Братья Карамазовы
Часть 22 из 83 Информация о книге
– Его, главное, надо теперь убедить в том, что он со всеми нами на равной ноге, несмотря на то, что он у нас деньги берет, – продолжал в своем упоении Алеша, – и не только на равной, но даже на высшей ноге… – «На высшей ноге» – прелестно, Алексей Федорович, но говорите, говорите! – То есть я не так выразился… про высшую ногу… но это ничего, потому что… – Ах, ничего, ничего, конечно ничего! Простите, Алеша, милый… Знаете, я вас до сих пор почти не уважала… то есть уважала, да на равной ноге, а теперь буду на высшей уважать… Милый, не сердитесь, что я «острю», – подхватила она тотчас же с сильным чувством. – Я смешная и маленькая, но вы, вы… Слушайте, Алексей Федорович, нет ли тут во всем этом рассуждении нашем, то есть вашем… нет, уж лучше нашем… нет ли тут презрения к нему, к этому несчастному… в том, что мы так его душу теперь разбираем, свысока точно, а? В том, что так наверно решили теперь, что он деньги примет, а? – Нет, Lise, нет презрения, – твердо ответил Алеша, как будто уже приготовленный к этому вопросу, – я уж об этом сам думал, идя сюда. Рассудите, какое уж тут презрение, когда мы сами такие же, как он, когда все такие же, как он. Потому что ведь и мы такие же, не лучше. А если б и лучше были, то были бы все-таки такие же на его месте… Я не знаю, как вы, Lise, но я считаю про себя, что у меня во многом мелкая душа. А у него и не мелкая, напротив, очень деликатная… Нет, Lise, нет тут никакого презрения к нему! Знаете, Lise, мой старец сказал один раз: за людьми сплошь надо как за детьми ходить, а за иными как за больными в больницах… – Ах, Алексей Федорович, ах, голубчик, давайте за людьми как за больными ходить! – Давайте, Lise, я готов, только я сам не совсем готов; я иной раз очень нетерпелив, а в другой раз и глазу у меня нет. Вот у вас другое дело. – Ах, не верю! Алексей Федорович, как я счастлива! – Как хорошо, что вы это говорите, Lise. – Алексей Федорович, вы удивительно хороши, но вы иногда как будто педант… а между тем, смотришь, вовсе не педант. Подите посмотрите у дверей, отворите их тихонько и посмотрите, не подслушивает ли маменька, – прошептала вдруг Lise каким-то нервным, торопливым шепотом. Алеша пошел, приотворил двери и доложил, что никто не подслушивает. – Подойдите сюда, Алексей Федорович, – продолжала Lise, краснея все более и более, – дайте вашу руку, вот так. Слушайте, я вам должна большое признание сделать: вчерашнее письмо я вам не в шутку написала, а серьезно… И она закрыла рукой свои глаза. Видно было, что ей очень стыдно сделать это признание. Вдруг она схватила его руку и стремительно поцеловала ее три раза. – Ах, Lise, вот и прекрасно, – радостно воскликнул Алеша. – А я ведь был совершенно уверен, что вы написали серьезно. – Уверен, представьте себе! – отвела вдруг она его руку, не выпуская ее, однако, из своей руки, краснея ужасно и смеясь маленьким, счастливым смешком, – я ему руку поцеловала, а он говорит: «и прекрасно». – Но упрекала она несправедливо: Алеша тоже был в большом смятении. – Я бы желал вам всегда нравиться, Lise, но не знаю, как это сделать, – пробормотал он кое-как и тоже краснея. – Алеша, милый, вы холодны и дерзки. Видите ли-с. Он изволил меня выбрать в свои супруги и на том успокоился! Он был уже уверен, что я написала серьезно, каково! Но ведь это дерзость – вот что! – Да разве это худо, что я был уверен? – засмеялся вдруг Алеша. – Ах, Алеша, напротив, ужасно как хорошо, – нежно и со счастьем посмотрела на него Lise. Алеша стоял, все еще держа свою руку в ее руке. Вдруг он нагнулся и поцеловал ее в самые губки. – Это что еще? Что с вами? – вскрикнула Lise. Алеша совсем потерялся. – Ну, простите, если не так… Я, может быть, ужасно глупо… Вы сказали, что я холоден, я взял и поцеловал… Только я вижу, что вышло глупо… Lise засмеялась и закрыла лицо руками. – И в этом платье! – вырвалось у ней между смехом, но вдруг она перестала смеяться и стала вся серьезная, почти строгая. – Ну, Алеша, мы еще подождем с поцелуями, потому что мы этого еще оба не умеем, а ждать нам еще очень долго, – заключила она вдруг. – Скажите лучше, за что вы берете меня, такую дуру, больную дурочку, вы, такой умный, такой мыслящий, такой замечающий? Ах, Алеша, я ужасно счастлива, потому что я вас совсем не стою! – Стоите, Lise. Я на днях выйду из монастыря совсем. Выйдя в свет, надо жениться, это-то я знаю. Так и он мне велел. Кого ж я лучше вас возьму… и кто меня, кроме вас, возьмет? Я уж это обдумывал. Во-первых, вы меня с детства знаете, а во-вторых, в вас очень много способностей, каких во мне совсем нет. У вас душа веселее, чем у меня; вы, главное, невиннее меня, а уж я до многого, до многого прикоснулся… Ах, вы не знаете, ведь и я Карамазов! Что в том, что вы смеетесь и шутите, и надо мной тоже; напротив, смейтесь, я так этому рад… Но вы смеетесь как маленькая девочка, а про себя думаете как мученица… – Как мученица? Как это? – Да, Lise, вот давеча ваш вопрос: нет ли в нас презрения к тому несчастному, что мы так душу его анатомируем, – этот вопрос мученический… видите, я никак не умею это выразить, но у кого такие вопросы являются, тот сам способен страдать. Сидя в креслах, вы уж и теперь должны были много передумать… – Алеша, дайте мне вашу руку, что вы ее отнимаете, – промолвила Lise ослабленным от счастья, упавшим каким-то голоском. – Послушайте, Алеша, во что вы оденетесь, как выйдете из монастыря, в какой костюм? Не смейтесь, не сердитесь, это очень, очень для меня важно. – Про костюм, Lise, я еще не думал, но в какой хотите, в такой и оденусь. – Я хочу, чтоб у вас был темно-синий бархатный пиджак, белый пикейный жилет и пуховая серая мягкая шляпа… Скажите, вы так и поверили давеча, что я вас не люблю, когда я от письма вчерашнего отреклась? – Нет, не поверил. – О, несносный человек, неисправимый! – Видите, я знал, что вы меня… кажется, любите, но я сделал вид, что вам верю, что вы не любите, чтобы вам было… удобнее… – Еще того хуже! И хуже и лучше всего. Алеша, я вас ужасно люблю. Я давеча, как вам прийти, загадала: спрошу у него вчерашнее письмо, и если он мне спокойно вынет и отдаст его (как и ожидать от него всегда можно), то значит, что он совсем меня не любит, ничего не чувствует, а просто глупый и недостойный мальчик, а я погибла. Но вы оставили письмо в келье, и это меня ободрило: не правда ли, вы потому оставили в келье, что предчувствовали, что я буду требовать назад письмо, так чтобы не отдавать его? Так ли? Ведь так? – Ох, Lise, совсем не так, ведь письмо-то со мной и теперь и давеча было тоже, вот в этом кармане, вот оно. Алеша вынул, смеясь, письмо и показал ей издали. – Только я вам не отдам его, смотрите из рук. – Как? Так вы давеча солгали, вы монах и солгали? – Пожалуй, солгал, – смеялся и Алеша, – чтобы вам не отдавать письма, солгал. Оно очень мне дорого, – прибавил он вдруг с сильным чувством и опять покраснев, – это уж навеки, и я его никому никогда не отдам! Lise смотрела на него в восхищении. – Алеша, – залепетала она опять, – посмотрите у дверей, не подслушивает ли мамаша? – Хорошо, Lise, я посмотрю, только не лучше ли не смотреть, а? Зачем подозревать в такой низости вашу мать? – Как низости? В какой низости? Это то, что она подслушивает за дочерью, так это ее право, а не низость, – вспыхнула Lise. – Будьте уверены, Алексей Федорович, что когда я сама буду матерью и у меня будет такая же дочь, как я, то я непременно буду за нею подслушивать. – Неужели, Lise? Это нехорошо. – Ах, Боже мой, какая тут низость? Если б обыкновенный светский разговор какой-нибудь и я бы подслушивала, то это низость, а тут родная дочь заперлась с молодым человеком… Слушайте, Алеша, знайте, я за вами тоже буду подсматривать, только что мы обвенчаемся, и знайте еще, что я все письма ваши буду распечатывать и всё читать… Это уж вы будьте предуведомлены… – Да, конечно, если так… – бормотал Алеша, – только это нехорошо… – Ах, какое презрение! Алеша, милый, не будем ссориться с самого первого раза, – я вам лучше всю правду скажу: это, конечно, очень дурно подслушивать, и, уж конечно, я не права, а вы правы, но только я все-таки буду подслушивать. – Делайте. Ничего за мной такого не подглядите, – засмеялся Алеша. – Алеша, а будете ли вы мне подчиняться? Это тоже надо заранее решить. – С большою охотой, Lise, и непременно, только не в самом главном. В самом главном, если вы будете со мной несогласны, то я все-таки сделаю, как мне долг велит. – Так и нужно. Так знайте, что и я, напротив, не только в самом главном подчиняться готова, но и во всем уступлю вам и вам теперь же клятву в этом даю – во всем и на всю жизнь, – вскричала пламенно Lise, – и это со счастием, со счастием! Мало того, клянусь вам, что я никогда не буду за вами подслушивать, ни разу и никогда, ни одного письма вашего не прочту, потому что вы правы, а я нет. И хоть мне ужасно будет хотеться подслушивать, я это знаю, но я все-таки не буду, потому что вы считаете это неблагородным. Вы теперь как мое провидение… Слушайте, Алексей Федорович, почему вы такой грустный все эти дни, и вчера и сегодня; я знаю, что у вас есть хлопоты, бедствия, но я вижу, кроме того, что у вас есть особенная какая-то грусть, секретная может быть, а? – Да, Lise, есть и секретная, – грустно произнес Алеша. – Вижу, что меня любите, коли угадали это. – Какая же грусть? О чем? Можно сказать? – с робкою мольбой произнесла Lise. – Потом скажу, Lise… после… – смутился Алеша. – Теперь, пожалуй, и непонятно будет. Да я, пожалуй, и сам не сумею сказать. – Я знаю, кроме того, что вас мучают ваши братья, отец? – Да, и братья, – проговорил Алеша, как бы в раздумье. – Я вашего брата Ивана Федоровича не люблю, Алеша, – вдруг заметила Lise. Алеша замечание это отметил с некоторым удивлением, но не поднял его. – Братья губят себя, – продолжал он, – отец тоже. И других губят вместе с собою. Тут «земляная карамазовская сила», как отец Паисий намедни выразился, – земляная и неистовая, необделанная… Даже носится ли Дух Божий вверху этой силы – и того не знаю. Знаю только, что и сам я Карамазов… Я монах, монах? Монах я, Lise? Вы как-то сказали сию минуту, что я монах? – Да, сказала. – А я в Бога-то вот, может быть, и не верую. – Вы не веруете, что с вами? – тихо и осторожно проговорила Lise. Но Алеша не ответил на это. Было тут, в этих слишком внезапных словах его нечто слишком таинственное и слишком субъективное, может быть и ему самому неясное, но уже несомненно его мучившее. – И вот теперь, кроме всего, мой друг уходит, первый в мире человек, землю покидает. Если бы вы знали, если бы вы знали, Lise, как я связан, как я спаян душевно с этим человеком! И вот я останусь один… Я к вам приду, Lise… Впредь будем вместе… – Да, вместе, вместе! Отныне всегда вместе на всю жизнь. Слушайте, поцелуйте меня, я позволяю. Алеша поцеловал ее. – Ну теперь ступайте, Христос с вами! (И она перекрестила его.) Ступайте скорее к нему, пока жив. Я вижу, что жестоко вас задержала. Я буду сегодня молиться за него и за вас. Алеша, мы будем счастливы! Будем мы счастливы, будем? – Кажется, будем, Lise. Выйдя от Lise, Алеша не заблагорассудил пройти к госпоже Хохлаковой и, не простясь с нею, направился было из дому. Но только что отворил дверь и вышел на лестницу, откуда ни возьмись пред ним сама госпожа Хохлакова. С первого слова Алеша догадался, что она поджидала его тут нарочно. – Алексей Федорович, это ужасно. Это детские пустяки и все вздор. Надеюсь, вы не вздумаете мечтать… Глупости, глупости и глупости! – накинулась она на него. – Только не говорите этого ей, – сказал Алеша, – а то она будет взволнована, а это ей теперь вредно. – Слышу благоразумное слово благоразумного молодого человека. Понимать ли мне так, что вы сами только потому соглашались с ней, что не хотели, из сострадания к ее болезненному состоянию, противоречием рассердить ее? – О нет, совсем нет, я совершенно серьезно с нею говорил, – твердо заявил Алеша. – Серьезность тут невозможна, немыслима, и во-первых, я вас теперь совсем не приму ни разу, а во-вторых, я уеду и ее увезу, знайте это. – Да зачем же, – сказал Алеша, – ведь это так еще неблизко, года полтора еще, может быть, ждать придется.