Что же тут сложного?
Часть 1 из 65 Информация о книге
* * * Пролог. Полгода и два дня до того, как я стану невидимкой Самое смешное, что я никогда не боялась постареть. Молодость не настолько меня баловала, чтобы я всерьез печалилась из-за ее утраты. Женщины, скрывающие свой возраст, всегда казались мне пустышками, которые верят в невозможное. Впрочем, и мне тщеславие не чуждо, и хотя я понимала, что дерматологи правы и дешевый водянистый крем ничуть не хуже, чем эликсиры молодости в шикарной упаковке, все равно покупала дорогие увлажняющие лосьоны. Если угодно, для подстраховки. Деньги у меня водились, я прекрасно разбиралась в жизни и всего-навсего хотела выглядеть хорошо для своего возраста – а уж для какого именно, не суть важно. По крайней мере, так я себе говорила. А годы шли. Я полжизни занимаюсь рынками ценных бумаг. Это моя профессия. И мне было ясно: курс моей сексуальной валюты стремительно падает и рухнет окончательно, если мне не удастся его укрепить. Некогда гордая и небесперспективная корпорация “Кейт Редди” боролась с теми, кто всеми правдами и неправдами пытался лишить ее былой привлекательности. Масла в огонь подливало и то, что об этой борьбе мне каждый день напоминал растущий рынок в самой захламленной из комнат дома. Женские акции моей дочери-подростка росли, мои же обесценивались. Так задумала мать-природа, и я искренне гордилась красавицей-дочкой, но порой утрата прежних позиций причиняла острую боль. Например, как в то утро, когда в метро на Кольцевой мы встретились взглядами с парнем, у которого была роскошная растрепанная шевелюра, как у Роджера Федерера (бывает ли прекраснее?); клянусь, между нами проскочила искра, затрещало электричество, в воздухе повисло предвкушение флирта, как вдруг парень уступил мне место. Не дал свой номер телефона, а уступил место. “Полный облом”, – сказала бы Эмили. Он даже не счел меня достойной интереса, и это саднило, как пощечина. Увы, но пылкая юная особа, которая по-прежнему живет во мне и которая подумала, что “Роджер” с ней флиртует, до сих пор не смирилась с этим. Она все еще видит в зеркале собственного воображения себя прежнюю, когда смотрит на других, и делает вывод, что и другие видят ее такой. Она до сих пор по-дурацки и совершенно напрасно уверена, что может понравиться “Роджеру”, которому на вид чуть больше тридцати, потому что не осознает, что у нее – да у всех нас – расплывается талия, атрофируется слизистая влагалища (кто бы мог подумать, да?), а луковицы первоцветов и удобная обувь вызывают куда больший энтузиазм, чем моднючие стринги “Агент Провокатор”, от которых все чешется. Наверное, эротический радар “Роджера” засек мои практичные трусы телесного цвета. При этом все у меня было прекрасно. Нет, правда. Я благополучно миновала разлившееся на дороге масло, то бишь сорокалетний рубеж. И пусть меня чуть-чуть повело, но я вошла в занос, как учили инструкторы, все выровнялось, дела пошли отлично и даже еще лучше. Меня сопровождала святая троица зрелости: хороший муж, уютный дом, чудесные дети. А потом посыпалось одно за другим. Муж лишился работы, решил отныне жить в гармонии со своим внутренним далай-ламой и целых два года не будет зарабатывать ничего, поскольку переучивается на психолога (вот радость-то!). Детей накрыла буря пубертата в то самое время, как их бабушки-дедушки, деликатно выражаясь, впали в детство. Свекровь стащила чью-то кредитку и купила цепную пилу. Согласна, звучит забавно, но мне было не до смеха. Мама перенесла инфаркт, потом упала и повредила бедро. Я боялась, что теряю рассудок, но, скорее всего, он прятался там же, где ключи от машины, очки для чтения и