Аристономия
Часть 38 из 66 Информация о книге
– Вам тоже нужно отдохнуть. После своей первой операции я, знаете ли, упал в обморок… Не беспокойтесь о вашем англичанине. Теперь всё зависит от крепости его организма, а уж мои барышни, будьте уверены, оплошки не сделают. Я тоже буду ночевать в клинике. А вы идите к прекрасной мисс Рэндом и порадуйте ее хорошей новостью. – Разве вы не хотите сделать это сами, профессор? – Мне ее охи и благодарности ни к чему. – Шницлер лукаво подмигнул своим ящеричьим веком. – А вы, я заметил, к красотке неравнодушны. Можете даже сказать, что это вы спасли ее братца. До некоторой степени так оно и есть. А про то, что опасность остается, не говорите. У англичанки, судя по синюшности кожи, у самой сердечная недостаточность. Понервничала – и хватит. А то, не приведи Господь, свалится с приступом. Антон рванулся бежать к Виктории – скорей, немедленно, но профессор цепко удержал его за рукав. – Погодите. Прежде, чем я лягу, мне нужно кое-что вам сказать. Не вертитесь, слушайте меня внимательно. Есть вещи поважнее вашей англичанки. Важнее Виктории?! Что за чушь! Опусти же ты меня, старый зануда! Но пришлось изобразить вежливый интерес. – Да, профессор? * * * Усталость была странная. Будто переутомились не мышцы, а эмоции. Поэтому хотелось двигаться, куда-то бесцельно идти, рассеянно смотреть по сторонам, размышлять о чем-нибудь важном, но не терзающем чувства. И, кажется, никогда еще мысль не работала столь ясно и зрело. Он спустился от клиники по длинной Ремиштрассе к озеру, размеренным шагом прошелся по Альпийской набережной. Справа стояли пышные дома: по-парижски затейливое здание концертного зала, причудливо-готический «Красный замок» – это всё была красота рукотворная, сомнительная. Но слева переливалось мирными предвечерними красками озеро, на дальней его стороне мягко прорисовывались некрутые овцеобразные горы. До заката еще оставалось время. Когда операция закончилась и Антон посмотрел на часы, не поверил своим глазам: она длилась всего 52 минуты. Трепет и надежда – вот настроение, с которым начинался день. Печаль и умиротворенность – этим он кончался. Пока солнце добиралось от холма Дольдер до горы Ютлиберг, Антон совершил путь куда более протяженный. Из влюбленного юнца превратился в вялого старичка, но стал от этого не слабее, а сильнее. Потому что избавился от исступленных желаний, а значит и от парализующего страха. И понял очень важную вещь: человеку следует быть одному. Только тогда он будет свободен и независим. Вот удивительно – час назад чувствовал себя самым несчастным существом на свете, а сейчас находил в этой грустной отрешенности даже удовлетворение. Прав, выходит, Шницлер со своим Ларошфуко. Даже о последнем разговоре с Викторией думалось без тоскливого холода в груди. Наоборот, припоминались детали, которые – Антон знал – сохранятся в памяти как нечто драгоценное, ничуть не травмирующее. Самое чудесное зрелище, которое он наблюдал в своей жизни, – видеть, как померкшее женское лицо в считанные мгновения наполняется счастьем и сиянием. Как воскресает, казалось, навсегда угасшая красота. Однажды он видел в кинематографе интересный кадр: убыстренная съемка раскрывающейся лилии. То же произошло и с лицом Виктории Рэндом, когда он сообщил ей об успехе операции. – Я должна быть с ним, – сказала Виктория. – Я не отойду от него ни на секунду. Я знаю, я читала – опасность еще не миновала. Теперь необходимо всё время следить за пульсом, давлением, дыханием. Прошу вас, отведите меня к Лоуренсу! Она снова обращалась к нему на «вы». Ужасный и сладостный момент, когда он и Виктория остались на свете вдвоем, миновал. Теперь их снова было трое. То есть, нет. Это их было двое, а надобность в третьем отпала… – Вас туда не пустят. Вы же знаете, как профессор относится к стерильности. В послеоперационном боксе почти такие же строгости, как в операторской. И потом, не беспокойтесь, за Лоуренсом очень хорошо следят и ухаживают. Виктория нетерпеливо качнула головой. – Нет, я никому не доверяю. Я буду с ним и не сомкну глаз, не отвернусь, не отвлекусь. Если ваш полоумный, гениальный, несравненный Шницлер потребует, я обреюсь, с головы до ног оботрусь спиртом, выщипаю ресницы и брови – что угодно. Я сама с ним поговорю. Он мне не откажет. Но сначала, конечно, я скажу, как безмерно я ему признательна… Нет, Антуан. Прежде всего я хочу поблагодарить вас. Вы даже не представляете, что значила для меня ваша поддержка! Она обхватила его шею руками и поцеловала в губы. Но это ничего не значило. Точно