Башня шутов
Часть 7 из 119 Информация о книге
Из его кружки выплеснулось пиво. Агнешка Кантнерувна непроизвольно отпрянула, заслонилась бедрышком каплуна, как щитом. – Хотите примеры? Извольте! Избиты монахи в Чешском Броде и Помуке, убиты цистерцианцы в Збрацлаве, Велеграде и Мниховом Градище, умерщвлены доминиканцы в Писке, бенедиктинцы в Кладрубах и Постолоптрах, убиты невинные премонстратки в Хотишове, убиты священники в Чешском Броде и Яромере, ограблены и сожжены монастыри в Колине, Милевске и Златой Коруне, осквернены алтари и изображения святых в Бржевнове и Воднянах… А что вытворял Жижка, этот бешеный пес, этот антихрист и дьявольское отродье? Кровавая резня в Хомутове и Прахатицах, сорок священников живьем сожжены в Беруне, сожжены монастыри в Сазаве и Вилемове. Святотатства, коих не допустили бы и турки, жуткие преступления и жестокости, зверства, при виде которых вздрогнул бы сарацин! О, воистину, Боже, доколе ж ты не будешь судить и наказывать за кровь нашу? Тишину, в который был слышен только шорох молитвы олесьницкого капеллана, прервал глубокий звучный голос смуглолицего и широкоплечего рыцаря, гостя князя Конрада Кантнера. – Этого могло бы не быть. – То есть? – поднял голову доминиканец. – Что вы, господин, хотите этим сказать? – Всего этого можно было легко избежать. Достаточно было не сжигать на костре Яна Гуса в Констанце. – Вы, – прищурился чех, – уже там, уже тогда защищали еретика, кричали, протестовали, петиции составляли, я-то знаю. А были и тогда не правы, и сейчас. Ересь распространяется, как плевелы, а Святое Писание велит сорняки выжигать огнем. Папские буллы наказывают… – Оставьте буллы, – обрезал смуглолицый, – для соборных дискуссий, они смешно звучат, когда их приводят в корчме. А в Констанце я был прав, можете говорить что хотите. Люксембуржец королевским словом и охранной грамотой гарантировал Гусу безопасность. И слово, и клятву нарушил, тем самым запятнав честь монарха и рыцаря. Я не мог смотреть на это спокойно. Не мог. И не хотел. – Рыцарская клятва, – заворчал Ян Неедлы, – должна даваться во имя служения Богу, безразлично, кто клянется, оруженосец или король. Вы называете божеской службой сдержать клятву и слово, данное еретику? Вы называете это честью? Я зову это грехом. – Я если даю слово, то это слово, данное перед лицом Бога. Поэтому не нарушаю его, даже если оно туркам дано. – Слово, данное туркам, нарушать нельзя. А еретикам – можно. – Воистину, – очень серьезно сказал Мачей Карзбок, познанский официал. – Мавры и турки погрязли в безбожии из-за темноты и дикости. Их можно обратить. Отщепенец же и схизматик от веры и Церкви отворачивается, насмехается над ними и кощунствует. Потому-то он Богу во сто крат противнее. И любой способ борьбы с ересью хорош. Ведь никто, идя на волка либо на пса бешеного, не станет, будь он в здравом уме, распространяться о чести и рыцарском слове. Против еретика все годится. – В Кракове, – гость Кантнера повернулся к нему, – каноник Ян Эльгот, когда надобно схватить еретика, ни во что не ставит тайну исповеди. Епископ Анджей Ласкар, которому вы служите, предписывает это священникам познанской епархии. Все годится. Воистину. – Вы не скрываете, господин, своих симпатий, – кисло проговорил Ян Неедлы из Высоке. – Поэтому и я своих скрывать не стану. И повторю: Гус был еретиком и должен был пойти на костер. Король римский, венгерский и чешский правильно поступил, не сдержав слова, данного чешскому еретику. – И за это, – парировал смуглолицый, – его чехи так теперь любят. Из-за этого он сбежал из-под Вышеграда с чешской короной под мышкой. И теперь царствует над чехами, да только сидя в Буде. Потому как на Градчаны его впустят не скоро. – Позволяете себе насмехаться над королем Сигизмундом, – заметил Мельхиор Барфусс. – А ведь ему служите. – Именно поэтому. – А может, по какой другой причине? – ядовито спросил чех. – Ведь вы, рыцарь, под Танненбергом