Дети Лавкрафта
Часть 44 из 51 Информация о книге
Никогда в жизни не подумал бы я, что для людей, отринутых от мира, голодная смерть и обезвоживание в темноте могли бы быть чем-то милосердным. Я взял Джинни за руку: надо было завершить начатое нами. И когда мы заметили его в следующей галерее, даже с расстояния многих ярдов у меня не было сомнений: это должен быть Дрю, – потому что возвышение вдоль грубой стены было таким маленьким-маленьким. Всего один, затерянный в непреходящей тьме, закутанный в грязную одежду, которую я уже и не чаял снова увидеть. Как он любил эту голубую фланелевую рубашку. Мой мальчик. О, мой прекрасный мальчик. Джинни побежала к нему, как способны только матери, срывая с лица маску, не обращая внимания на то, что та, болтаясь на трубке, била ей по ногам. Каска ее застучала по земле, луч света прошелся колесом, когда она упала рядом с ним. Прикоснуться к нему, обнять, как способна только мать. Я тоже снял маску. Куда ты – туда и я. Только вот отец во мне поотстал, да простит меня бог, потому как меня ужаснуло то, что мне предстояло увидеть, а потом повергло в ужас то, что там оказалось. Дрю был не просто бледен: кожу его покрывала бледность, уже напрочь отрешенная от мира солнца. Свет наших ламп причинял ему боль, заставлял отшатываться и корчиться, но даже и эти его движения выглядели неуклюжими. Что творилось внутри, когда размягчались кости и теряли эластичность связки? Вот это. Это происходило. Вот этот набитый мешок преобразующейся кожи и костей силился сесть и выпрямить спину. Он различал голоса рядом с собой, плачущие и пытающиеся его утешить, но у него никак не получалось произнести хоть что-то в ответ. Мы здесь, твердили мы ему. Мы здесь. Он хрипел, хныкал, издавал звуки, не похожие ни на что, слышанное мною от живой души. И куда подевалась усмешка, улыбка, от какой, помнится, в комнатах светлее делалось? Пропала – вместе с большей частью зубов и половиной его некогда буйной шевелюры. Я уселся с другого его бока, так чтобы мы с Джинни видели друг друга, как садились, когда он, еще кроха, бывал прикован к постели. Ветрянка. Свинка. Лихорадки и простуды. Ему всегда становилось лучше. А мы всегда боялись, что он не поправится. Безо всяких причин, просто так всегда волнуешься, когда дети маленькие. И от этого страха до конца не отделаться никогда, даже тогда, когда они вырастают такими крепкими, что кажутся бессмертными. И, насколько я понимал, таким он и стал сейчас. Трупы неподалеку были тому свидетельством. Не случись катастрофы, он мог бы прожить вечность. Просто уже не в том виде, в каком я узнавал бы хоть что-то, вышедшее из меня. Он бы не захотел этого. Не мог бы захотеть. Нам нельзя было предоставить его этому. Только не нашего Дрю. И не Кэйти заодно, потому как часть ее оказалась бы заточенной здесь, с ним, в безвременной тьме. Джинни трогала его с куда большей охотой, чем я. Гладила его по щекам, пока он не сумел глаза открыть. Приближалась к нему лицом, давая ему понять, как сильно она любит его. Нашлась у нее улыбка, какую, я бы решил, она там, на земле, оставила. Она отерла слезы и у себя, и у него, размазав грязь по щекам у обоих. Она касалась губами его липкого лба и так нежно держала его за ладонь, ведь казалось, что одним пожатием можно было переломать в ней все кости. Такого позора я не знал никогда, ведь я только на то и был способен, что положить руку на его впалую грудь, почувствовать его слабое, учащенное дыхание, побороть своего рода отвращение, которое только что не рвало самое ткань любви, что представлялась тебе нерушимой. И она понимала. Джинни понимала. Она поняла все, что тогда как раз и имело смысл. – Ты чего не уходишь? – произнесла она через какое-то время. – Возвращайся к тоннелю. Тебе надо уйти. – А когда я стал возражать, прошептала: – Не хочу, чтоб ты оставался здесь при этом. Еще немного я полежал, свернувшись в клубок и содрогаясь, на полу рядом с сыном, так же, как и она. Глаза у меня были закрыты. Осталось одно лишь присутствие, невыразимый дух того, кого ты любишь и кого никогда по ошибке не примешь за кого-то другого. И это был Дрю. Мой мальчик. Мой прекрасный мальчик. Только уходящий, пропадающий в чем-то другом. Потом я поцеловал его и оставил их вместе. На столько, сколько времени займет у Джинни проделать то, что, как мы оба знали, я сделать не смог бы. Будет время поломать наши головы надо всем позже: таково было