Бабье лето
Часть 12 из 57 Информация о книге
Элен тоже рассмеялась, сказала «спасибо за доверие» и согласилась подумать. Утром она позвонила Димке и очень долго извинялась и просила принять и понять ее отказ. В жизни своей она ничего изменить, увы, не может, все так крепко завязано, ну просто морские узлы. И ничего тут не поделаешь! Слишком много близких людей пришлось бы ей оставить в той жизни. И скорее всего, они без нее пропадут. – Ну, в общем, помнишь, как там, у Экзюпери, – смущенно лепетала она, – ну, про то, что мы в ответе за тех, кого приручили? Она еще раз извинилась и, вздохнув, быстро повесила трубку. Потом посмотрела на свои часы – на крупном циферблате был обозначен день недели. Так, среда, Гришин день. Она вздохнула и начала собирать сумки. Элен вышла из дома. До пункта назначения было недалеко, но все же она решила проехать две остановки на троллейбусе – сумки прилично оттягивали руки. В троллейбусе ее, как водится, расплющили и прижали к окну. «Нет, надо было пешком, все же пешком», – подумала Элен. Она с трудом высвободила одну руку и потянулась к компостеру, чтобы пробить билет. Вдруг ее словно подбросило. «Господи, какая же я все-таки росомаха! Как я обошлась с Димкой, ну просто как последняя сволочь! Ах, ах, у меня своя жизнь, и все места в ней давно распределены согласно купленным билетам. И для тебя, Димочка, уже места не осталось. Как я могла? Ведь он такой одинокий!» – корила она себя. Самый давний друг, самый близкий, что может быть ценнее? «Сегодня, сегодня же позвоню ему, и определимся со встречей. Что же, я времени не найду? Приглашу его в гости, испеку ватрушки – он их всегда любил. Или сходим с ним в кино, а может, просто погуляем». Элен с трудом протиснулась в дверь и вышла на улицу. Ярко светило щедрое солнце, стучала капель, и в воздухе пахло весной и надеждой. Элен сняла с головы косынку, прикрыла глаза и подставила лицо легкому, свежему ветерку. Настроение у нее было расчудесное. Триумвират Почему Тата вышла за Бориса замуж? Она и сейчас, спустя столько лет, не дала бы вразумительного ответа. Может, просто время подошло? А ведь и любви безумной не было, и не назло кому-то, и не по расчету (какой уж там расчет!), а просто чувствовала, как любая женщина, что красота ее и молодость утекают, как мелкий речной песок между ладонями, – не по дням, а по часам. Правда, был один небольшой волнующий секрет: первые годы бросало их друг к другу, едва оставались наедине, и занимались они этим увлеченно, как только представлялась любая малая возможность. И это при почти коммунальной жизни – в крохотной квартире, с часто работающей дома матерью. И еще при Татиной вяловатой натуре, хотя, впрочем, и это довольно скоро закончилось, как часто бывает в семейной жизни. Познакомились они в метро. Тата, усталая, ехала с работы. Глаза прикрыла и услышала: «Модильяни, ну просто Модильяни». Она открыла глаза и увидела невысокого, худого, бородатого мужчину в тяжелых и немодных очках в роговой оправе. Ей показалось, что он довольно интересный, правда, потом увидела, что зубы никуда не годятся, да и одет бедно и неряшливо. Скорее всего, холостяк. – Простите, я художник, – оправдался он. – Похоже, – хамовато, с пренебрежением буркнула Тата. – Невозможно пройти мимо этой красоты – Модильяни обожаю. Тата передернула плечом: и что, мол, с того? – Я вас провожу? – полуспросил он. Вместе вышли из метро, до дома было недалеко. Донес сумку, без умолку болтал. Она слушала вполуха, но согласилась в субботу увидеться. В голове топталась мамина фраза: «Замуж надо выходить в институте. Дальше – тишина». Поужинав, вместо родного дивана и «Иностранки» не поленилась и поднялась к соседке – искусствоведше Аллочке. Поинтересовалась Модильяни. Та удивилась, но кивнула: отдельно нет, а так поищи сама – и сунула в руки толстенный том. Модильяни