бились против госпитальеров на стороне поляков. На стороне Ягеллы. Короля-неофита, явного симпатика чешской ереси, охотно прислушивающегося к схизматикам и виклифистам. Племянник Ягеллы, вероотступник Корыбутович, вовсю буйствует в Праге, польские рыцари в Чехии убивают католиков и грабят монастыри. И хоть Ягелло и делает вид, будто все это творится против его воли и согласия, однако что-то сам с войском супротив еретиков не идет! А если б пошел, если б с королем Сигизмундом в крестовом походе объединился, то в один миг с гуситами было бы покончено! Так почему ж Ягелло этого не делает? – И верно, – опять усмехнулся смуглолицый, и усмешка его была очень многозначительной. – Почему? Интересно? Конрад Кантнер громко кашлянул. Барфусс прикинулся, что его интересует исключительно капуста с горохом. Мачей Корзбок прикусил губу и грустно покачал головой. – Что правда, то правда, – согласился он. – Римский кесарь не раз показал, что он не друг польской короне. Конечно, в защиту веры каждый великополяк, а за них я могу поручиться, охотно встанет. Но только в том случае, если Люксембуржец гарантирует, что когда мы двинемся на юг, то ни прусские крестоносцы, ни бранденбуржцы на нас не нападут. А как он даст такую гарантию, если он с ними задумал раздел Польши? Я не прав, князь Конрад? – Да что тут рассуждать, – вполне неискренне улыбнулся Кантнер. – Что-то, сдается, мы уже явно сверх меры рассуждаем о политике. А политика плохо сочетается с едой. Которая, кстати сказать, стынет. – Ничего подобного. Говорить об этом надо, – запротестовал Ян Неедлы к радости юных рыцарей, до которых уже добрались два горшка, почти совершенно нетронутых разговорившимися вельможами. Радость оказалась преждевременной, вельможи доказали, что вполне могут ораторствовать и есть одновременно. – Потому что учтите, уважаемые, – продолжал, поглощая капусту, бывший приор монастыря Святого Клементия, – не только чешское дело эта виклифовская зараза. Чехи, уж я-то их знаю, готовы и сюда прийти, как ходили в Моравию и на Ракусы.[62] Могут прийти и к вам, господа. Ко всем, что здесь сидят. – Ну уж, – надул губы Кантнер, копаясь в тарелке в поисках шкварок. – В это я не поверю. – Я тем более, – фыркнул пивной пеной Мачей Корзбок. – К нам в Познань им далековато будет. – До Любуша и Фюрстенвальда, – проговорил с набитым ртом Мельхиор Барфусс, – тоже от Табора изрядный кус дороги. Не-е-е, я не боюсь. – Тем более, – добавил с кривой ухмылкой князь, – что скорее сами чехи гостей дождутся, чем на кого-нибудь пойдут. Особливо сейчас, когда Жижки не стало. Я думаю, гости того и гляди нагрянут, так что чехам их со дня на день дожидаться следует. – Крестовики? Может, вы чего-нито знаете, ваша милость? – Никак нет, – ответил Кантнер, мина которого выражала совершенно обратное. – Просто так мне подумалось. Хозяин! Пива! Рейневан незаметно выскользнул во двор, а со двора за хлев и в кусты за огород. Облегчившись как следует, вернулся. Но не в комнату, а вышел через ворота и долго глядел на скрывающийся в синей дымке тракт, на котором, к своему счастью, не заметил приближающихся галопом братьев Стерчей. «Адель, – вдруг подумал он. – Адель вовсе не в безопасности у лиготских цистерцианок. Я должен… Да, должен, но боюсь. Того, что со мной могут сделать Стерчи. Того, о чем они так красочно рассказывают». Он вернулся во двор. Удивился, увидев князя Кантнера и Хаугвица, бодро и легко выходящих из-за хлевов. «В принципе, – подумал он, – чему удивляться? В кусты за хлевами ходят даже князья и сенешали. К тому же пешком». – Послушай, Беляу, – бесцеремонно сказал Кантнер, ополаскивая руки в чане, который ему спешно подставила дворовая девка, – что я скажу. Ты не поедешь со мной во Вроцлав. – Ваша княжеская… – Захлопни рот и не отворяй, пока я не прикажу. Я делаю это ради твоего добра, молокосос. Потому что я больше чем уверен, что во Вроцлаве мой брат, епископ, засадит тебя в башню раньше, чем ты успеешь выговорить «benedictum nomen Iesu».