Черный Леопард, Рыжий Волк
Часть 7 из 114 Информация о книге
– Усмири эту ярость, как я. – Жалею, что кровь не сжигает. – Усмири эту ярость. – Они у меня есть, и я потерял их, и то, что у меня есть, – вранье, только правда еще хуже. У меня от них голова огнем горит. – Ты пойдешь на Зареба со мной. – Дядя мой говорит, что я не гожусь для Зареба. – Значит, ты все ж от родни словцо ловишь. – Дядя говорит, что я не мужчина. Что следует срезать женщину на кончике вот этого. – Значит, оттяни шкурку назад. Задворки его хижины были неподалеку от реки. Мы спустились на берег. У него в руке была тыква. Он зачерпнул рукой воду, вылил в тыкву и махнул мне рукой, подзывая. Я стоял смирно, а он, набрав сырой белой глины, расписывал мне лицо. Раскрасил мне шею, грудь, ноги, икры и ягодицы. Потом опустил руку в воду, смыл глину и стал наносить мне на кожу змеистые линии, отчего было щекотно. Я засмеялся, но он был как камень. Нанес змеистые линии мне на спине и вниз по ногам. Ухватил мою крайнюю плоть и сильно потянул ее, сказав, что делать с этим сморщенным корешком. Раскрасил его глиной, потом медленно и нежно нарисовал маленький цветочек. Слова зазвучали в деревьях, только я пропускал их мимо ушей. Кава же сказал: – Жаль, у меня нет врага, кому бы я мог отомстить за мать и отца. Но был ли когда такой человек, кто убил воздух? Три Вот что я видел. Три дня и четыре ночи в доме Кавы. Дядя мой никак не возражал, а если и был недоволен, то вслух этого не высказывал. Он был мужчиной в своем доме и под солнцем, и при луне и полагал, что я заглядываюсь на его жен, так же раскрыв рот и высунув язык, как и они, пялясь на меня. По правде, дом моего Дяди был вполне большой, мы могли бы неделю ходить в нем и совсем не встречаться. Но я мог вынюхивать, что он прячет от своих женщин: дорогие ковры из города под дешевыми, ценные шкуры крупных кошачьих под дешевыми шкурами зебр, золотые монеты и амулеты в мешочках, вонявших животным, из чьей кожи их шили. Жадность понуждала Дядю прятать все, запихивая к себе, отчего он делался еще меньше, невзирая на свое большое пузо. А вот хижина Кавы. Как и все хижины, она была мала снаружи, зато просторна внутри, как жилье какого-нибудь богача. На полу лежали одежда и шкуры, оказавшиеся одеждой, когда я тряхнул их. Черный порошок в тыкве для наведения блеска на стенах. Кувшины с водой, кувшины для сбивания масла, сосуд из тыквы и нож, чтоб кровь корове пускать. То был дом, по-прежнему живший заботами матери. Я никогда не спрашивал его, не похоронены ли родители прямо под ним, или, может, отец оставил его на попечение матери, вот он и выучился женскую работу делать, поскольку совсем не ходил на охоту. Мне не хотелось возвращаться к Дяде, я не собирался толковать с голосами в деревьях, они никогда ничего мне не давали, а теперь еще и чего-то требовали. Так что я остался в хижине у Кавы. – Как тебе нравится быть одному? – Мальчик, спрашивай то, что ты хочешь спросить. – Етить всех богов, тогда скажи, что я хочу тебя спросить. – Ты хочешь спросить, как у меня получается жить так хорошо без матери с отцом. Отчего боги улыбаются на мою хижину? – Нет. – На том же дыхании звучала весть, как твой отец рассказал тебе, что он мертв. Я не мог бы… – Так и не пробуй, – осадил я. – А твой дедушка – отец всяких врак. – Ну. – Как и любой другой отец, – сказал Кава и засмеялся. И еще сказал: – Это старичье, они говорят такое и поют погаными своими ртами, что человек ничто во всем, кроме крови. Старики рехнутые, и верования их дряхлеют. Пробуй новое верование. Я пробую новое каждый день. – Как это? – Оставайся в семье – и кровь тебя подведет. Меня вот ни один гангатом не разыскивает. Однако мне завидно. – Етить всех богов, чему тут завидовать? – Узнать о семье лишь после того, как всю ее потерял, лучше, чем жить в ней и видеть, как вся она гибнет по одному. Кава повернулся к темному углу своей хижины, и я едва удержался, чтоб не выйти. – Как ты узнал про мужчин и женщин? – спросил