Тате не понравился, но справедливости ради она отметила, что сходство точно есть: небольшие головы, удлиненные лица и носы, узковатые глаза, длинные шеи и тонкие талии, а главное, главное – основные Татины забота и расстройство – тяжелый низ и полноватые ноги. Вздохнула. Полистала альбом и пожалела, что не походит на румяных, очаровательных и белолицых дам Ренуара, вот они какие – милые, славные. Жаль, в общем. На свидание в субботу Тата пришла нарядная – синяя в белый горох юбка, белый пиджачок. Мать ее, Нонна Павловна, одна из лучших закройщиц Москвы. Уж про дочку-то не забудет! Рядом с Татой Борис совсем потерялся, смотрелся затрапезно и нелепо. Господи! На первое свидание явился в почти тренировочном костюме, а сверху кошмарный, рыжего цвета пиджак из дерматина. Тата сжалась – вдруг предложит кафе или ресторан, как с таким зайти? Стыд. А он и не думал ничего подобного предлагать и повел ее в место куда более интересное – в мастерскую друга-художника, в подвал на Сретенке. По дороге опять много болтал, рассказал всю свою жизнь, что сам из Иванова, окончил Строгановку, мастерской своей, конечно, нет и быть не может – пробивается сам, собственным трудом, а это непросто и даже очень тяжело. Заказы не дают, так как он не член Союза художников, а в Союз не пробьешься, там московская мафия. Прибивается к товарищам, пашет на них бесплатно, почти мастеровым, но за это имеет возможность работать в мастерских. Прописка временная есть, а вот влиятельного папочки нет. Все непросто, но он не унывает и верит в свою звезду. Мастерская на Сретенке поразила Тату своими размерами, высотой потолков, полуподвальной прохладой и огромной гипсовой головой вождя, стоящей при входе. Братья-художники, как называл их Борис, приходили и уходили, пили чай или кофе, иногда, под вечер, водку под примитивную закуску, почесывали бороды, сдержанно похваливали друг друга, презирали «придворных» и успешных живописцев и скульпторов, пристроившихся к «кормушке». При этом хозяин мастерской, молодой и высокий брюнет, тоже с бородой, был сыном одного из «этих», но себя к ним не относил. Находился в постоянной конфронтации с отцом, хотя и пользовался папиными благами, и при этом пытался все же мыслить свободно и собирать вяло бунтующий народец. Приходили с разными девицами – красотками и не очень, но своих «художественных» дам слегка презирали за странные наряды и чудной вид (мундштуки, килограммы самоцветов, длинные вязаные юбки, утомленные взгляды). Общались с ними исключительно по делу, дружески. Тате показалось, что после своего нудного статистического института и капризных маминых клиенток она попала в свободный и сказочный мир. Тут жизнь била ключом – неведомая и непонятная. Она могла целый вечер, забравшись с ногами на протертый кожаный пятидесятых годов диван, завороженно слушать их бесконечные разговоры об искусстве, о смысле жизни, да и просто сплетни. А посплетничать и посчитать чужие (конечно же, незаслуженные!) гонорары эти взрослые и бородатые дядьки ох как любили. Да, еще она там была при деле, на подхвате: кофе сварить, бутерброды нарезать, картошку пожарить, вымыть посуду – словом, свой, нужный и надежный человек. А когда, приболев, пропустила пару выходных, ее хватились: а где Борькина девушка? И явно обрадовались ее приходу. Маме, Нонне Павловне, конечно, кавалер не нравился. Все причины были налицо. Во-первых, иногородний, как тогда говорили, лимита, подозреваемая лишь в одном: посягательстве на нашу законную московскую прописку и, как следствие, на жилплощадь. Во-вторых, ладно бы художник, а то так, ремесленник – подай, принеси, гипс размешай. В-третьих, неряха. И это не оттого, что беден, а оттого, что таким родился. А перспективы? Да никаких. Пусть эта дурочка Татка верит в его «звезду», а она-то, Нонна Павловна, чувствует своим