Аристономия
Часть 50 из 66 Информация о книге
– А если и так? Убьете? На цепь посадите в этой вашей пещере? – спросил Антон и сам себе удивился – уже не в первый раз за этот день. – Зачем это? – удивился Панкрат. – Поговорим, и иди себе. Не выдашь же ты меня. Сын Марка Клобукова? – Он пожал плечами. – Невозможно. Это Филя, который вашей семьи не знал, может так думать. Говорит: «Если я барчука зря привел, тут его и похороним». Филя парень старательный, но по молодости еще глупый. Людей не чувствует. Обязательно нам с тобой надо поговорить, раз судьба вновь свела. Потолкуем – и отправляйся на все четыре стороны. Если же я в тебе ошибся, улечу со своими товарищами в небо, полковнику Патрикееву не достанусь. Он со смехом кивнул на штабель ящиков. Антон догадался: это динамит или какая-то другая взрывчатка. – Ну, рассказывай, швейцарец, како веруеши. Что думаешь про наш веселый хоровод? С кем танец танцуешь – с ними, с нами? Или так, у стеночки стоишь? Может, я промахнулся насчет Белой Розы? – Нет, не промахнулись! Глупо было бы упустить такой шанс. Высказать идею о мирном сосуществовании двух Россий человеку умному, масштабному, бескорыстному, совсем не похожему на когтистое и зубатое чудовище, каким изображают Большевика на агитационных афишках. Антон заговорил горячо и, как ему самому показалось, складно – ведь идея была выстраданная, продуманная до мелочей. Он говорил про то, что коммунистическая доктрина в России победила, это уже ни у кого не вызывает сомнений. Враги большевизма обессилены и повержены, красная правда для народа оказалась убедительней белой. Но стоит ли уничтожать последний лоскут, оставшийся от прежней России? Это принесет пролетариату больше вреда, чем пользы. Идеологи Третьего Интернационала не дорожат наследием великой и гуманной русской культуры, они хотят сбросить с корабля современности Пушкина с Лермонтовым, Достоевского и Чехова, православие, всякое инакомыслие. Хорошо, сбрасывайте, но позвольте людям, которым дороги эти обломки, жить на острове – верней, на полуострове. Стройте новый мир по-своему, но и нам дайте возможность выстроить жизнь по нашей правде. Будущее продемонстрирует, какой путь для России лучше. И, скорее всего, произойдет конвергенция, естественное слияние позитивного опыта обеих моделей. Слушатель не перебивал, лишь хмурился. Особенно когда Антон стал расписывать преимущества свободной состязательности двух социально-политических систем. Чувствуя, что тратит красноречие попусту, Антон растерянно умолк. – Этого-то я и боялся, – мрачно сказал Рогачов. – Потому и отпросился в Крым. Спасибо тебе. Теперь я окончательно понял смысл бердышевской каверзы. Хитер Петруша, умен – ничего не скажешь. Если Врангель его послушает, злокачественную крымскую опухоль удалить не получится. Будет набухать этот чирей, сосать из советской республики кровь и соки, светить внутреннему врагу ясным солнышком, смущать слабых и колеблющихся. И этот, как Бердышев, с медицинскими метафорами, раздраженно подумал Антон. При том что ни один ни другой в медицине ни черта не смыслят. Чирей, то есть фурункул, – какая ж это злокачественная опухоль? – …А уж мировой капитализм не поскупится, вольет сюда миллиарды, чтоб превратить белый Крым в витрину мещанского благополучия. Вот это была мысль верная. Даже странно, что в своем трактате Антон совершенно упустил из виду такой важный источник финансирования будущей Таврии, как помощь мирового сообщества. Конечно же, страны Антанты не поскупятся на поддержку демократического российского государства – как только поймут, что Крым устоял под натиском большевиков и доказал свою жизнеспособность. Но ведь это неправильно – полагаться на иностранные ресурсы? Вредно для развития собственных производительных сил, и вообще паразитизм? – Не будет у нас с белыми никакого сосуществования, – рубил кулаком воздух Рогачов. – Каждую нашу ошибку, всякую беду бердышевы будут использовать нам во