серьга. И еще те билеты на концерт. В марте мне стукнет пятьдесят. Нет, отмечать не буду, и да, я действительно не готова признаться себе, что боюсь или как минимум волнуюсь, – сама толком не понимаю, каково мне, но в целом неуютно. Если уж начистоту, я бы и не вспоминала о возрасте, но круглые даты – те самые, огромные тисненые цифры которых красуются на открытках, как на указательных столбах вдоль дороги к смерти, – не дают о нем забыть. Пусть говорят, что пятьдесят – это новые сорок, но на рынке труда (моем уж точно) пятьдесят – все равно что шестьдесят, семьдесят или восемьдесят. И мне в срочном порядке нужно не стареть, а молодеть. Вопрос жизни и смерти: найти работу, ухватиться за место под солнцем, по-прежнему пользоваться спросом, и чтобы срок годности не истек. Шоу должно продолжаться любой ценой, а наш корабль – бороться с волной. Чтобы помогать тем, кто, похоже, теперь нуждается во мне как никогда, необходимо повернуть время вспять, ну или хотя бы заставить эту сволочь замереть. Учитывая все сказанное, подготовка к моему полувековому юбилею будет скромной и совершенно заурядной. Я ничем не выдам охватившей меня паники. Я невозмутимо и плавно подберусь к этой дате – никаких больше неожиданных поворотов и кочек на дороге. По крайней мере, так я планировала. Пока меня не разбудила Эмили. 1. Бешеное белфи Сентябрь Понедельник, 01:37 Дурацкий сон. Эмили плачет, да еще так горько-горько. Что-то про белку. Якобы какой-то парень хочет прийти к нам домой посмотреть на ее белку. А Эмили твердит: прости, это ошибка, я не нарочно. В общем, странно. Если мне в последнее время и снятся кошмары, то больше о том, как на моем дне рождения, о котором нельзя упоминать, я вдруг превратилась в невидимку: пытаюсь с кем-то заговорить, а меня не видят и не слышат. – Но ведь у нас нет никакой белки, – возражаю я, и стоит произнести это вслух, как я понимаю, что проснулась. Надо мной склонилась Эмили – так, словно молится или пытается прикрыть рану. – Только папе не говори, – умоляет она. – Он не должен ничего знать. – Чего не говорить? Я вслепую шарю по тумбочке возле кровати, неловкая рука нащупывает очки для чтения, очки для дали, банку увлажняющего крема и три упаковки таблеток, прежде чем мне удается найти телефон. В белесом металлическом свете экранчика я вижу на дочери карамельно-розовые трусики “Виктория Сикрет” и топик, который я сдуру согласилась ей купить после очередного безобразного скандала. – Что случилось? Чего папе не говорить? Даже не глядя на Ричарда, я понимаю, что он так и не проснулся. Я слышу, что он спит. С каждым годом брака муж мой храпит все громче. Если двадцать лет назад он сопел и похрюкивал, как поросенок, то теперь каждую ночь исполняет симфонию матерого кабана с участием духовых. Порой крещендо достигает такой силы, что Рич, вздрогнув, просыпается, переворачивается на другой бок и повторяет симфонию с первого такта. Вообще же разбудить его труднее, чем святого с надгробия. Дар избирательной ночной глухоты открылся у Ричарда, когда Эмили была младенцем, так что именно мне приходилось вставать по два-три раза на ее плач, поправлять одеяло, менять подгузник, успокаивать, убаюкивать, чтобы потом еще раз выполнить ту же епитимью. К сожалению, материнский эхолокатор не оборудован выключателем. – Ну мам. – Эмили умоляюще стискивает мое запястье. Я как под кайфом. Тем более что в самом деле приняла таблетку. Перед сном выпила антигистаминное, потому что часто просыпаюсь между двумя и тремя часами ночи, обливаясь потом, а с таблеткой хоть сплю до утра. Таблетка подействовала, причем даже слишком хорошо, так что теперь никаким мыслям не