материнским сердцем, а его не обманешь. Да и вообще, придет в ее дом, на все готовое, что годами и трудом нажилось, и начнет тапочками шаркать, чай прихлебывать (Иваново!) и курить вонючие папиросы. А денег – денег точно в дом носить не будет. Хотя, если подумать, Татке уже к тридцати катится, не красавица, тяжелеет низом, на работе – одни бабы, а сама безынициативная, инертная какая-то. Ну черт с ним, пусть приводит, успокаивала себя Нонна Павловна. Сама она уже вдовела девятый год после крепкого и честного брака по ранней, школьной любви. Больше ни о чем ни разу не подумала (в смысле, дальнейшего устройства своей женской судьбы). Слишком хорош во всех отношениях был ее супруг, Татин отец, но притом хорошо понимала, что такое женское одиночество. И никак не хотела она такой судьбы для своей единственной дочери. Была Нонна Павловна отличная закройщица, работала в закрытых ателье – сначала при Литфонде, потом при ВТО. Знала многих известных людей и, как с иронией говорила, «подруживала» с ними. Ее ценили – она была профессионалом, никогда не указывала на недостатки, подчеркивала (с удовольствием!) достоинства, не сплетничала и говорила, что всегда помнит: она – «бытовые услуги». Зарабатывала в те годы очень прилично, а главное – связи и знакомства, иными словами, блат, главное в устройстве страны тех лет. Блат – это югославские обои, и шторы-ришелье, и люстра с ониксом, и румынская мебель, и «Розенлев», набитый заморскими баночками, и билеты на премьеры, и хорошие путевки. В общем, дом – полная чаша. И Тата за матерью как за каменной стеной. Вот в такой-то рай, тихий, сытый уют и попал незамысловатый ивановский парень. Что скажешь? Повезло! «Ладно, вытяну как-нибудь», – подумала Нонна Павловна, брезгливо осмотрев на пороге и самого претендента в зятья, и его рубашку-ковбойку, и брючата, и рюкзачок. Оглядела – и впустила в свой дом. Вот только пышную свадьбу в ресторане делать отказалась. Да молодые и не настаивали. На свадьбу пришли двоюродная сестра покойного мужа, Татина тетка – единственная и нелюбимая родственница, одинокая и молчаливая армянка Аида – закройщица из ателье, где работала Нонна Павловна, соседка-искусствоведша Аллочка и еще две закадычные Татины подружки с самого детства – Люка и Пуся. Из всей этой компании Нонна Павловна больше всех уважала Пусю – и семья приличная, и сама умница. Зажала ее в уголке на кухне и зашептала: «Ну как тебе этот? На мою шею посадила». Умница Пуся закурила и, улыбнувшись, сказала: – Ну, шея-то выдержит, главное, чтобы ей было хорошо. Знаете, я ведь о таком уже даже и не мечтаю. Так что вы не по адресу. – И сухо рассмеялась. У самой Пуси была какая-то вялая история с аспирантом отца, женатиком из Свердловска. Он пользовал ее только до написания кандидатской. Потом, как водится, некрасиво слинял. В общем, история была недлинная и определенная. Потом она сказала Тате, что из-за этого столько копьев поломано, а все – фигня. – А искусство, а вся мировая литература? – возразила Тата. – Ну, процентов на восемьдесят человек сам все сочиняет, сначала украшает себе жизнь, потом страдает. – Вот такой опыт вынесла она из своей первой любви, практичная и критичная Пуся. Как-то, будучи еще детьми и играя во дворе, девчонки громко выясняли отношения, почти ссорились из-за своих важных девчоночьих дел. Какая-то женщина ждала, видимо, на скамейке во дворе кого-то, читая газету. Гвалт подружек ее отвлекал и раздражал, но когда она услышала их имена, то, удивленно переспросив, поморщилась недовольно: «Не имена, а клички какие-то собачьи». Девочки притихли и смутились. Не растерялась только самая шустрая и рассудительная Пуся. – Вот и нет, – объяснила она. – Тата – это Татьяна, производное Люка – от Людмилы, еще с детства. А у меня действительно что-то вроде прозвища, дома так называют, Лапуся, Пуся. Хотя