[63] Епископ Конрад очень жесток к чужеложцам, вероятно, хе-хе, не терпит конкуренции, хе-хе-хе. Так что возьмешь того коня, который тебя укусил, и поедешь в Малую Олесьницу, в иоаннитскую командорию, скажешь командору Дитмару де Альзей, что, дескать, я прислал тебя на покаяние. Там посидишь тихо, пока я не вызову. Ясно? Должно быть ясно. А на дорогу тебе вот, возьми, кошель. Знаю, что невелик. Дал бы больше, да мой коморник[64] отсоветовал. Здешняя корчма и без того здорово поуменьшила мой фонд «на представительство». – От всей души благодарю, – буркнул Рейневан, хотя вес кошеля благодарности не заслуживал. – От всей души благодарю вашу милость. Только вот… – Стерчей не бойся, – прервал князь. – В иоаннитском доме они тебя не найдут, а в пути ты будешь не один. Так уж получилось, что в том же направлении, то бишь к Мораве, движется мой гость. Вероятно, ты видел его за столом. Он согласился взять тебя с собой. Честно говоря, не сразу. Но я его уговорил. Хочешь знать как? Рейневан кивнул, показав, что хочет. – Я сказал ему, что твой отец погиб в отряде моего брата под Танненбергом. А он там тоже был. Только они говорят не «Танненберг», а «Грюнвальд». Он сражался на противной стороне. Ну, короче, будь здрав и – повеселее, парень, повеселее. Обижаться на мою благосклонность ты не можешь. Конь – есть. Гроши – есть. Да и безопасность в пути обеспечена. – Как обеспечена? – отважился проговорить Рейневан. – Милостивый князь… Вольфгер Стерча ездит сам-шесть… А я… С одним рыцарем? Даже если он и с оруженосцем… Ваша милость… Это же всего только один рыцарь! Рудигер Хаугвиц фыркнул. Конрад Кантнер покровительственно напыжился. – Ох и глуп же ты, Беляу. Вроде б ученый бакалавр, а известного человека не распознал. Для этого рыцаря, недотепа, шестеро – раз плюнуть. И видя, что Рейневан по-прежнему не понимает, пояснил: – Это же Завиша Черный из Гарбова.[65] Глава четвертая, в которой Рейневан и Завиша Черный из Гарбова рассуждают на Бжегском тракте о том о сем. Потом Рейневан лечит Завишу от скопившихся газов, а Завиша взамен обогащает его ценными сведениями из области новейшей истории Придерживая коня, чтобы немного поотстать, рыцарь Завиша Черный из Гарбова приподнялся в седле и протяжно пустил ветры. Потом глубоко вздохнул, оперся руками о луку и пустил снова. – Это все капуста, – деловито пояснил он, догоняя Рейневана. – В моем возрасте столько капусты есть нельзя. Клянусь останками святого Станислава, когда я был молодым, я мог съесть ого-го! Кофлик, то бишь больше чем полгарнца[66] капусты съедал в три приема. И ничего. Я мог есть капусту в любом виде, хоть дважды в день, лишь бы тмина в ней было поболе. А теперь, едва малость съем, так у меня аж кипит в животе, а газы, сам видишь, парень, чуть не разрывают. Старость, пся мать, не радость. Его конь, могучий вороной жеребец, тяжко взбрыкнул, будто рвался в атаку. Весь он до самой морды был покрыт черной попоной, украшенной на крупе «сулимой», гербом рыцаря. Рейневан удивлялся, что сразу не обратил внимания на известный знак, не очень типичный в польской геральдике и по почетному изображению, и по мобилиям.[67] – Ты что такой молчаливый? – неожиданно спросил Завиша. – Мы столько уже едем, а ты за все это время какой-то десяток слов обронил, не больше. И то когда за язык потянули. Дуешься на меня? Из-за Грюнвальда, что ли? Знаешь, парень, не могу тебя уверить, что я никак не мог бы убить твоего отца. Я, конечно, мог сказать, что мы с ним не могли встретиться в бою, так как краковская хоругвь располагалась в центре линии польско-литовских войск, а хоругвь Конрада Белого – на левом крыле крестоносцев, аж за Стемборком. Но не скажу, потому что это была бы ложь. Тогда, в день Призвания Апостолов, я прикончил множество народу. В общей суматохе и дьявольской круговерти, в которой мало что было видно, ибо это была