пробиться сквозь запекшуюся корку сна. Тело мое не желает шевелиться. К рукам и ногам словно гири привязали. – Мааааам, ну пожалуйста. Господи, за что мне это, в мои-то годы? – Сейчас, милая, минутку. Уже иду. Я вылезаю из постели – ноги как деревянные, совершенно не желают сгибаться, – одной рукой обнимаю дочь за худенькие плечи, второй щупаю ей лоб. Температуры нет, но лицо мокрое от слез. Она так ревела, что даже топик промок. Я ощущаю эту сырость – смесь теплой кожи и печали – сквозь свою хлопковую ночнушку и вздрагиваю. В темноте чмокаю Эм в лоб, но натыкаюсь губами на нос. Эмили уже выше меня. И каждый раз, как я ее вижу, у меня уходит несколько секунд на то, чтобы приспособиться к этой перемене. Я рада, что она выше меня, в мире женщин высокий рост и длинные ноги – огромное преимущество. Но еще я была бы рада, если бы ей сейчас было годика четыре, чтобы она была совсем крохой и я взяла бы ее на руки и укрыла от всех невзгод. – Что случилось? У тебя месячные начались? Она мотает головой, и я чувствую запах своего кондиционера для волос, того самого, дорогущего, который я ей строго-настрого запретила трогать. – Нет, я накосяяяячила. Он написал, что сейчас приедет. – И Эмили снова начинает рыдать. – Не бойся, милая. Все в порядке, – успокаиваю я Эм и веду к дверям, ориентируясь на полоску света из коридора. – Что бы ни случилось, мы все исправим, я тебе клянусь. Все будет хорошо. 02:11 – Ты. Отправила. Фото. Своей голой задницы. Парню. Или парням. С которыми даже не знакома? Эмили сокрушенно кивает. Она сидит на своем месте за кухонным столом с телефоном в одной руке и кружкой с Гомером Симпсоном, который произносит свое коронное “Д’оу!”; Эмили пьет горячее молоко, я же вдыхаю запах зеленого чая и жалею, что у меня в кружке не скотч. Или цианид. Думай, Кейт, ДУМАЙ. Беда в том, что я даже не понимаю, чего именно не понимаю. Мы с Эмили как будто говорим на разных языках. Нет, у меня есть страничка на фейсбуке, я участвую в семейном чате в вотсапе, который завели для нас дети, и даже раз восемь писала в твиттер (один раз – после пары бокалов вина, что-то про Пашу из “Танцев со звездами”, до сих пор неловко), остальные же социальные сети как-то прошли мимо. И до этой самой минуты домашние мило подшучивали над моим незнанием. “Вы что, из прошлого? – повторяли нараспев Эмили с Беном, подражая ирландскому акценту героя их любимого сериала[2]. – Мам, ты что, из прошлого?” Они недоумевали, почему я годами упрямо храню верность первому своему мобильнику – крошечному куску серо-зеленой пластмассы, который уж если вибрировал, то казалось, будто у меня в кармане мечется мышонок. Набирая на нем эсэмэску (не то чтобы я каждый час кому-то отправляла сообщения, но все же), приходилось попотеть: чтобы на экране появилась буква, нужно было долго давить на клавишу. На каждой кнопке было по три буквы. Слово “привет” я набирала минут по двадцать. Экран с ноготок, зато и заряжать мобильник надо всего раз в неделю. Дети прозвали его “мамин флинстоуновский[3] телефон”. Меня их насмешки не задевали, я им даже подыгрывала, словно спокойная раскованная родительница, которой я, разумеется, никогда не была и не буду. Я даже гордилась, что эти существа, которых я произвела на свет и которые совсем недавно были беспомощными крохами, теперь так здорово во всем разбираются, аж зависть берет, и так ловко владеют этим новым языком, который для меня китайская грамота. Наверное, мне казалось, что для Эмили и Бена это безобидный способ почувствовать превосходство над мамой, которая вечно пытается все контролировать, но я надеялась, что при этом они все же понимают: в главном – например, когда