зовут меня Наташа, – смутившись, закончила она. – А-а, – протянула, зевая, женщина и приказала строго: – Поменьше орите-то. Девочки притихли. Дружили они, кажется, с рождения. Ну, с Татой все ясно. А вот Люка жила с матерью, сестрой-хозяйкой Дома ребенка, тянувшей всю немаленькую семью – старую ворчливую бабку, младшую Люкину сестру и полупарализованного алкаша-мужа. В квартире везде были следы ее интенсивного труда в детском доме – сероватое постельное белье и вафельные полотенца с черным штампом «Д. Р. № 13»; эмалированные, с отбитыми боками баки и кастрюли, маркированные красной масляной краской: «Мясо», «Сметана», «Для кипячения»; простые серые тарелки и шершавые чашки в оранжевый горох – тоже подписанные. Еще она таскала в трехлитровой банке супы: с фрикадельками, пшеном, жидкие борщи, серые плоские котлеты и нарезанное кубиками сливочное масло. – Всех вас кормлю, – угрожающе напоминала она. – Не ты, а советское государство, – отвечала ей беззубая бабка. Когда в детстве иногда Тата забегала за Люкой, ей казалось, что она попала в преисподнюю. «Милая мамочка! – проносилось у нее в голове. – Какая же я счастливая». Правда, была еще одна небольшая деталь: Люка была красавица. Настоящая. Писаная. Хорошего роста, талия, бедра, ноги – все загляденье. Лицо – фарфоровая кукла, как говорила Нонна Павловна. Синие глаза, нос, рот, каштановые волосы густоты невероятной. Выстригала клоки, чтобы заколка «хвост» держала. После восьмого класса отделилась, ушла в медучилище. С подругами стала общаться реже – они еще школьницы, а она уже студентка. Пуся – полный антипод Люке. Во всем. Профессорская семья, дома держали домработницу и няню для Пуси. С пяти лет Пуся говорила по-английски, с семи – довольно прилично по-французски. Но вот незадача: некрасива была до невозможности, до общих слез – и сама все понимала, с самого детства. Некрасива так, что люди отводили глаза. Домашние это не обсуждали, не принято. Равно как не обсуждали бы и красоту. Внешние данные в этом доме во главу угла не ставили. Главное – интеллект, эрудиция, образование – вот смысл жизни, три ее кита. Ну конечно, конечно, у Пусиной матери, профессорши-ларинголога, сжималось сердце при взгляде на мышиные волосики дочери, ее крючковатый нос, крупную, выдающуюся челюсть (спасибо дедушке-кантору), выпуклые глаза, сутулую спину. Невеселая картина. Но сколько всего можно добиться в жизни, не отвлекаясь на глупости, успокаивал мать академик-отец. В одиннадцать лет прочла всего Толстого – пожала плечами. В тринадцать – Достоевского. Отодвинула, не понравился. Сказала, что противно и неприлично так ковыряться в чужой душе. В четырнадцать лет одолела всю русскую классику. К шестнадцати завершила круг классиками зарубежными. С чтением покончила и стала интересоваться науками точными – живыми и перспективными, увлеклась генетикой. В школе успевала так, что любой факультет МГУ был для нее открыт. Если бы не пятый пункт. На выпускном получила серебряную медаль. Золотую дали бледной и забитой Ирочке Смирновой, зубриле, в подметки Пусе не годившейся. Все возмущались. Но на биофак в МГУ поступила легко. На Татину свадьбу пришла одна, усмехнулась: «Я соло». Красавица Люка привела мужа, врача из Первой градской, и была, похоже, уже слегка беременна. – По-моему, пьющий, – заподозрила Нонна Павловна, заметив его оживление при виде спиртного. – Ей не привыкать, – махнула рукой Пуся. В детстве девочки дружили взахлеб, дня друг без друга прожить не могли. Ссорились яростно, особенно Пуся с Люкой – у тех был темперамент. Мирила их толерантная Тата. В этой команде, да и в жизни вообще, она была центрист и уклонист. Пусе, естественно, отвели место самой умной (так оно и было), Люке – самой красивой (что тоже правда). Тата определялась как самая спокойная и милая. «Милость» ее находили с удовольствием