Царь-оборванец и секрет счастья
Часть 4 из 5 Информация о книге
– Я вот не понимаю, – произнес я, – ты говоришь, что Бог веселится всякий раз, когда случается что-нибудь плохое. Почему? Что тут смешного? Он остановился на минуту, кирпич завис в воздухе. – Тебе интересно почему? Я кивнул. Он пожал плечами, кастрюля с кирпичами заскакала на веревке. – Не знаю. Ты бы спросил кого-нибудь помудрее меня. Но точно я знаю одно. В жизни всегда есть выбор. Можно веселиться с Богом или рыдать в одиночку. Так и что же ты будешь делать? Так я научился смеяться вместе с отцом. Проходили недели, голос у меня все не прорезывался, и я все больше и больше размышлял об отце. Старался вспомнить его смех и не думать о его пальцах. Между нами была разница, говорил я себе: его телесная немощь была навсегда, а моя – лишь на время. Вот что думал про это мой врач. – Все дело в голосовом нерве, – говорил он, вслушиваясь в мой тихий, сиплый шепот. – Должно быть, он все еще парализован. Но я бы не стал волноваться по этому поводу. Обычно все восстанавливается. Потерпите пару недель, ну месяц, в крайнем случае. Два – в самом крайнем. Именно так Тали и объяснила все это детям в день, когда я вернулся из больницы: временная потеря голоса. – Илайджа, Микейла, слушайте сюда, – сказала она. Дети не снизошли – они радостно повисли у меня на ногах и забросали вопросами: – Больно было? Они тебе вырезали ту штуковину из горла? Дашь поглядеть? Ты ничего не боялся? Расскажи! – Дети, – еще раз попыталась Тали, – мне нужно кое-что сказать вам. Кое-что важное, – они наконец отцепились от меня и взглянули на нее. – Папа не может разговаривать. На лице у Микейлы возникло изумление, а Илайджа выглядел так, будто его предали, и качал головой. – Может-может, – проговорил он. – Он все время разговаривает. Правда, пап? Сын ждал от меня подтверждения. Я кивнул Тали. – Нет, – сказала она, – боюсь, не может. Вава у него зажила, и это главное. Но он пока не может говорить. Но это пройдет, правда, Джоэл? Я кивнул. – Когда, папа? – спросила Микейла. – Скоро, – ответила Тали за меня, – но мы не знаем, когда именно. А пока ему нужно беречь голос, и можно только шептать – и то по чуть-чуть. – А когда голос вернется, ты нам расскажешь всякие истории, да? – спросил Илайджа. Я не смог удержаться: – Много… много… историй. Дети не знали, что делать с почти немым отцом. Поначалу Микейле это казалось потешным: такой вот беспрерывный спектакль – из-за странного импровизированного языка жестов, который я использовал, чтобы хоть как-то общаться с ней. Переходил на шепот, только когда это было совершенно необходимо, отчасти оттого, что любое усилие обжигало мне горло, а еще потому, что всякий раз дочка морщилась и качала головой. – Папа, говори громче! – просила она. Для Илайджи мой отсутствующий голос означал новое занятие. Когда я был с Тали, она говорила за меня. Но поскольку теперь она, чтобы возместить семье хотя бы часть моего утраченного дохода, работала сверхурочно, моим голосом стал Илайджа. Мой шепот заглушался любым внешним шумом – звуками проезжавшего мимо автомобиля, музыкой или пролетающим самолетом, – сын ходил со мной за покупками. Когда мне было нужно что-нибудь сказать, я шептал слова ему на ухо, потом поднимал его повыше, и он повторял громче: – Папа хочет сдачу с двадцати долларов. Сначала нас обоих развлекала эта новая игра. Хорошо, думал я, укрепление отцовско-сыновней связи, новое приключение. Илайджа прилежно делал свое дело, но со временем я начал замечать, что всеобщее внимание посторонних стало для него обременительным. Он и всегда-то был застенчив, а тут начал прятаться от продавцов в магазинах, от зеленщиков, банковских служащих – от всех, кто без конца повторял, какой он милый мальчуган. Один даже спросил, не чревовещатель ли я. Илайджа выдержал это стоически, но я видел, как он смутился – даже не за себя, а за меня. Почувствовав это, я старался говорить громче, когда