речь заходит о безопасности и приличиях – решающее слово остается за мной. Увы, нет. Как же я ошибалась. За полчаса, что мы сидели за столом на кухне, Эмили, икая от слез, призналась, что послала подружке, Лиззи Ноулз, фотографию собственной голой задницы в снэпчате, потому что Лиззи сказала Эм, что девочки из группы хотят сравнить, кто на каникулах сильнее загорел. – Что такое снэпчат? – Ну там типа фотка исчезает через десять секунд. – Отлично. Значит, она исчезла. И из-за чего тогда шум? – Лиззи сделала снимок экрана в снэпчате, хотела отправить в групповой чат на фейсбуке, но по ошибке повесила его к себе на стену, и теперь он там фиг знает сколько висеть будет. “Фиг” – любимое словечко Эмили, с этим корнем она образует любые слова – “дофига”, “пофигу”, а последнее порой сокращает до “пофиг”, которое я и вовсе слышать не могу. – Фиг знает сколько, – повторяет Эмили, и при мысли об этой непрошеной неувядаемой славе округляет губы – ни дать ни взять воздушный шарик горя. Я не сразу перевожу на понятный мне язык то, что она сказала. Возможно, я ошибаюсь (хорошо бы!), но, насколько я поняла, моя любимая дочь сфотографировала собственную голую задницу. А потом благодаря магии социальных сетей и злобной выходке некоей девицы этот снимок распространился – если я правильно выразилась, но боюсь, что правильно, – по всей школе, улице, вселенной. Его видели все до единого, кроме отца, который сейчас наверху храпит за Англию. – Все очень смеялись, – продолжает Эмили, – потому что я тогда в Греции обгорела и спина до сих пор красная, а задница белая, так что похоже на флаг. Лиззи говорит, что пыталась удалить фотку, но народ ею уже поделился. – Тише, дорогая, успокойся, не тараторь так. Когда это случилось? – Кажется, в полвосьмого, но я заметила недавно. Ты же мне сама за ужином велела убрать телефон, помнишь? На снимке вверху экрана стояло мое имя, и теперь все знают, что это я. Лиззи говорит, что пыталась снести фотку, но она уже разлетелась по инету. А Лиззи такая: “Да ладно тебе, Эм, чего ты, смешно же получилось. Ну извини”. И я не хочу, чтобы все подумали, будто я обиделась, потому что всем кажется, что это типа как смешно. Но теперь народ ко мне заходит на фейсбуке и пишет гадости! – всхлипывает она. Я встаю и иду за бумажными полотенцами, чтобы Эм было во что высморкаться. Салфетки я покупать перестала из-за недавнего сокращения семейного бюджета. Стылый ветер строгой экономии продувает всю страну и в особенности наш дом, так что дорогие коробки в пастельных тонах, полные мягких салфеток с алоэ вера, пришлось вычеркнуть из списка покупок. Я мысленно проклинаю решение Ричарда воспользоваться увольнением из архитектурной фирмы как “возможностью переучиться на более востребованного и значимого специалиста” – то есть, грубо выражаясь, “самовлюбленного эгоиста, готового работать за гроши”, а я сейчас, уж простите, могу выражаться только грубо, потому что у меня нет даже салфеток, чтобы вытереть нашей дочери слезы. И лишь кое-как оторвав бумажное полотенце, я замечаю, что у меня дрожит рука, причем довольно сильно. Сжимаю трясущуюся правую руку левой и переплетаю пальцы домиком, как не делала уже давно. “Это церковь и шпиль над ней – внутрь загляни, увидишь людей”. Эм все время упрашивала меня повторять эту простенькую потешку – ей нравилось, как я складываю из пальцев церковь. “Еще, мама, еще”. Сколько ей тогда было? Три? Четыре? Вроде так недавно, но при этом невероятно давно. Моя доченька. Я никак не освоюсь в этой новой чужой стране, куда она меня привела, но чувства замолчать не заставишь. Отрицание, отвращение с примесью страха. – То есть ты