я. Он засмеялся. И сказал: – Подглядывал за новоиспеченными мужчинами и женщинами в буше. У Луала-Луала, народ такой за Гангатомом, есть мужчина, кто живет с мужчиной как с женой, и женщина, что живет с женщиной как с мужем, и есть мужчина и женщина совсем без мужчины или женщины, живут, как им захочется, и во всем этом нет ничего необычного. Откуда ему было это знать, когда он еще и мужчиной не стал, я не спрашивал. Утром мы наведались к речным скалам и раскрасили то, что пот смыл за ночь. Ночью я узнал его, как и он узнал меня, когда ему захотелось поспать. И живот его касался моей спины, и я слышал его дыхание. Или лежали мы лицом к лицу, а рука его у меня меж ног держала в ладони мои яйца. Мы боролись, кувыркались, хватали и тискали друг друга, пока внутри обоих нас не ударила молния. Ты, Инквизитор, человек, понимающий в удовольствиях, хоть и напускаешь на себя вид, будто в узде их держишь. Знаешь ли ты, что это за чувство – не в теле, а в душе! – когда вызвал в человеке удар молнии? Или в женщине, раз уж я проделывал это с таким множеством из них? Девчонка, чей внутренний мальчик в складках ее тела не срезан, дважды благословенна богом наслаждения и изобилия. Такая моя вера. Первый мужчина ревновал к первой женщине. Чересчур мощной была ее молния, кричала и стонала она так, что и мертвых пробудила бы. Первый мужчина ни за что не смог бы смириться, что боги даровали слабой женщине такие богатства, вот и прежде, чем каждая девчонка становится женщиной, мужчине полагалось бы украсть это, отрезать и в буш забросить. Только боги туда это засунули, так глубоко упрятали, что ни один мужчина и не взялся бы искать. Мужчина еще поплатится за это. Видел я и побольше этого. День занялся, но солнце еще пряталось. Кава сказал, что мы идем в буш и не вернемся раньше, чем больше луны пройдет. Здорово, подумал я, потому как во мне все недужить начинало при мыслях о семье. Обо всем, что с Ку связано. Думалось, задержись я тут еще дольше, так обратился б в гангатома и принялся б убивать, пока в селении не образовалась дыра такая же большая, какую я видел, закрывая глаза, в те последние ночи. Мертвое никогда не лжет, не обманывает, не предает. А чем была семья, как не местом, где и то, и другое, и третье пышным мхом цвели? Я должен был пойти, не то в сердце моем сгорело бы все доброе, и осталось бы в нем одно лишь белое да злое. Сказал же я так: – Значит, ненадолго, пока Дядя по мне не соскучится. Я надеялся на охоту. Хотелось убивать. Но я все еще боялся гадюки, а Кава перешагивал через стелющиеся деревья, коленопреклоненные растения и пляшущие цветы, будто точно знал, куда ступать. Дважды я терялся, дважды его белесая рука пробивалась сквозь густую листву и хватала меня. – Шагай не останавливаясь и сбрось бремя свое, – сказал Кава. – Что? – Свое бремя. Не позволяй ничему останавливать себя, и ты сбросишь его, как змея кожу. – День, когда я услышал, что у меня есть брат, стал днем, когда я потерял брата. День, когда я узнал, что у меня был отец, стал днем, когда я потерял отца. День, когда я услышал, что у меня был дед, стал днем, когда я услышал, что был он трусом, кто имел мою мать. И о ней я не слышу ничего. Как мне сбросить такую кожу? – Шагай знай, – произнес Кава. Мы прошагали бушем, болотом, лесом и громадной соляной равниной, пока дневной свет не убежал от нас. В буше я получал встряску каждый миг, всю ночь я то спал, то вскакивал, просыпаясь. На следующий день после очередного длительного перехода, когда я стал жаловаться на долгую ходьбу, услышал над собой в деревьях шаги и поднял взгляд. Кава сказал, что он следовал за нами с того времени, как мы повернули на юг. Я и не знал, что мы направляемся на юг. Вверху над нами, на дереве, сидел леопард. Мы шли – и он шел. Мы останавливались – и он останавливался. Я крепко сжал копье, но Кава глянул вверх и свистнул. Леопард спрыгнул на землю перед нами, долго и упорно нас разглядывал, порычал, потом убежал. Я ничего