мог, но мой шепот все только портил. Илайдже не хотелось, чтобы люди думали, будто со мной что-то не так. На публике нам было непросто, а когда мы оставались с ним наедине, делалось еще труднее. Илайджа как раз вошел в возраст бесконечных вопросов, когда мир представляется одной сплошной загадкой, а родители – знатоками всех ответов. Я так ждал этого момента с самого его рождения. И вот теперь, когда вопросы возникли, я силился на них отвечать. – Пап, почему на валлийском флаге дракон? Или, может, это гриф? А в чем разница? Это миф такой? Ты мне рассказывал про тролля. Где живут тролли? Ты говоришь по-французски? Как устроено время? Что такое «чревовещатель»? Почему ты не можешь говорить? В ответ на каждый вопрос я выжимал из себя пару слов, а остальное пытался восполнить с помощью жестов. Рисовал на салфетках. Вытаскивал с полки книги и тыкал в картинки. Сын с благодарностью кивал, а минуту спустя задавал следующий вопрос, и все начиналось сначала. Через месяц после операции Тали снова забеспокоилась. Она старалась скрывать это, особенно при детях, но по утрам, когда мы просыпались, ее волнение давало о себе знать. – Ты чувствуешь что-нибудь? Дергает? Доктор сказал, что перед тем, как голосовой нерв вернется к жизни, может слегка покалывать или дергать. Я качал головой. – А сейчас? – спрашивала она пять минут погодя. – Не волнуйся, – шептал я, – все… будет… хорошо, – сиплым шепотом я мог выдавать слова по одному-два, с передышками. – Но я все равно волнуюсь. Волнуюсь за тебя. Что, если голос совсем не вернется? – Мой отец… говаривал… что девяносто… пять процентов… – я перевел дух. Собрался повторить одну его шутку, что девяносто пять процентов того, о чем мы волнуемся, никогда не случается, а значит, беспокойство – эффективное средство против неприятностей. Но в этот раз с шуткой я промазал. – Да, – сказала она, – я как раз думала о твоем отце. Она больше не произнесла ни слова, но мы прожили вместе уже достаточно, договаривать и не обязательно. Хотя Тали никогда не видела моего отца, она достаточно наслушалась о его жизни и считала, что та – худший сценарий для моей. Я часто думал об отце, особенно об одной истории – об анекдоте, который он обожал: человек идет к портному, чтобы заказать себе костюм. Портной снимает с него мерки и приглашает зайти через неделю. Но когда человек заходит за костюмом, оказывается, что сидит тот на нем просто ужасно. – Что это такое? – спрашивает человек. – Этот рукав длинен, тот – короток. А брюки в облипку с этой стороны и висят мешком с другой! – Не надо нервничать, – говорит портной, – костюм хорош. Взгляните. Он ведет человека к зеркалу. – Отставьте правое плечо назад, вот так. Голову набок. Порядок. Наклонитесь-ка вот эдак, левую ногу вперед… Идеально! – Хорошо, – говорит человек, скрючившись перед зеркалом, – да, теперь вижу. Неплохо смотрится. Он отступает назад и выбирается из лавки на улицу, где две женщины замечают его странную походку. – Господи, – говорит одна, – что это с ним случилось? – Не знаю, – отвечает другая, – зато как сидит костюм! Эту историю я слышал от отца не раз и не два. Он особенно любил обыгрывать роль заказчика, а мне нравилось смотреть на него, пока однажды, когда мне было пятнадцать, я не осознал, что его тело выглядит одинаково – и в жизни, и во время этой игры. Он сам стал тем самым человеком в костюме. И это касалось не только его тела – вся его жизнь скрючилась так, чтобы не видеть никаких потерь. Чем ближе подбиралась к нему смерть, тем живее делалось его видение успеха. В один из моих последних визитов к нему в доме престарелых он подозвал меня поближе и указал на шкаф. – Видишь тех троих, наверху? – прошептал он. – Это турецкие торговцы кофе. И мы только что ударили по рукам – по-крупному! Но не на кофе, а на сыр! Мы теперь богаты! Но ты никому не рассказывай… Я кивнул – потому что любил его таким, какой он есть. Но, невзирая на это, я дал себе два