так же поцелует она и Шницлера – если он, разумеется, позволит подвергнуть себя столь антигигиеничной процедуре. Лишь в этот миг Антон, жалкий тупица, окончательно понял, что Виктория Рэндом никогда не станет его женщиной. Даже если Лоуренс все-таки умрет, а она справится с потрясением и выживет, и пройдут годы, и Антон всё время будет рядом. Одно прикосновение холодных губ стало красноречивей любых доводов рассудка. И что-то в Антоне погасло, успокоилось – или, как писали в старых книгах, упокоилось. Он посмотрел на прекрасную женщину, словно видел ее не вживую, а на киноэкране. Отдал должное ее прелести, душевным качествам, храбрости. Даже испытал восхищение – но отстраненное, как при созерцании блистательного произведения искусства. Оказывается, быть мудрым очень грустно. Хотя что значит «оказывается»? Еще презираемый Лоуренсом древний царь говорил: «Во многой мудрости много печали». Но одно дело прочитать это в книге, и совсем другое – прочувствовать самому. И он перестал думать о Виктории Рэндом. Будто плыл мимо неописуемо красивого острова, был околдован пейзажем, но корабль проследовал своим курсом дальше, и остров скрылся за горизонтом, как соблазнительный мираж, и ничего от него не осталось кроме черно-белого снимка на память. Вот о чем действительно стоило задуматься, так это о предложении Шницлера. Профессор сказал: «Послушайте, Клобукофф, хватит вам тратить жизнь на канцелярскую работу, которую может делать кто-то другой. Бросьте свой фонд или что там у вас. Я возьму вас в свою команду. Под моим руководством вы через два года сдадите экзамены на звание врача, а через пять лет станете лучшим специалистом в области, которая, гарантирую, с каждым годом будет все больше востребована. Я чувствую в вас задатки выдающегося анестезиолога, а инстинкт никогда меня не обманывает». Последнее письмо, пришедшее от Бердышева, было угнетающе мрачным. Петр Кириллович писал не о скором крахе «Помросса», а о вещах гораздо более трагичных. О том, что надежды на победу Белого Движения почти нет и что вообще с надеждами дело швах. Двадцатый век будет столетием тяжелейших испытаний для всего мира и в особенности для Европы. Очень возможно, что единственным островком покоя на континенте останется Швейцария, и Антон умно поступит, если уже сейчас начнет ходатайствовать о гражданстве. «Всё один к одному. Всё к лучшему. Всё устраивается само собой, – говорил себе постаревший и помудревший за сегодняшний день Антон. – Судьба ко мне благосклонна. Она позаботилась обо мне. Я вытянул выигрышный билет. Настоящая жизнь здесь, а не в России, потому что никакой России уже нет, а та, что есть, меня изгнала. И совершеннейшая чушь про блаженство тех, кто посетил мир в его минуты роковые. Неправда, что только в страшных испытаниях человек может узнать, чего он на самом деле стоит. Жизнь найдет возможность и в тихом Цюрихе проверить тебя на прочность. Драм, трагедий, нравственных головоломок хватает и здесь. Только испытания эти человеческие, а не звериные: безответная любовь, неправильно выбранный путь, болезнь, утрата, смерть. Разве мало? Виктория – это тоже ненастоящее. Она, конечно, прекрасна, но как делить жизнь, существовать изо дня в день рядом с такой женщиной? Закружится голова, как от высоты, и сверзнешься в бездну, и пропадешь. Не говоря уж о том, что Виктории, как и России, я совершенно не нужен. Вот Магда – иное дело. Мой калибр: не больше меня, но и не меньше. Нормальная, естественная, ясная. Не вульгарная Паша и не потусторонняя мисс Рэндом, а просто хорошая, надежная девушка, которая будет верной женой и, можно не сомневаться, замечательной матерью. Она ждет меня. Слава богу, я не оттолкнул ее и не потерял. Сегодня ночью я постучусь к ней в дверь, и всё произойдет, я знаю, очень мило, без жеманства и ханжества. Запомним этот день, 23 декабря 1919 года. Сегодня жизнь преподала мне бесценный урок: нельзя навязывать себя тем, кто тебя отталкивает. И нужно быть благодарным тем, кто тебя принимает: чудесной стране Швейцарии, чудесной девушке Магде. Завтра передам дела герру Нагелю, подписывать бумажки он может и сам. Петр Кириллович меня не осудит. Завтра же скажу Шницлеру, что с благодарностью принимаю его щедрое приглашение. Через два года стану полноправным доктором. Через двадцать лет – профессором. Впереди достойный, прямой путь. Может быть, даже счастливый. Всё зависит от дефиниции счастья. Немножко странно в двадцать два года достичь мудрости. Но разве не в этом состоит цель всей эволюции: преодолеть пагубные страсти, избавиться