не сказал, ведь что скажешь тому, кто только что разговаривал с леопардом? Мы пошли дальше на юг. Солнце дошло до средины серого неба, но джунгли непроходимо укрывали листва, кустарник и холод. Еще птицы со своими уа-ка-ка-ка да ко-ко-ко-ко. Мы вышли к реке, серой, как небо, вяло текущей. Новые растения пробивались из упавшего дерева, которое мостиком перекинулось с одного берега на другой. Посреди русла из воды торчали два уха, глаза, ноздри и одна голова, широченная, как лодка. Глаза бегемотихи следили за нами. Пасть ее широко раскрылась, разделив голову надвое, животное рыкнуло. Кава обернулся и шикнул на бегемотиху. Голова вновь ушла под воду. Порой мы догоняли Леопарда, и тот убегал подальше в лес. Он поджидал нас всякий раз, когда мы слишком отставали от него. Хотя в буше делалось холоднее, меня еще сильнее прошибал пот. – Мы вверх взбираемся, – заметил я. – Мы взбираться стали еще до того, как солнце на закат повернуло, – сказал Кава. – По горе идем. Стоит сказать только, что вниз – это для разнообразия вверх вместо вниз. Я ведь шагал не на юг, я шагал вверх. На землю опускался туман и плыл в воздухе. Дважды мне казалось, что это духи. Вода капала с листьев, и почва под ногами становилась влажной. – Нам недалеко еще осталось, – сказал Кава еще до того, как я спросил. Мне казалось, что мы ищем какой-то просвет, однако мы уходили еще глубже в кустарник. Вокруг свешивались ветви и били меня по лицу, лозы и лианы оплетали мне ноги, валя наземь, деревья склонялись взглянуть на меня, и каждая черточка на их коре обозначала хмурость. И Кава принялся говорить с листвой. И ругаться. Луносветлый малый с ума сошел. Только говорил он не с листвой, а с людьми, что под ней прятались. Мужчина и женщина с такой же пепельной кожей, как у Кавы, с волосами серебристыми, как земля, только росточком не выше, чем твой локоть по кончик среднего пальца. Юмбо, понятное дело. Добрые карлики листвы, но тогда я этого не знал. Они шагали по ветвям, пока Кава не ухватил одну ветку и они по рукам не перелезли с нее к нему на плечи. У обоих росли волосы на спине, а глаза светились. Мужичок уселся у Кавы на правом плече, женщина – на левом. Мужичок залез в мешок и вытащил трубку. Я держался в сторонке, пока челюсть сумел на место вернуть, глядя на высокорослого Каву и двух полуростков, один из которых оставлял густую струю дыма из трубки. – Мальчик? – Да, – кивнул мужичок. – Он голодный? – Мы дали ему ягод и овечьего молока. – И немного крови, – добавила женщина. Речь у обоих очень походила на детскую. За время долгого похода я всю дорогу упирался взглядом в спину Кавы. Младенца я увидел еще раньше, чем Кава подошел к нему. Он сидел на мертвом муравейнике, держал во рту цветок, губы и щеки были пурпурными от сока ягод. Кава опустился перед младенцем на колени, и карлик с женщиной спрыгнули с его плеч. Кава взял малыша на руки и попросил воды. «Воды», – повторил он и глянул на меня. Я вспомнил, что нес бурдюки с водой. Кава налил воды на ладонь и напоил младенца. Я смотрел Каве через плечо, когда кроха улыбнулся: два верхних зуба торчали вверху, как у мыши, все остальное – десны. – Минги[14], – сказал Кава. И пошел вперед с младенцем, я и спросить не успел. Потом остановился. – Боги не очень-то бдительно смотрели за этой. Мы не смогли… Карлик не окончил фразу. Я не видел, пока мы не дошли до сладковатой вони. Две маленькие ножки торчали из кустов, подошвы ножек были синими. Мухи зудели свою жуткую музыку. Последнее, что я съел, грозило вырваться изо рта, в груди закололо, когда я сглотнул это обратно. Сладковатая вонь вязалась за нами, даже когда мы ушли очень далеко. Дурной запах, как и хороший, может преследовать тебя до завтра. Вечно. Потом немного брызнуло дождем, и деревья ниспослали нам запах плодов. Кава прикрыл лицо младенца ладонью. И вновь он заговорил, когда я и спросить не успел. – Этот мальчик – минги. – Ужасное какое-то имя. Ты его знаешь? – Это не имя его. Это то, что он есть.