отправила кому-то фотографию собственной задницы? Эмили, ну разве можно быть такой идиоткой! – После страха вспыхивает гнев. Эмили трубно сморкается в бумажное полотенце, комкает и протягивает мне. – Это называется “белфи”. – Что еще за белфи? – Селфи твоих булок, – поясняет Эмили таким тоном, словно речь идет о чем-то будничном, как хлеб или брусок мыла. – Ну белфи, – громче повторяет она. Так англичанин за границей повышает голос, чтобы тупица абориген наконец его понял. Ах вот оно что. Не белка, а белфи. Мне-то приснилось, будто она сказала “белка”. Селфи я знаю. Как-то раз случайно включила на телефоне фронтальную камеру, увидела собственное лицо и содрогнулась от ужаса. Потому что сама себя не узнала. И сразу поняла те племена, которые отказываются фотографироваться, потому что боятся, что камера украдет их души. Впрочем, ровесницы Эм без конца делают селфи. Но чтобы белфи? – Так делает Рианна. И Ким Кардашьян. Все так делают, – вяло поясняет Эмили, и в ее голосе сквозит привычное раздражение. Последнее время у моей дочери это дежурный ответ. Пройти в ночной клуб по фальшивому удостоверению личности? “Не парься, мам, все так делают”. Остаться ночевать у “лучшей подруги”, которую я в глаза не видела и чьим родителям, похоже, плевать на ночные похождения дочери? Абсолютно естественный поступок, ничего такого в этом нет. Против чего бы я ни возразила – разумеется, совершенно неуместно, – мне следует расслабиться, потому что “все так делают”. А может, я просто отстала от жизни и послать кому-то фотографию собственной голой задницы давным-давно в порядке вещей? – Эмили, хватит уже переписываться, сколько можно! Отдай телефон. Ты и так уже наделала дел. Я вырываю у нее этот чертов мобильник, она пытается выхватить его, но я успеваю прочесть сообщение от какого-то типа по имени Тайлер: “Клевая жопа у меня на тебя стаит! ”. О господи, какой-то деревенский идиот пишет моей дочери всякую пошлятину. “Стаит!” Он не просто пошляк, он еще и неуч. Мой внутренний грамматист хватается за нити жемчуга на груди и вздрагивает. Да ладно тебе, Кейт. Что за извращенная попытка уйти от темы? Какой-то перевозбужденный хам шлет твоей шестнадцатилетней[4]дочери непристойные сообщения, а тебя волнует, что он пишет с ошибками? – Знаешь что, давай-ка я лучше позвоню маме Лиззи и мы с ней обсу… – Нееееееееет, – стонет Эмили так пронзительно, что Ленни вскакивает с лежанки и заливается лаем, чтобы прогнать того, кто посмел ее обидеть. – Не звони, – всхлипывает она. – Лиззи моя лучшая подруга. Я не хочу, чтобы ей попало из-за меня. Я смотрю на опухшее от слез лицо Эмили, на искусанную нижнюю губу. Неужели она правда считает, что Лиззи ее лучшая подруга? Эта вот стервочка, которая ею манипулирует? Я не доверяю Лиззи Ноулз с тех самых пор, как та объявила Эмили, что родители на день рождения разрешили ей пойти на концерт Джастина Бибера в “О2” и взять с собой двух подружек. Эмили не помнила себя от радости, но потом Лиззи сообщила, что оба места заняты и она возьмет ее с собой, только если кто-то из тех подруг откажется. Тогда я сама за бешеные деньги купила Эмили билет на концерт, чтобы защитить ее от бесконечных терзаний – возьмут? не возьмут? – от внутреннего кровотечения, уносящего уверенность, от раны, которую способны нанести лишь девочки девочкам. Парни в этом смысле полные профаны, они не умеют так изводить друг друга. Вот что я думаю, но, разумеется, вслух не говорю. Не хватало еще, чтобы моя дочь, помимо публичного унижения, пережила предательство близких, и все это за один вечер. – Ленни, на место, вот умница. Еще рано вставать. Лежать. Умница. Молодец.
Перейти к странице: