Башня шутов
Часть 33 из 119 Информация о книге
– Что это интересно. – И более того. – Шарлей поднял лист, вынутый из-под другой машины. На листе отпечатались несколько ровно уложенных прямоугольников. Это были игральные карты для пикета – тузы, выжники и нижники, современные, по французскому образцу, в цветах pique и trefle.[250] – Полную талию, – похвалился Унгер, – стало быть, тридцать восемь карт, мы делаем за четыре дня. – В Лейпциге делают за два. – Но серийную дешевку, – возмутился синеносый. – С паршивых гравюр, кое-как раскрашенные, криво резанные. Наши, ты только взгляни, какой четкий рисунок, а когда я их раскрашу, получится шедевр. В наши карты играют в замках и дворцах, да что там, в кафедрах и колегиатах, а в те, лейпцигские, только лапсердаки[251] режутся в шинках да борделях… – Ну ладно, ладно. Сколько берете за талию? – Полторы копы грошей, если /осо-мастерская. Если franco-клиент, то плюс стоимость доставки. – Проводите в индергмашек,[252] господин Шимон. Я там подожду мастера Шоттеля. В комнате, через которую они проходили, было тише и спокойнее. Здесь за станками сидели трое художников. Они были так увлечены работой, что даже не повернули голов. На доске первого художника был только грунт и эскиз, поэтому содержание будущей картины угадать было нельзя. Произведение второго было уже достаточно проработано, проступило изображение Саломеи с головой Яна Крестителя на блюде. На Саломее было ниспадающее до ног и совершенно прозрачное платье, художник позаботился о том, чтобы проступили детали. Самсон Медок хмыкнул. Рейневан вздохнул, взглянул на третью доску и вздохнул еще громче. Картина была почти совершенно окончена и изображала святого Себастьяна. Однако Себастьян на картине принципиально отличался от привычных изображений мученика. Правда, он по-прежнему стоял у столба, по-прежнему вдохновенно улыбался, несмотря на многочисленные стрелы, вонзенные в живот и торс эфеба.[253] Впрочем, на этом подобие оканчивалось. Ибо здешний Себастьян был абсолютно гол. Он стоял, так роскошно свесив чрезвычайно толстый срам, что картина эта у любого мужчины должна была вызывать чувство собственной неполноценности. – Специальный заказ, – пояснил Шимон Унгер. – Для монастыря цистерцианок в Тшебнице. Извольте, господа, пройти в индергмашек. С близлежащей Котельной улицы доносился дикий грохот и лязг. – У этих, – показал головой Шарлей, с некоторых пор что-то писавший на листке бумаги, – у этих, видать, много заказов. Бойко идут дела в котельницком деле. А как у вас, дорогой господин Шимон? – Застой, – довольно грустно ответил Унгер. – Заказы, правда, есть. Ну и что? Если невозможно товар развозить? Четверти мили не проедешь, а тебя уже задерживают, откуда, е, куда выспрашивают, по какому делу, в сапетах[254] и вьюках копаются… – Кто? Инквизиция? Или Колдиц? – И те, и другие. Попы-инквизиторы у доминиканцев, о, рукой подать, сидят. А в господина старосту Колдица ну прям дьявол вступил… И все из-за того, что недавно схватил двух чешских эмиссаров с еретическими посланиями и манифестами. Они, когда их пыточный мастер в ратуше припек, тут же показали, кто с кем сносился, кто им помогал. И у нас здесь, и в Яворе, в Рахбахе, даже по деревням, в Клечкове, в Виpax… Только здесь, в Свиднице, восьмь на кострах сгорело на выгоне перед Нижними воротами. Но всамделишная беда началась неделю назад, когда в день апостола Варфоломея, в самый полдень, на вроцлавском тракте кто-то замордовал богатого купца, господина Миколая Ноймаркта. Странное, ох, ё, странное это было дело… – Странное? – неожиданно заинтересовался Рейнмар. – Почему? – А потому, юный господин, что никто понять не мог, кто и зачем господина Ноймаркта убил. Одни болтали, ё, мол, рыцари-разбойники, хоть, к примеру, тот же Хайн фон Чирне или Буко Кроссиг. Другие говорили, что это Кунц Аулок, тоже тот еще бандюга. Аулок, говорят, какого-то парня по всей Силезии гоняет, потому как тот парень чью-то жену опозорил насилием и чаровством. Третьи толкуют, что непременно тот самый преследуемый парень и убил. А еще одни болтали, что убийцы – гуситы, которым господин Ноймаркт чем-то насолил. Как там было взаправду, не угадаешь, но господин староста Колдиц взбесился. Клялся, что с убийцы господина Ноймаркта, когда его поймают, живьем шкуру сдерет. А в результате товар нельзя развозить, потому что постоянно проверяют то одни, то другие, если не Инквизиция, так, ё, старостовы… Да, да. – Да, да. Рейневан, который уже давно что-то чертил углем на листе, вдруг поднял голову, ткнул локтем Самсона Медка. – Publicus super omnes, – сказал тихо, показывая тому лист. – Annis de sanctimonia. Positione hominis. Voluntas vitae. – Что? – Voluntas vitae. А может, potestas vitae. Стараюсь воспроизвести надпись на обгоревшем листке Петерлина. Ты утверждал, что это важно. Или забыл? Мне надо было вспомнить, что там написано. Вот я и вспоминаю. – Ах да. Правда. Хммм… Potestas vitae. К сожалению, у меня это ни с чем не ассоциируется. – А мастера Юстуса, – проговорил вполголоса Унгер, – все нет, ё, и нет. Словно в ответ на заклинание дверь открылась, и появился человек в черной просторной, подбитой мехом делии с очень широкими рукавами. На артиста-художника он не смахивал. А смахивал на бургомистра. – Здравствуй, Юстус. – Клянусь костями святого Вольфганга. Павел? Ты? На свободе? – Как видишь. А зовусь теперь Шарлеем. – Шарлей, хммм. А твои… эээ… компаньоны? – Тоже на свободе. Мэтр Шоттель погладил тершегося о его щиколотку кота, появившегося неведомо откуда. Потом присел за стол, сплел руки на животе, внимательно посмотрел на Рейневана, долго, очень долго не отрывал глаз от Самсона Медка. – Ты приехал за деньгами, – наконец с грустью в голосе угадал он. – Должен тебя предупредить… – Что дела идет неважно, – бесцеремонно оборвал его Шарлей. – Знаю. Слышал. Вот список. Написал, утомившись ожиданием. Все, что на нем проставлено, я должен получить завтра. Кот запрыгнул Шоттелю на колени. Гравировщик задумчиво погладил его. Долго читал. Наконец оторвал глаза от бумаги. – Послезавтра. Завтра воскресенье. – Верно. Забыл, – кивнул Шарлей. – Что ж, отпразднуем и мы святой день. Не знаю, когда снова загляну в Свидницу, так что грешно было бы не посетить парочку-другую холодных подвальчиков, не испробовать, как в этом году удалось мартовское. Ну, послезавтра, maestro, так послезавтра. В понедельник, ни днем позже. Понял? Мэтр Шоттель утвердительно кивнул. – Я не спрашиваю, – заговорил через минуту Шарлей, – о состоянии моего счета, ибо ни компанию распускать, ни свою долю забирать не собираюсь. Однако убеди меня, что ты заботишься о компании. Что не пренебрегаешь данными тебе некогда советами. И идеями. Идеями, которые могут быть для компании прибыльными. Знаешь, о чем я? – Знаю. – Юстус Шоттель извлек из кошеля большой ключ. – И тотчас докажу, что твои задумки и советы принимаю близко к сердцу. Господин Шимон, достаньте, пожалуйста, из сундука и принесите пробные образцы ксилографий. Тех, что из библейской серии. Унгер быстро управился. – Вот. – Шоттель разложил листы на столе. – Все сделано моей собственной рукой, ученикам не давал. Некоторые готовы под пресс, над некоторыми еще работаю. Я верю, что твоя идея заслуживает внимания. И люди будут покупать. Нашу библейскую серию. Ну, пожалуйста, оцени. Оцените, господа. Все наклонились над столом. – Что это… – Зарумянившийся Рейневан указал на лист, на котором была изображена нагая пара в совершенно недвузначной позе и ситуации. – Что это такое? – Адам и Ева. Видно же. А опирается Ева на Древо познания… – Ага. – А здесь, извольте взглянуть, – продолжал демонстрировать гравировщик, явно гордясь своей работой, – Моисей и Огарь. Здесь Самсон и Далила. Тут