вред. Оставь Врангелю полуостров, здесь немедленно появится британская военная база. Мы знаем, об этом уже идут переговоры. Будут белые мутить отсюда и Польшу, и Кавказ, и Украину, подкармливать заговорщиков в Москве и Питере. А еще вот что я тебе скажу, сахарный мечтатель. – Панкрат ткнул Антона пальцем в грудь, словно гвоздем приколотил. – Глуп ты, если рассчитываешь, что у вас тут образуется либеральненькая демократия со свободой слова. Смысл твоей Белой Розы – воткнуть шип в подбрюшье Советской России. Это пушка, нацеленная прямо на нас. Парламентов здесь не будет, потому что в военном лагере демократий не бывает. И у власти в стране твоей мечты окажутся генералы и жандармы, а не Струве с Кривошеиным и даже не Бердышев. Придется Петру либо под держиморд ложиться, либо катиться к черту. «Он прав, он абсолютно прав! – У Антона похолодело в груди. – Верх возьмут деятели вроде Патрикеева. Довольно посмотреть на полковника и на Петра Кирилловича: первый цветет, второй похож на ходячего мертвеца». – Помню я тот наш разговор, на Гороховой. – Рогачов уже не тыкал железным пальцем, а поглаживал по плечу. – Видел, что не слышишь ты меня, что не соглашаешься, а побеседовать не вышло. Вот ты про великую и гуманную русскую культуру сказал. Звучит красиво. Только знаешь, что это была за культура? Культура бактерий, вредоносных бацилл-паразитов. Зеленая плесень на теле страны. Меня с детства тошнило от Тургенева с Лермонтовым и прочих барышень-крестьянок. Ах, какие тонкие чувствования, ах, какие умилительные нежности! Тут главное – глаза прикрыть кисейным платочком, чтоб не видеть, какой ценой оплачены эти красивости. Рабским трудом крепостных, кнутами и шпицрутенами, несчастьем миллионов. Чтоб Онегин с Татьяной существовали на благородный манер, сколько судеб понадобилось в навоз втоптать? Это я тебе, Антон, прописи азбучные пересказываю, ты их и без меня знаешь. Но вот чего ты никак в толк не возьмешь. Казнь, которую претерпевает ныне твоя Россия, – это расплата за кисейный платочек. И ты мне про гуманность с человеколюбием не проповедничай, ни черта ты в этих материях не смыслишь. Ты полюби человека таким, какой он есть: не мяконький, приличненький эпителий, а мясо, жилы, кости, кишки. И страну свою тоже полюби всю, целиком. Не вороти носа от живой крови, вони и грязи. Он повысил голос, видя, что Антон хочет возразить. – Погоди! Я тебя выслушал, теперь ты меня слушай. Пролетарии отвратительны тебе тем, что они грубые, грязные, жестокие. Вот когда у нас в России все люди до последнего будут сыты, одеты, образованы, когда все девчонки станут тургеневскими барышнями, а все парни распрекрасными лицеистами да гардемаринами, вот тогда не стыдно станет тонко переживать, щадить чувства и сдувать друг с друга пылинки. Это произойдет само собой, естественным путем. Смотрел Панкрат уже не на собеседника – вверх, в тьму под сводом пещеры. Эхо подхватывало взволнованную речь, будто соглашаясь с каждой фразой и с удовольствием ее повторяя. – …Перед нами стоит великая, небывалая в истории задача. Никакому Иисусу Христу такая не снилась! Мы должны превратить забитый скот в людей, стадо – в народ! Ради того чтоб хоть на чуточку приблизиться к этой цели, не жалко жизнь отдать. Но я не чуточку, я намерен, пока жив, много чего успеть. И сделал уже не так мало. А ты-то обязательно доживешь, увидишь новую Россию собственными глазами. Должно смениться одно или, может, два поколения, и появятся новые Тургеневы и Пушкины, но без кисейных платочков, без подлости. Надо только сначала чирей этот крымский сковырнуть, гной выдавить. Чтоб не отравлял наш организм, не мешал заниматься настоящим делом – строить новую жизнь… В дверь стучали – уже с полминуты, но Панкрат услышал только сейчас. – Что там? – крикнул он, повернувшись. – Из Симферополя связной! – донесся приглушенный голос Бляхина. – К вам вести или как? – Покорми человека с дороги, я сейчас освобожусь. – Рогачов