Бог Лезвий
Часть 3 из 14 Информация о книге
– Что думаешь? Завесы жутких воспоминаний спали с ее глаз, черты лица разгладились. Бекки подалась вперед, обняла спинку кресла и посмотрела на дом. – Какой большой, – произнесла она. Монтгомери пытался сдержать рвущиеся наружу чувства. В его душе бушевал шторм. Выражение лица Бекки пугало: что-то по другую его сторону, чуждое и страшное, двигалось и подтачивало ее изнутри, подобно червю. Она выглядела скорее на тридцать пять, чем на двадцать пять. Ее насыщенно-русые волосы, по обыкновению гладко причесанные, теперь падали двумя колтунами на плечи, как мотки мертвой пшеницы. Черты лица смазались, будто скрылись от мира. И глаза – с ними было хуже всего. Порой они приводили его в неподдельный ужас. Бекки спрятала руки между ног. Психиатр однажды сказал ему, что жест защитный – таковы последствия изнасилования. Наверное, так оно и было. – Бекки? – А… прости, я задумалась. О чем, Бекки? О ноже у горла и подонке, навалившемся сзади? Бедное ты мое, несчастное дитя. Подавшись через сиденье, он взял ее за руку. Она немного потянула его на себя – быть может, инстинктивно. Подушечки ее пальцев были холоднее льда. Монтгомери вышел из машины. Бекки тоже открыла дверь и хотела выйти наружу, как он предупредил: – Погоди. Давай я сперва отопру. Пройдя к двери хижины, он загнал в замок ключ, презентованный Дином. Внутри было тепло и затхло. Контраст с улицей, где холодный дождь лил за шиворот, – ощутимый. Пошарив по стене, он нашел выключатель и зажег свет. Его глазам явились стены красного дерева и мягкие ковры цвета ржавчины. Мебели было мало, но та, что наличествовала, умело сочетала простоту с красотой: кушетка, два набивных кресла, кофейный столик, бар и буфет, несколько табуреток. Через проход без двери располагалась кухня. Из царившей там темени подмигивал фарфор. Пройдя на кухню, Монтгомери включил свет и там. Кухня была просторной. Размером, похоже, с половину их квартиры. Миновав гостиную, он навестил ванную. Та тоже оказалась солидной – вся в голубом кафеле и с занавеской, отгораживающей душ. Спальня радовала уютом и приятной глазу отделкой. Вторая ванная была в процессе ремонта. Молотки, гвозди и уйма прочих инструментов красовались на полу, ступить некуда. Кафельные стопки высились у голых стен, по углам стояли опорные балки. Просто закрой дверь и не заглядывай туда, напутствовала его Ева. Мы с Дином колдуем над этим местом только летом, так что там далеко не все доведено до ума. Выйдя за порог, Монтгомери помахал Бекки, приглашая внутрь. Давай, подумал он, заходи без страха. Твой рыцарь все досмотрел. Ха, и где ты был, когда твою жену насиловали, сэр рыцарь? Прохлаждался на славной социологической конференции в Хьюстоне, так? Тема: «Разрыв поколений». Какая ирония. Такая, что ему плакать хотелось. Снова. И что бы ты сделал, если бы в кабине затаился вор или полусумасшедший пьянчуга, сэр рыцарь? Быть может, обделался? Пометил бы собственные носки? Так, да? До недавних пор его философия жизни-безо-всякого-насилия казалась разумной. Весьма и весьма разумной. Ведь насилием ни один вопрос не решить. Ни одна живая душа не способна по своему разумению причинить вред ближнему, не нанеся еще большего вреда себе. Так однажды сказал Генри Хоум[4], и, будучи еще в колледже, Монтгомери твердо заучил эти слова, сделал их своим девизом, правилом жизни. Несомым впереди знаменем. Но разве жену Генри Хоума насиловали? Разве чувствовал он, как от осознания несправедливости кровь в жилах закипает? Ощущал, что в душу ему нагадили? Снилось ли ему, как он добирается до этих подонков и голыми руками рвет их в клочья? А ему, Монтгомери Джоунсу, снилось. И не единожды. Прежде все было проще. Когда в страну пришел Вьетнам, он был так уверен в собственной правоте. Точно знал, какова истина и почему ее стоит придерживаться. Утверждаете, что отказываетесь от военной службы по соображениям совести? Именно так, сержант, именно так. Насилие любого рода вам, значит, претит? Претит, сержант. Вы выступаете не против войны, но против самого насилия? Да, вы все поняли верно. Значит, рука ваша не поднимется, дабы защитить собственную землю? Я не смогу убить другого человека. Даже в интересах спасения жизни? Даже так. Я не имею права убивать. Тогда сержант одарил его долгим тяжелым и сожалеющим взглядом. А он ощущал великое превосходство. Думал – какой глупец этот солдафон. Не может мне, разумному человеку, ничегошеньки противопоставить. Все мысли – о войне. И он считает, что я – трус, а не моралист. Старина, выходит, ты трус? И сержант был прав: все это время ты водил себя за нос? А твоя высокая мораль родом из пятого класса, когда Билли Сильвестр побил тебя и наподдал по яйцам? Так? Мораль появилась из-за того, что ты платил Билли половину карманных денег, лишь бы он каждый день не вышибал из тебя цыплячье дерьмо? Из-за того, что Билли заставил тебя смотреть, как твой младший брат, Джек, ест собачье говно, которое он ему всучивает? Помнишь, он сказал, посмеиваясь и держа кусок вонючего собачьего кала в старой конфетной обертке и прижимая брата к колену: улыбайся, пока он жрет, цыпа. Помнишь ведь? Помнишь, как ты улыбался? Помнишь, как твой брат Джек, у которого все передние зубы уже были в дерьме, лупил Билли и вырывался, проявляя больше мужества, чем у тебя за душой за всю жизнь наскребется? Помнишь, как Билли уходил хохоча? Может, эхо того гомерического веселья по-прежнему раскатывается у тебя в голове? Что ж, ты был прав насчет войны во Вьетнаме, мистер Умняша. Время сполна доказало твою правоту. А во всем остальном ты ошибся. Потому что ты – выдающий себя за моралиста трус. И это плохо. Помнишь, как в песне поется? А лукавое сердечко скоро сгубит вас самих, ведь нельзя же бесконечно вам обманывать других… – Дом хороший, – промолвила Бекки. – Да… неплохой, – пробормотал Монтгомери, выныривая из омута мыслей. Бекки бросила сумку за порог и огляделась, все еще прикрывая передок рукой. Может, хватит, подумалось ему, но вслух он сказал: – Заходи, посмотри комнаты. Поравнявшись с ней, он закинул руку ей за плечи. Бекки вздрогнула. Монтгомери убрал руку – не резко, без спешки. Улыбаться он больше не мог. – Не твоя вина, Монти… правда, не твоя… ты и сам знаешь. – Да. – Поверь мне, я люблю тебя… напоминаю себе об этом каждый день. Но теперь мне просто трудно. Я приду в себя… просто нужно время. – Понимаю, – произнес он, гадая, вернется ли все на круги своя когда-нибудь. А ведь раньше все было так хорошо. Почти идеально. Бекки улыбнулась. Ее старое «я» на миг мелькнуло в этой улыбке, но почти сразу исчезло, умчалось прочь. – Правда, Монти. Прости меня. – Все в порядке. Тебе не за что извиняться. Я пока выгружу остальное. Дождь приятно холодил разгоряченное лицо. Достав из машины сумки, он поспешил обратно к хижине. Бекки стояла в дверном проеме, заглядывая внутрь. Монтгомери понимал: перед глазами у нее не уютная гостиная. Ее взгляд был обращен вовне – туда, где вновь и вновь, в ярких красках и с лучшим звуковым сопровождением проигрывалась сцена ее изнасилования. Он аккуратно обошел ее и ступил в комнату. Бекки улыбнулась ему. Пустой, лишенной живой искры улыбкой. Он улыбнулся в ответ и, все еще держа в руках сумки, подцепил край двери носком ботинка и захлопнул ее. Та стукнулась о косяк куда сильнее, чем он рассчитывал. 2 Кошмары начались сразу после изнасилования. Ничего удивительного в том, что пережитое повлекло за собой дурные сны, не было, но почему-то Бекки чувствовала, что к ней является нечто большее, чем просто сны. И она знала – то были не просто сны. Ведь они приходили не только, когда она засыпала, и избирательностью не отличались. Спала ли она, бодрствовала – неважно. Они являлись. Проносились перед ее внутренним взором, подобно движущимся картинкам. Это могло начаться в любое время, безо всяких предпосылок. Она могла мыть тарелки, мыться, читать, даже смотреть телевизор. Проклятые видения разрушили ее и без того пошатнувшуюся жизнь. Поначалу Бекки думала продолжить преподавание, но поняла, что не сможет. Она не переставала думать о том, как некоторые учащиеся ее класса – возможно, дружки Клайда Эдсона, надругавшегося над ней, – будут смотреть на нее и гадать, как старине Клайду понравилось с ней и каковы ее собственные впечатления. Одна мысль о подобном пробуждала в ней желание закричать: это был худший день в моей жизни, как вы не понимаете! Однажды она так и поступила: вскочила в постели и крикнула на весь мир. Напугала бедолагу Монти. Но ведь его почти всё пугало. Он побаивался подключать электроприборы, заходить в воду больше фута глубиной, разжигать костер. Он чурался высоты и не любил толпу – большие скопления людей заставляли Монтгомери нервничать. Таков он был.