обещание. Сейчас же мне только и оставалось, что не дать мозгам расколоться надвое. Я сел на краю черного озера, поверхность которого была недвижима, как лист вулканического стекла. Были места неглубокие, однако непременно должны были быть и глубины, постепенно нисходящие по склону или внезапно проваливающиеся в холодную бездну. Тот дайвер, что обследовал дно наклонного ствола, это и обнаружил, пусть и не смог проложить в воде путь. А вот Дрю сумел. Две стороны соединялись, и Дрю отыскал, где. Выброшенный из машины вниз, он пролетел до самой воды на дне и вместо того, чтобы карабкаться обратно вверх по стволу к дневному свету, он выплыл здесь. Разбитый, сбитый с толку, в темноте, безо всякого баллона с воздухом, он случайно проделал то, чего не смог обученный дайвер? Я не мог всему этому поверить. Но смог бы поверить тому, что его вынес кто-то. Кто уже знал этот путь. Еще до самого потопа уцелевшие от завала в шахте были живы здесь, под землей. Не спрашивайте, как им это удалось, пока не спрашивайте, просто примите то, что я говорю с уверенностью. Выжившие были. Я видел тела. Тела и кости, о которых кто-то позаботился. Стало быть, был хотя бы один человек, кто выжил и в потопе. Боже правый. Только представьте. Похороненные заживо. Девять десятилетий заброшенности, предательства, мутации. Не могу представить себе ничего более одинокого, чем остаться единственным выжившим после того, как твой мир кромешной тьмы затопило и последние из твоих товарищей по заключению утонули. Если остается хотя бы искра человечности, то на что угодно пойдешь, лишь бы больше не быть в одиночестве. Такой дар, похоже, у Дрю был. Там, в галерее, Джинни пела ему колыбельную, которую я не слышал уже восемнадцать лет. Акустически песня звучала так, словно бы то была церковь, а не гробница. У моих ног на берегу этого застывшего озера поверхность черного стекла пошла рябью, словно бы взволнованная откуда-то издалека. Если я и двигал чем, то только глазами, высматривая тени, насколько глаз хватало. Возможно, это всего лишь плеснула одна из тех бледных, похожих на угрей рыбин, которых я видел раньше. Но я так не думал. Так что одним ухом внимая пению Джинни, другим я вслушивался в плеск. Упрятав скорбь поглубже, я представил себе, как она сделает это. Ломать людей – дело ей знакомое, но знала она и как усыпить их. Знала, как обвить сзади руками чью-то шею, как зажать горло в сгибе локтя и сдавить, чтобы кровь перестала поступать в мозг. Неудобства – всего на несколько секунд. А потом огни гаснут. Вот тогда-то и нужно снимать захват. Если только нет желания навредить навсегда. Убить мозг, для этого всего-то и требуется, что крепко удерживать человека, не давая двигаться, в течение самых длинных нескольких минут в твоей жизни. В глубине тоннеля, там, откуда мы пришли, опять с гудением пробудилось к жизни орудие творения. Я сверился с часами: тридцать шесть минут – и вновь включил таймер, раздумывая, а не надеть ли снова маску. Могло быть уже чересчур поздно, потому как успели мы надышаться тут этим воздухом еще до того, как подключились к бачкам с воздухом. Я надеялся, что явлено будет побольше, чем гудение. День за днем. Неделя за неделей. Впрочем, в нем находился ключ ко всему. Если нечто по справедливости могло быть названо орудием творения, значит, оно могло бы с той же легкостью быть и орудием воссоздания. Терраформирование, изменение условий жизни на планете на более подходящие – вот что пришло на ум. Проложить путь жизни, какой ее понимают совершенно иные. Я представил себе монолит, каким он должен бы быть: таинственный, несокрушимый столп, вбитый в лесную тишь нашего мира, еще совсем первозданного. Гудит, как стая стрекоз размером с кондора, и изрыгает свои испарения на ветер, высевая семена жизни и преобразований. Один из десятков, если принять во внимание, что именно они обозначены иголками на карте на стене Барнсли от полюса до полюса. Его неоглядная древность не вызывает сомнений. Только засадившие его сюда действовали бездумно, наудачу. Многочисленные боги Барнсли, пришлось мне догадаться, те самые достойные боги, кого заботят одни лишь миры, а не их обитатели. И уж меньше всего – кучка бедолаг-скэбов, посчитавших, что отыскали свою долю. Возле моих сапог опять заволновалась вода, а где-то в темноте слышался звук капель, падающих на поверхность. В тоннеле я разглядел, как что-то бледное, похожее на изнанку тени, поднималось из воды, а потом опять уходило в нее. Я пожалел, что не было со мной старого доброго револьвера. Зато были камни. Ну, несчастные гаденыши, подумал я. Мифология полна героями, плакавшими о том, что мы лишь игрушки капризных богов. Шахтерам было известно лучше. Они даже игрушками не были, так, необходимые издержки процесса, который с самого начала не принимал их во внимание. У меня за спиной не слышно больше колыбельной. Моя семья. О, моя прекрасная семья. И все ж я раздумывал о тех шахтерах, что сражались как самые настоящие герои. Месяцами одна мысль не давала мне покоя – о наклонном стволе. Единственным очевидным входом в него был тот, в какой развернуло Дрю. Спасатели не обнаружили никаких признаков соответствующего отверстия на другой стороне ствола вертикального. Но никто тогда не мог позволить себе волноваться из-за этого. Так что, если это никогда и не было вовсе давно забытым стволом, шедшим с поверхности? Предположим, что копали его снизу те, кто хотели выбраться. Какими бы ни были они шахтерами, скэбами или нет, все ж были среди них знавшие, как пробивать тоннель, чтобы он не обрушился на них. Только они просчитались и уперлись в завал, устроенный боссами «Текамсе» через главный ствол. Возможно, к тому времени им стало понятно: времени на еще одну попытку не будет. Господи… как же прожили они так-то долго? Вода даже тогда проникала внутрь. И какое-то время они могли питаться мертвечиной. Что дальше – даже знать не хочу. Орудие творения сделало их своей собственностью весьма скоро. Одно ясно. К тому времени, когда Элвин Барнсли отыскал обратный путь, его товарищи больше не годились для мира на поверхности. Иначе они бы ушли. Я понял, что все кончено, когда донеслись рыдания Джинни: звуки, рвавшиеся из разбитого сердца. И во мне тоже что-то разорвалось. У нас больше не было сына. У Кэйти не стало брата. Теперь у нас остались одни воспоминания, пока сознание наше будет способно выискивать их и позволять рассеиваться вместе со всем остальным. На мгновение я подумал было вернуться к ней, потом передумал. Нет. Ей тоже хочется в эти минуты побыть наедине с собой. Я это понимал. Порой у меня было такое чувство, что я до того хорошо ее знаю, что понятия больше не имею, кто она на самом деле такая. Что до того (чем бы оно ни было), что следило из глубокой темени шахты, то оно, должно быть, сгинуло, услышав, что мы приближаемся: оно поняло, что только что произошло, так же хорошо, как и каждый из нас. Должно быть, оно дожидалось этой минуты. Поначалу только рябь подбиралась ко мне, скользя клином по воде, смутное предположение о чьей-то спине. Потом оно вышло на мелководье и попыталось вновь подняться на ноги. Я оглаживал в руке камень. Если и было в тот ужасный момент что хорошего, так это умиротворенное осознание того, от чего мы уберегли нашего сына. В том, что поднялось из воды, все еще можно было различить человека, каким он был, даже если то был человек, преображенный архаичными формами рептилий, утраченными для мира 300 миллионами минувших лет. Впрочем, сходство было не в его глазах. Их у него не было, только остаточные вздутия на месте бывших глазниц. Отыскивало оно меня только по звуку. И не в форме лица, с приплюснутым куполом черепа и широкой выступающей челюстью, усыпанной клиньями зубов. И не в уродливо удлиненном торсе, или в культях конечностей, или в коже до того бледной, что на черном фоне она отливала голубизной. И уж, конечно, не было сходства в толстом, суживающемся к концу хвосте, какой оно пыталось спрятать. Нет. О человеке напоминала та гордость, с какой он попытался встать. Вот в чем был человек. В его гордости и в том, как он нес кайло древнего шахтера в похожем на клешню придатке, ставшем ему рукой. Я выронил свой камень на пол. Даже через 300 миллионов лет видообразования у существа, мною не виданного, я понимал язык его телодвижений. Я в точности понял, о чем он умолял. Он протянул мне кайло, потом плюхнулся оземь всеми своими четырьмя, наполовину в воду, наполовину на землю, где чувствовал себя больше дома. И, уткнувшись головой у самых моих ног, он ждал. Мне бы возненавидеть его за то, что натворил с нами. С проклятьем обречь его на жизнь в новоявленном одиночестве. Но я не смог. Ему хотелось лишь того, чего все мы хотим. Какой ни ужасный, а он хотел всего лишь не чувствовать своего одиночества. Ладонь мою шершавила подгнившая ручка кайла, полная трещин