виновато развел руками. – Черт, опять не договорили. Извини, брат, дело ждать не может. Ты адрес свой оставь. Будет возможность – встретимся. Не думай, я тут, в пещере Лейхтвейса, не вечно сидеть собираюсь. Выберусь и в город. А сам сюда больше не приходи. У Патрикеева с твоим шефом отношения непростые. Не удивлюсь, если полковник за бердышевскими сотрудниками подслеживает. Антон вздрогнул. – А вдруг уже выследил? – быстро проговорил он. – Это было бы ужасно. Может быть, имеет смысл… – Не бойся, нас тут так легко не возьмешь, – перебил его Рогачов и рассмеялся. – И про улет в небо – это я пошутил. У меня пока на земле дел хватает. Отсюда есть запасной выход. – Он показал вглубь пещеры. – Там лесенка, на верх холма. Если тревога – все уйдем. Здесь, в бывшей каменоломне, у контрабандистов схрон был. Лет пятьдесят, что ли, назад – когда после Крымской войны Севастополь стал вместо военного порта торговым городом. Так где тебя найти? Назвав адрес, Антон медлил уходить. Панкрат подтолкнул его к выходу. – Давай-давай, топай. Черт, до чего же на отца становишься похож! Как вышел на свежий воздух, Антон не запомнил. Бляхин ему не встретился. Снаружи было уже совсем темно. Во дворе он попрощался за руку с Ефимом. Девочка о чем-то спросила – промычал невнятное и отвернулся, боясь смотреть в ее восторженные глаза. Наконец, за спиной захлопнулась калитка. Антон сдернул очки, яростно потер переносицу. Что делать? Что? «Прототипы». Идеальный человек античности: философ На разных этапах истории, в различных культурах и субкультурах возникало свое представление о том, какими качествами должен обладать «правильный» человек. Я не намерен затевать экскурсию по всей этой картинной галерее, в которой хватает и откровенной дряни вроде байронической личности или «белокурой бестии». Для меня представляют интерес лишь типы, близкие или родственные аристономическому человеку, формула которого выведена в начале книги. Всё это его предшественники, его прототипы, поэтому я называю их «протоаристономами». Очевидно, что начинать придется с античности. Именно к этой исторической эпохе относятся первые сохранившиеся в памяти человечества попытки саморефлексии, неизбежно приведшие к созданию некоего умозрительного образца, по которому можно было себя сверять, к которому следовало стремиться. Мне могут возразить, что Конфуций с его доктриной «благородного мужа» жил раньше мудрецов Эллады, однако конфуцианский кодекс в том виде, который мы знаем, сложился не при жизни древнего мыслителя, а в более поздние века, так что корректнее всё же начать с греков. Представление о том, что понятие арете (идеального качества) может быть применимо не только к скакуну, кораблю или зданию, но и к личности, возникло в V–IV веках до христианской эры. Пошедшая из Афин мода на философию означала, что человеку захотелось разобраться в устройстве своей души, посмотреть на себя со стороны. В общем и целом, как это обыкновенно случается с маленькими детьми, разглядывающими себя в зеркале, человек себе понравился. В софокловой «Антигоне» (середина V века) хор поет[11]: Много есть чудес на свете, Человек – их всех чудесней. И далее в том же духе: Мысли его – они ветра быстрее; Речи своей научился он сам; Грады он строит и стрел избегает, Колких морозов и шумных дождей; Все он умеет; от всякой напасти Верное средство себе он нашел. Но в то же время приходится признать, что образ не идеален. Кое-что человеку в себе решительно не нравится. Например, страх перед смертью: Но лишь почует он близость Аида, Как понапрасну на помощь зовет. А что-то вызывает сомнения: … Хитрость его и во сне не приснится; Это искусство толкает его То ко благим, то к позорным, деяньям. Если почтит он законы страны, Если в суде его будут решенья Правыми, как он богами клялся, — Неколебим его город; но если Путь его гнусен – ни в сердце мое, Ни к очагу он допущен не будет… То бессмертных ли знак? Я с сомненьем борюсь…