битва. Вот и все. – Отец, – откашлялся Рейневан, – носил на щите… – Я не помню гербов, – резко и грубо прервал сулимец. – В общей схватке они для меня ничего не значат. Важно, в которую сторону обращена морда коня. Если в противоположную морде моего, то я рублю, пусть там хоть сама Богородица у него на гербе. Впрочем, когда кровь налипает на пыль, а пыль – на кровь, то все равно на щитах ни хрена не видно. Повторяю, Грюнвальд был сражением. А в сражении – как в сражении. И на этом покончим. И не дуйся на меня. – Да я и не дуюсь. Завиша снова немного придержал коня, приподнялся в седле и громко выпустил скопившиеся газы. С придорожных верб сорвались перепуганные галки. Едущая позади свита рыцаря из Грабова, состоящая из седовласого оруженосца и четырех вооруженных слуг, предусмотрительно держалась на расстоянии. И оруженосец, и слуги ехали на прекрасных лошадях. Одеты все были богато и чисто. Как и полагается слугам человека, который был крушвицким и списским старостой и взимал, если верить молве, аренду круглым счетом с тридцати сел. Однако ни оруженосец, ни слуги не напоминали гладеньких господских пажей. Совсем наоборот, они смотрелись крутыми забияками, а оружие, которым были обвешаны, никак нельзя было считать украшением. – Итак, – начал Завиша, – ты не дуешься. Тогда почему ж ты такой молчаливый? – Потому что, сдается мне, – осмелился сказать Рейневан, – больше вы дуетесь на меня. И знаю почему. Завиша Черный повернулся в седле и долго смотрел на него. – Вот, – проговорил он наконец, – жалобно заныла обиженная невинность. Так знай, сынок, последнее дело трахать чужих жен. И если хочешь знать мое мнение, это подлый поступок. И заслуживает наказания. Честно говоря, ты в моих глазах ничуть не лучше мошенника, который в толпе срезает кошельки или по ночам очищает курятники. Думается, и тот, и другой – мелкие паршивцы и мерзавцы, воспользовавшиеся представившейся оказией. Рейневан не прокомментировал. – Был в Польше некогда обычай, – продолжал Завиша Черный, – когда пойманного любителя до чужих жен отводили на помост и к этому помосту железным гвоздем прибивали его мошонку с яйцами. А рядом с прелюбодеем клали нож. Дескать, если хочешь на свободу – отрезай. Рейневан смолчал и на этот раз. – Теперь уж не прибивают, – заключил рыцарь. – А жаль. Мою супругу Барбару легкомысленной никак не назовешь, но когда подумаю, что ее минутную слабость, может, там, в Кракове, использует какой-нибудь модник, какой-нибудь, парень, подобный тебе красавчик… А, да что говорить… Тишину, опустившуюся на несколько минут, снова прервала поглощенная рыцарем капуста. – Тааак, – облегченно охнул Завиша и глянул на небо. – Впрочем, знай, парень, я тебя не осуждаю, ибо бросать камни может только тот, кто сам безгрешен. И подытожив таким образом, не будем больше к этому возвращаться. – Любовь – великое дело, и много у нее имен, – проговорил Рейневан слегка недовольным голосом. – Слушающий песни и романсы не осуждает ни Тристана и Изольду, ни Ланселота и Гвиневеру, ни трубадура де Кабестена и мадам Маргариту из Руссельона. А нас с Аделью связывает не меньшая горячая и искренняя любовь. И пожалуйста, все прямо-таки взъелись… – Если ваша любовь столь велика, – Завиша как бы удивился, – то почему ты не рядом со своей любимой? Почему удрал, будто застигнутый на месте преступления вор? Тристан, чтобы быть рядом с Изольдой, нашел способ, переоделся, если мне память не изменяет, в лохмотья запаршивевшего нищего. Ланселот, чтобы спасти Гвиневеру, в одиночку пошел войной на всех рыцарей Круглого Стола. – Не так все просто. – Рейневан зарделся не хуже алой розы. – Ей крепко достанется, если меня схватят и убьют. Я уж не говорю о себе самом. Но я найду способ, не бойтесь. Хотя бы переодевшись, как Тристан. Любовь всегда побеждает. Amor vincit omnia. Завиша приподнялся в седле и грохотнул. Трудно было понять, что это – комментарий или всего лишь капуста.