и заноз. Железное острие изгибалось, словно ржавый лунный месяц. Я сжимал ее, пока костяшки пальцев не сделались такими же бледными, как и он, потом взмахнул кайлом над головой. Я не мог вообразить себе чего-то более жестокого в космосе, чем боги, кого заботят одни только миры. Потребовался обитатель, который позаботится о милосердии. Сияющая корона радости Ливия Луэллин Ливия Луэллин – писательница работающая в жанре ужасов, темной фантастики и эротики, чьи произведения появлялись в журналах ChiZine, Subterranean, Apex Magazine, Postscriptsu Nightmare Magazine, а также во многих антологиях. Первый ее сборник, Engines of Desire: Tales of Love & Other Horrors («Силы желания: рассказы о любви и других ужасах»), вышел в свет в 2011 году и был выдвинут на премию Ширли Джексон в двух номинациях: за лучший сборник и за лучшую новеллу (за Omphalos («Омфал»)). Ее повесть Furnace («Топка») была выдвинута в 2013 году на премию Ширли Джексон как лучшее художественное произведение малых форм. Второй ее сборник, озаглавленный Furnace, был недавно издан. Разыскать ее онлайн можно на liviallewellyn.com. [:: ПОСЛЕ::] Давным-давно, когда я была маленькой девочкой, еще были птицы. Худенькие, изящные стрелы из косточек и перьев прошивали сухие горизонты, словно иглы вселенной, сшивающие планету воедино своими кликами. Миллиарды их кружили в витках спирали, словно драконы на семи ветрах, целующие младенчески нежно-голубой свод неба. Холодными ночами они устраивались на деревьях гроздьями трепещущих темных листьев, а каждое утро взрывались звонкой сияющей песней, пока неудержимое солнце выбеливало горизонт, словно вулканическое божество. Когда-то давным-давно я была девочкой и были птицы. Только дни те уже позади в течение долгих тысячелетий. Вся теплокровная жизнь, вся суша, некогда совсем-совсем сухая, все времена года, когда-то холодные, – все это давно изгнано из царства теплой воды, а все птицы вымерли наряду с большинством животных, каких мы, немногие остающиеся полулюди, помним: прелестные были создания, покрытые кто перьями, кто мехом, с янтарными глазами. Как детство, они существовали единственно в воспоминаниях, этих устаревших картах страны, куда нам ни за что не вернуться. Вслед за Его уходом переменилось все. Когда я сплю, мне снятся сны, глубокие и тяжкие, как и всем нам. Во сне я впитываю и топлю воспоминания, последние воспоминания последней уцелевшей из давно вымершего рода. Я просыпаюсь, все еще грезя: запах сосновой смолы, трепыханье птиц и шелест деревьев все еще держатся в корешках тех давным-давно пропавших земель. Постепенно всякий раз звуки пропадают в нежном пении каменных колоколов, свисающих с арок моих лишенных крыши покоев, что звоном своим извещают о появлении крошечных киндарий, когда те парят или плывут сквозь горячий влажный воздух. Я встаю с постели и смотрю, как их пульсирующие тела проталкиваются через керамические купола, а щупальца тянутся за ними следом полосками перемигивающегося света. Снаружи существа покрупнее, цианеи и медузы с созданиями, названия которых я не знаю, застревают в слишком разросшихся растениях, потом вырываются на свободу в беззвучных взрывах студенистой стаи, теряясь в бледной, лишенной солнца мороси, которая приглушила день и осветила ночь. Теперь они птицы этого мира. И они огромны. Они прекрасны. Мальчик (вряд ли по-прежнему мальчик, скорее нечто среднее между мальчиком и инопланетной невидалью) задерживается в осыпающихся остатках другой комнаты в ожидании, когда я встану, на его мягких губах всегдашняя легкая улыбка, скрывающая полный рот зубов, которые столетия назад срослись в одну заостренную костяную стену. Трогает его нежелание оставлять меня позади себя на эволюционной лестнице. Порой я застаю его, когда он сладко спит, и прижимаюсь своим лишенным одежды телом к его телу, веки смыкаются, когда я вливаюсь в его грезы. Больше и больше, и так мы остаемся безмерные периоды времени, образы прошлых жизней сверкающими искорками омывают наши слитые тела и разумы, расходящиеся врозь только когда какое-нибудь таинственное существо задевает нас, совершая свои случайные ознакомительные прогулки через наш дом. Впрочем, в это унылое утро нет для нас никакого такого продолжительного совокупления. Снаружи и вдали на последней и высочайшей горной вершине мира нас терпеливо поджидают наши младшие дети, и, будто во сне, я сознаю, что пришло время повидать их.