от неисполнимых вожделений, освободиться от страхов и обрести мудрый покой?» Развитие автаркистского направления Рассматривать это направление аристономической мысли следует как свидетельство постепенного созревания человечества, на всех этапах повторяющее внутренний рост отдельного человеческого существа, которое медленно переходит из возраста в возраст к всё большей самостоятельности в суждениях и решениях. Вот вчерашний младенец, всецело зависевший от воли Родителя, выдернул ручонку из надежной Отцовской длани и сделал первые неуверенные шажки; вот он упал, ушибся и с плачем просится назад на ручки; вот снова осмелел – зашагал, зашагал, сначала поминутно оглядываясь на Старшего, потом всё уверенней, всё смелее; а вот ему кажется, что он уже большой и совсем-совсем взрослый, он начинает дерзить Отцу, самоутверждаться… Как тут поступает мудрый Родитель? Боясь и волнуясь за Свое чадо, всё же не вмешивается в процесс становления личности – сознает, что Свою миссию, как мог, уже выполнил. Так современные взаимоотношения между человеком и Богом рассматривают деисты. Автаркисты же полагают, что Родитель весь период человеческого младенчества существовал только в нашем воображении, а теперь, когда ребенок подрос и перестал на Него оглядываться, Бог и вовсе утратил всякое значение. Правильнее было бы вести эту философскую линию от эпикуреизма и стоицизма, которые в своем мировоззрении были, в той или иной степени, независимы от фигуры Родителя. Взгляды этой школы я, однако, проанализирую в отдельной главе, посвященной первому в истории идеалу протоаристономической личности. Однако впоследствии нить, идущая от Эпикура, Сенеки или Марка Аврелия, надолго прервалась. Поэтому корректнее вести развитие современной автаркистской философии не от стоиков, а от гуманистов Возрождения – именно они в сравнительно недавнем прошлом первыми спустились с Родительских рук на землю и сделали первые, очень осторожные, но уже самостоятельные шаги. Причины, по которым на исходе долгого средневековья Италия – вернее самые лучшие и самые смелые ее умы – ощутили потребность в большей умственной и нравственной самостоятельности, вполне понятны. В силу определенных исторических причин именно в этой части Европы быстрее всего развивались науки, ремесла, техника, искусство – и у человека впервые со времен античности появились основания претендовать на некоторое самоуважение. Концепция гуманизма сводится к тому, что в фокусе философской мысли после тысячелетнего перерыва вновь оказывается не Бог, а человек. Что он такое? В чем его природа? Так ли он низок и жалок, как утверждают христианские вероучители? Так ли уж греховен? Разве успехи, которых он добился в производстве, архитектуре, медицине, живописи, скульптуре, не его собственная заслуга? А если его, разве не достойно всё это восхищения? Точно так же гордится собой маленький ребенок, которому удалось пройти через комнату на собственных ножках или накалякать на бумаге рисунок. И, подобно ребенку, первые гуманисты прежде всего ищут одобрения своим достижениям у Родителя. В моем уподоблении этих мыслителей малым детям нет ни малейшей снисходительности или насмешки. Меня поражает и восхищает смелость их мышления, к тому же я помню, что почву для аристономической эволюции человечества во все времена подготавливали люди именно этого направления, а не теисты, среди которых много светлых умов и высоких сердец, однако автаркисты по самой своей сути деятельнее и самостоятельнее – они изначально нацелены на большую взрослость. Как это обычно случается со всем новаторским, грядущую перемену в самоощущении человека первыми учуяли поэты. В начале четырнадцатого века, эпоху грубую, жестокую, невежественную, Данте написал: Подумайте о том, Чьи вы сыны: Вы созданы не для животной доли, Но к доблести и к знанью рождены.[8] Петрарка в «Secretum meum», воображаемых диалогах с Блаженным Августином, вставляет в уста святого определение идеального человека как существа, всецело управляемого своим разумом (что вообще-то довольно далеко отстоит от августинианской традиции): «Всё его поведение управляется Разумом, все желания подчинены ему одному; такой человек покорил все движения своего духа воле Разума, ибо знает, что лишь Разум отличает его от дикости животного и лишь послушание голосу Разума дает право называться человеком». Из этого манифеста интеллектуальной автономии впоследствии выросла вся идея человеческого достоинства как результата деятельности самого человека. Со временем Разум, поначалу постоянно проверявший