во всем: в миролюбии, доброжелательности, слабой улыбке и чуть припухших веках. Все три девочки были из разной среды, но в те годы, да и вообще в детстве, этому особого значения не придавали. Даже считалось неприличным подчеркнуть, например, Люкино пролетарское происхождение, Татин достаток и интеллигентность Пусиной семьи. В Стране Советов все были равны. Смешно! Что касается родителей, то Татина и Пусина матери изредка и по делу общались, перезванивались. Правда, до дружбы не доходило. Сводили их дела и взаимная необходимость. Девочки чаще собирались в большой и мрачноватой профессорской квартире у Пуси – говорили обо всем: разбирали учителей, знакомых, мальчиков, обожали молодых актеров, у каждой был свой кумир. Остроумничали. Строили планы на долгую будущую жизнь. Привирали про свой любовный, тогда еще совсем ничтожный опыт, подозревали друг друга в обмане, казнили и линчевали, тайно и неумело покуривали. Словом, жили своей девчоночьей жизнью. Сидели допоздна. У Пуси в семье были демократия и сплошной либерализм. Нонна Павловна, Татина мать, была спокойна – дочь в соседнем подъезде, а Люкиным родичам было глубоко наплевать, где и с кем проводит время их красавица дочь. Поздно вечером, когда мать Пуси Розалия Львовна пыталась разогнать девчонок по домам и слышала в ответ капризное и решительное Пусино: «Мама, закрой дверь», – она, усмехаясь и качая головой, бормотала на ходу: «Что устроили по ночам, что устроили, триумвират, ей-богу». Но дочери не перечила. Люка выскочила замуж раньше Таты. Как говорила Пуся, своего врача она «приперла пузом». В кафе «Елочка» у метро справили невеселую, скудную и пьяную свадьбу. Глаза у Люки были несчастные, но хороша тем не менее она была необыкновенно. Недружно кричали «горько!». Кафе «Елочка» предлагало салат «Столичный» – картошка, соленый огурец, майонез, все горкой, селедку с подвядшим зеленым луком, резиновый лангет с комковатым картофельным пюре. И много водки. Казалось, что и вправду пропивают красавицу Люку. Когда вышли покурить на лестницу, Пуся Тате сказала: – И аборт бы ей Розалия (так она называла свою мать) устроила, и черт с ним, с задатком за эту вонючую столовку, так нет ведь, надо ей замуж выйти и заранее знать, что мыкаться придется. – Может, любит его? – робко предположила Тата. – Может! – жестко припечатала Пуся и затушила сигарету. – Ну не дает Бог все вместе, – опять заступилась Тата. – Из одного болота в другое. Причем добровольно. С ее-то данными. Можно представить, что она в этот момент подумала. После скромной Татиной свадьбы – так, посидели – жизнь особенно не изменилась. Денег Борис, конечно, не носил или почти не носил. Зато открывал холодильник и спрашивал: – А что, сырок у нас не завалялся? – А у вас? – желчно спрашивала теща. Но он не обижался, посвистывал (дурацкая привычка), что-то напевал себе под нос. – Ну, значит, помажем просто маслицем, – не унывал он. И сверху дефицитный венгерский конфитюр. Нонна Павловна заводила очи к потолку и яростно хлопала дверью. Все происходило именно так, как она и предполагала: он громко сморкался в ванной, шаркал тапочками, подкладывал под ванну грязные носки (!), шумно втягивал в себя бесконечный чай. От всех этих звуков она просыпалась и потом в три-четыре утра принимала феназепам, забываясь под утро тяжелым сном. Раздражал он ее безмерно. «Ну хоть бы Татка его любила, – с тоской думала она. – А то как катится, так и катится». Под майские уезжала на дачу в Голицыно, лишь бы «этого» не видеть. Там ей было спокойнее, а в Москве у молодых – каникулы. Тате вскоре после свадьбы наскучили эти сборища в мастерских. Она на это уже смотрела глазами жены. И приходят туда с девицами, а ведь почти все – женатые люди. И болтают впустую, и завидуют, и осуждают. И мания величия у каждого первого! Надоело. Все это стало утомлять.