Амнон и Фамарь. Вовсе недурно у меня получилось. Верно? А это… – Ого-го! Это что такое? Что за путаница? – Иаков, Лия и Рахиль. – А это… – заикаясь, проговорил Рейневан, чувствуя, что кровь вот-вот прыснет у него из щеки. – Это что… Это… – Давид и Ионафан, – беспечно пояснил Юстус Шоттель. – Но это надо еще подправить. Переделать. – Переделай, – довольно холодно прервал Шарлей, – на Давида и Вирсавию. Потому что здесь, холера, недостает только Валаама и ослицы. Сдержи малость воображение, Юстус. Его излишек вредит, как избыток соли в супе. А это не идет на пользу делу. Впрочем, вообще-то, – добавил он, – чтобы задобрить немного обиженного художника, – bene, bene, benissime, maestro*. Лучше, чем я ожидал. Юстус Шоттель просветлел как любой тщеславный и обожающий похвалу артист. – Видишь, Шарлей, я не бездельничаю и о фирме забочусь. И еще скажу тебе, что я установил очень интересные контакты, которые могут оказаться весьма выгодными для нашей компании. Понимаешь, «Под быком и ягненком» я познакомился с необычным юношей, способным изобретателем… Да что говорить, сам увидишь и услышишь. Я его пригласил. Он вот-вот подойдет. Ручаюсь, когда ты с ним познакомишься… – Не познакомлюсь, – прервал Шарлей. – Я не хочу, чтобы этот юноша вообще видел меня здесь. Ни меня, ни моих спутников. – Понимаю, – заверил после краткого молчания Шоттель. – Значит, ты снова вляпался в какое-то дерьмо. – Можно сказать и так. – Криминальное или политическое? – Все зависит от точки зрения. – Ну что ж, – вздохнул Шоттель, – такие времена. То, что ты не хочешь, чтобы тебя здесь видели, понимаю. Однако в данном случае твои опасения беспочвенны. Юноша, о котором я говорю, немец, родом из Майнца, бакалавр Эрфуртского университета. В Свиднице проездом. Никого здесь не знает. И не узнает, потому что вскоре уезжает. Есть смысл, Шарлей, с ним познакомиться, стоит задуматься над тем, что он изобрел. Это необычный, светлый ум, я бы сказал – мечтатель. Истинный vir mirabilis.[255] Увидишь сам. Громко и звучно разлился звон приходского колокола. Его призыв к Angelus[256] подхватили колокольни остальных четырех свидницких храмов. Колокола окончательно завершили рабочий день – наконец умолкли даже работящие и шумные мастерские на Котельной улице. Уже давно разошлись по домам художники и подмастерья мастерской Юстуса Шоттеля, так что, когда наконец явился обещанный гость, достойный знакомства светлый ум и мечтатель, в комнате с прессами оставались только сам мэтр, Шимон Унгер, Шарлей, Рейневан и Самсон Медок. Гость действительно был человеком молодым, ровесником Рейневана. Школяр сразу признал школяра, знакомясь, гость поклонился Рейневану несколько менее чопорно, а улыбнулся несколько более искренне. На пришельце были высокие ботинки из тисненой козловой кожи, мягкий бархатный берет и короткий плащ поверх кожаной куртки, застегивающейся на многочисленные латунные крючки. На плече висела большая дорожная торба. В общем, он больше походил на бродячего трувера, чем на школяра, – единственное, что указывало на академические связи, был широкий нюрнбергский кинжал, оружие, популярное во всех учебных заведениях Европы как среди студентов, так и у научной братии. – Я, – начал пришедший, не ожидая, пока его представит Шоттель, – бакалавр Эрфуртской академии Иоганн Генсфляйш фон Зульгелох пум Гутенберг. Это несколько длинновато, поэтому обычно я сокращаю имя до Гутенберга. Иоганн или, как у вас принято, Ян Гутенберг. – Похвально, – ответил Шарлей. – А поскольку я тоже сторонник сокращения вещей и предметов непотребно длинных, перейдем не мешкая к делу. Чего касается ваше изобретение, господин Ян Гутенберг? – Печатания. Точнее – печатания текстов. Шарлей равнодушно перелистал лежащие перед ним ксилографии, вынул и показал одну, на которой под изображением Святой Троицы значилось: BENEDICTE POPULI DEO NOSTRO[257]