свои открытия на соответствие законам Бога, осмелеет настолько, что вовсе выведет концепцию Всевышнего из своей системы координат как фактор недостоверный, а стало быть, в расчет не принимаемый. Конечно же, как это бывает и с делающим первые шаги ребенком, от сознания внезапной свободы пробудившийся Разум испытал некоторое головокружение, переоценив свои возможности. Проявилось это поначалу в виде страшноватой политической теории Макиавелли, образце голой рассудочности, отказавшейся от морали как чего-то избыточного. Различные умозрительные теории имморалистского толка, оперирующие только логикой и целесообразностью, будут появляться и в дальнейшем, воплотившись художественно в Иване Карамазове. Все эти упражнения быстро развивающегося ума хорошо знакомы большинству из нас по собственному переходному возрасту и со временем уравновешиваются соответствующим взрослением нравственного чувства. Произошло нечто подобное и с человечеством, но, конечно, не в эпоху Возрождения, а гораздо позже. В пользу Разума надо сказать, что голоса, призывавшие относиться к свободе выбора с достоинством, звучали и во времена междоусобий, когда европейские государи с энтузиазмом воплощали в жизнь идеи макиавеллизма. Именно в эту эпоху у философов и просто ученых людей становится популярен цицероновский трактат «De officiis», в котором изложена моральная доктрина, опирающаяся на понятие личного достоинства. К концу пятнадцатого столетия – сначала в Германии – в обиходе появляется первый перевод латинского выражения dignitas hominis с мертвого языка на живой: Würde des Menschen[9]. Идея достоинства начинает выводиться не только из богоподобия души, но и из способности человека делать выбор между достойными и недостойными поступками, тем самым увеличивая или уменьшая свое Würde. Пожалуй, главная заслуга в зарождении (или, вернее, возрождении) европейского аристономического направления мысли принадлежит итальянскому гуманисту Джованни Пико делла Мирандола (1463–1494). Это был один из тех естественно, от рождения, аристономичных людей, которые появляются на свет во все времена и без которых человеческий род давно бы оскотинился или уничтожил сам себя. По счастью, основоположник современной концепции человеческого достоинства принадлежал не к угнетенному классу, где врожденное самоуважение могло сильно осложнить жизнь своему обладателю, а родился в семье владетельного графа моденского и поэтому мог более или менее свободно пестовать свои идеалы, свободомыслие и страсть к познанию. Судя по сохранившимся свидетельствам, молодой человек обладал уникальными дарованиями. За свою короткую жизнь Мирандола выучил двадцать два языка, постиг тайны Каббалы и превзошел все доступные тогдашнему европейцу науки, но в истории его имя осталось благодаря публикации «Речи о человеческом достоинстве», точнее, тезисов к этой «орации». Текст, написанный двадцатилетним юношей, означал, что взгляд человека на самого себя отныне меняется. По форме трактат вполне почтителен к Господу. Самая рискованная его часть намеренно изречена как бы устами Всевышнего, поучающего Свое творение – Адама: «Не огражденный никакими пределами, следуя собственной свободной воле, коей Мы тебя доверили, будешь ты сам определять границы твоей природы. Мы поместили тебя в средину мира, чтобы оттуда тебе было удобнее озирать его весь. Мы сотворили тебя не земным и не небесным, не смертным и не бессмертным, дабы ты мог быть собственным создателем и скульптором, мог придать себе тот образ, какой пожелаешь. Тебе дано переродиться в низшие, скотские формы жизни. Но есть в тебе и сила, чтобы, внимая суждению своей души, ты мог переродиться в высшие, божественные ее формы. О несравненная щедрость Бога-отца! О несравненное, чудесное счастье человека, который может владеть всем, чем пожелает, и стать всем, чем захочет!» Пафос этих речений очень характерен для раннего гуманизма, делающего обязательный реверанс в сторону Бога-отца и тут же с большей или меньшей откровенностью дающего понять, что человек готов обойтись без помощи Родителя, собственным разумением. Для Мирандолы и его последователей человек – существо, которое, к добру ли, к худу ли, но само себя «перерождает». А для той трактовки аристономии, которую предлагает моя книга, взгляды моденца важны еще и вот чем: они принципиально отличаются от современной религиозной или юридической доктрины человеческого достоинства. У Мирандолы это качество не считается чем-то безусловным, достающимся каждому по праву рождения; оно появляется и развивается в