обета. Первый – никогда не позволять себе иллюзий по поводу собственного успеха. Второе – преуспеть во что бы то ни стало. Между мной и моим счастьем, решил я, – один лишь мой утраченный голос. Вечерами, когда Тали и дети укладывались спать, я спускался к себе в кабинет – замечательную, обитую деревом комнату, мое давнее убежище. Я населил ее куклами и масками, которые насобирал за время странствий по свету, а на одной стене повесил огромную карту мира, и на ней цветными кнопками и нитками помечал места, где мне доводилось бывать, и истории, которые я там добыл. По ночам в комнате было тихо, и в этой тишине сидел я, ожидая возвращения голоса. По временам я представлял, как энергия струится по моему горлу и нерв внезапно возвращается к жизни. Как раз в такой вечер, пока я сидел в задумчивости, убежденный, что нахожусь в шаге от успеха, зазвонил телефон. Я подскочил и чуть не бросился снимать трубку, но успел спохватиться и поморщился, вновь слыша обращение на автоответчике, которое записал много месяцев назад: «Привет. Это Джоэл. Сейчас у меня не получится с вами поговорить. Как только смогу – перезвоню». Гудок. Я подождал, пока прозвучит голос звонящего, и был готов услышать желающего заплатить мне за то, что я не в силах сделать. – Привет, Джоэл! Мы большие ваши поклонники из Сан-Франциско. Послушайте, у нас тут скоро бар-мицва, в следующем месяце, мы мутим огромную вечеринку. Будут ди-джей и фокусник, а вы у нас – вишенка на торте. Понимаю, что для вас это мелочи, но все же назовите цену… Автоответчик отключился, и я присел в его отзвуках и уставился на карту. Не хотелось даже думать ни о деньгах, которые я упущу с этого приглашения, – да и о деньгах за все уже отмененные концерты. Поскольку все мое будущее оказалось под вопросом, я задумался над прошлым. Взгляд заскользил вдоль нитки, от одной кнопки к другой. Будапешт. Гонконг. Рим. Стоило взглянуть на любую кнопку – и каждый город оживал, наполненный людьми, запахами, вкусами и звуками, напоминал мне об историях, которые я рассказывал и так любил. Те истории вели меня все дальше и дальше назад, кругами, сквозь годы, к тому самому дню, когда недалеко от Беркли, сразу под Санта-Крузом, отмеченным кнопкой с ярко-желтой головкой, началась моя карьера. Любой сказитель помнит того самого рассказчика, у которого впервые разжился вдохновением. В сказительских кругах такого человека зовут уткой-наседкой начинающего рассказчика. Моей «уткой-наседкой» стал Ленни. Я впервые услышал, как он рассказывает истории, однажды в пабе, чуть ли не двадцать лет назад, в центре Санта-Круза. Увидел анонс на двери и зашел, понятия не имея, что меня ждет. Ленни стоял один, в тишине, на сцене в углу. Выглядел он не то чтобы впечатляюще: довольно коренастый, бородатый, косматый. На сказителя он был похож не больше кого угодно в этом баре. Но стоило ему открыть рот, как все изменилось. В зале воцарилась полная тишина, а меня унесло сначала в полуразрушенный замок в шотландских нагорьях, затем в школьное здание в Новой Англии, а следом – в крошечную деревню в Восточной Европе. Там я встретился с героями и влюбился в них, и, хотя жили они лишь в словах Ленни, мне они показались даже более настоящими, чем многие мои личные знакомцы. Я ушел в самом конце вечера, уже тоскуя по местам, где никогда не был, скучая по людям, которых не знал, и не сомневался, что обрел дело всей жизни. На следующий день я разузнал, где он живет, покатил на велосипеде за десять миль через лес к его хижине и там принялся умолять Ленни стать моим учителем. – Ты? – он рассмеялся так, словно я рассказал ему анекдот. – Да ты же пацан еще! Хоть понимаешь, зачем хочешь рассказывать истории? Я пожал плечами, замечая кое-что, ускользнувшее от меня прошлой ночью. Разговаривая, Ленни жестикулировал только правой рукой. Он покачал головой и опять хохотнул: – Ты вроде того парня, который идет к раввину изучать Талмуд. Знаешь эту историю?