результате поступков, сознательных действий, внутренней эволюции – именно так трактует его и данная книга. Несмотря на подчеркнуто благочестивый тон «Орации», обмануть церковные власти автору не удалось. Папа римский унюхал сквозь весь этот ладан запах опасной ереси и велел внести сочинение высокоученого контино в список запрещенной литературы. Однако с восемнадцатого века, когда церковная цензура перестала быть опасной, в работах мыслителей автаркического направления к Всевышнему больше не взывают, а затем и вовсе перестают его упоминать. Упор в обосновании духовного развития человечества делается только на чувство ответственности, рациональность и добрую волю. Со стремительным прогрессом экономики, просвещения и наук влияние церкви во всех сферах жизни ослабевает, силу набирает воинствующий антиклерикализм, со временем сменяющийся презрительным равнодушием к идеалистическому мировоззрению, которое некогда почиталось единственно возможным. Французская революция предложила в корне пересмотреть представление о человеческом достоинстве, выводя его не из социального статуса и сословных привилегий; а из личных качеств человека. Как это обычно происходит при общественных переворотах, сопровождаемых насилием, прекрасные идеи вылились в немыслимое при Старом Режиме зверство и жестокое попрание провозглашенных «прав человека и гражданина». Но такова уж природа революций: за прорывом в общественном сознании всегда следует ужасающий регресс – террор, братоубийство, диктатура, однако через некоторое время общество излечивается от лихорадки и начинает жить на новой, более высокой стадии – более высокой именно в аристономическом отношении. Так случилось во Франции после Робеспьера, термидора, Директории, Бонапарта и реставрации. Так, уверен, будет и в моей стране. В девятнадцатом веке идея республиканского устройства как наиболее соответствующего человеческому достоинству окончательно утвердилась и с тех пор всерьез никем не оспаривается. «Республика – это государство, в котором наилучшим образом примирены интересы и достоинство каждой личности с интересами и достоинством общества», – писал во время революции 1848 года Шарль Ренувье. Итогом же общественной дискуссии между сторонниками религиозного и автаркистского взгляда на развитие человечества, несмотря на сильную аргументацию Канта и его последователей, все же стала победа второй точки зрения, имевшая в следующем, то есть, нашем столетии обширные последствия. Сегодня всем очевидно, что эта победа принесла не только благие, но и трагические последствия. Многие властители дум, увлекшись логическими умопостроениями, выплеснули вместе с водой ребенка – то есть, ратуя о прогрессе человечества, исключили из своих теорий фактор человечности. В дальнейшем я буду подробно рассматривать эти проявления голой рассудочности, чтобы полнее выявить причины, по которым они привели некоторых своих последователей к тяжелым ошибкам, а иногда и чудовищным злодеяниям. Пока же просто обозначу основные ветви внутри автаркистского лагеря. Исторически первой оформилась идея, предполагавшая, что весь корень проблемы – в условиях материального существования человека. Отсюда произошла вся вульгарная социология, сводившая рост человечества к условному рефлексу: лучше корм и мягче подстилка – выше духовная организация. Шиллер так спародировал эту немудрящую концепцию: Уж хватит о достоинстве рядить. Еды и кров вы дайте человеку, Укройте тела наготу, И сразу станет он достойным. Пожалуй, в нашем столетии подобные взгляды могут встретиться разве что у общественно-политических деятелей, но не у философов или антропологов. Большое хождение в девятнадцатом веке имела спенсерианская идея о том, что «добрая воля» (она же эмпатия) для человека менее важна, чем рациональность и чувство ответственности. Развитие человечества уподобляется естественному отбору в природе. Имеет смысл помогать лишь тем членам общества, кто в принципе способен к развитию, а паразитизм поощрять незачем. «Нищета неспособных, бедствия непредусмотрительных, голод лентяев, оттирание слабых сильными, из-за которого столь многие остаются „на мели“, – всё это законы блага, умеющего глядеть вдаль… – пишет безжалостный рационалист Спенсер. – Всему этому должно подвергаться, эти страдания необходимо вынести». Эта линия автаркизма после потрясений, перенесенных человечеством в первой половине двадцатого века, тоже может считаться иссякшей. Рационализм без эмпатии, принявший в конечном итоге вид фашизма, будем надеяться, навсегда себя дискредитировал.