Доброключения и рассуждения Луция Катина
Часть 35 из 38 Информация о книге
Но какова Полина? Этой великой женщине удается всё, что она замышляет! Друг мой, потерпите еще немного восхвалений в адрес моей дорогой супруги, доставьте мне это удовольствие. Я извиняю себя лишь тем, что я беру здесь пример с Вашего Высочества. Право, я не знаю дворянки, которая согласилась бы жить столь скромно, как моя Полина. Простота нашей жизни совершенно руссоистская. До недавней поры мы обихаживали себя сами, не имея постоянной прислуги. Лишь ныне, начав тяжелеть, Полина завела служанку, которая ведет наше невеликое хозяйство и, конечно, получает за свой труд жалованье. А теперь, ответив на все вопросы вашего письма, я желал бы, по заведенному у нас обыкновению, перейти к философической части. Меня в последнее время всё более и более занимает тайна нашего посмертного существования. Мы с Вами оба не верим в сказки, которые сочинены религией для невежественной толпы, нуждающейся в страхе Божьем. Однако ж мой разум протестует и против атеизма, почитающего концом всего смерть тела. Я угадываю, я чувствую, что есть нечто иное, высокое – где-то там, в глубинах космоса, недаром будоражащего наши души ночным мерцанием своих звезд. У меня нет рациональных аргументов, нет научных подтверждений, но есть гипотеза, над которой я часто размышляю в одиночестве, ибо моя супруга разговоров о конце земной жизни совершенно не выносит и сурово меня за них бранит (а она бывает грозной, когда прогневается)…». Здесь пишущий был вынужден оторваться от своего приятного занятия, потому что в кабинет стремительно вошла лучшая половина Катинской семьи. – Брось ты к лешему твои писания! – молвила Полина Афанасьевна хрипловатым голосом, который огрубел от трудов на ветрах и непогодах, навсегда утратив девичью мелодичность. Луцию, впрочем, это нравилось – как и все прочие перемены, произошедшие с женой. Молоденькая, чувствительная девушка, некогда сделавшая ему предложение, за минувшие годы сильно преобразилась. Она перестала быть хрупкой и тоненькой, таящей в себе робкую тайну, склонной к обморокам, и превратилась в сильную, красивую, уверенную женщину. Часто говорят, что человек, лицезрея всякий день одну и ту же красу, постепенно к ней привыкает, но с Луцием этого не произошло. Каждое утро в постели он смотрел на сонное лицо Полины и преисполнялся радостным трепетом. Но сейчас жена не дала времени ею полюбоваться. – Разве ты не слыхал конского топота? – сердито спросила она. – Сидишь тут, как глухарь! В самом деле, увлеченный писанием, Катин ничего не слышал. – Это драгун, из города! Мятежники переправились через Волгу, разорили Саратов и ныне идут на Синбирск! Батюшка пишет, что отправляется со всем гарнизоном против воров, а нас заклинает скорей ехать в город, потому что Пугачев разослал во все концы свой манифест. Повсюду, куда достигают его гонцы, начинается бунт. Крестьяне режут дворян, жгут усадьбы! Луций нахмурился. – Первое: не глупо ль нам ехать в Синбирск, если туда движется войско бунтовщиков? А в Карогду Пугачев не придет, на что она ему. Второе: пускай своих крестьян страшатся другие помещики, а нам чего бояться? Наконец третье: не опаснее ли ехать всего с одним солдатом через чужие деревни, в которых неизвестно что творится? Жена выслушала его и заколебалась. – Ах, не знаю, что лучше! Иль, верней, что хуже… И ехать страшно, и оставаться боязно. Опять же тряска мне ни к чему… Она взялась руками за уже заметный живот. А Катину кстати припомнилась древняя мудрость, которую он тут же и привел: – Когда не знаешь, бежать иль нет, – не беги, ибо обидно сгинуть, самому впопыхах прибежав к роковому месту. Думаю, нам лучше остаться дома. А коли так, нечего зря изводить себя тревогами. Если в село явятся чужие – крестьяне предупредят, в обиду не дадут. Рассудительный тон мужа всегда действовал на Полину Афанасьевну утешительно. Она успокоилась, драгуна отпустили обратно и потом, как обычно, вышли к обрыву прогуляться под луной. Дом стоял красиво, на высоком берегу. Фасадом он выходил в парк, тылом – на лужайку, будто парившую над Волгой. По краям Полина высадила густой красноягодный шиповник, и першпектива получилась, будто в camera obscura: стоишь на траве и видишь перед собою прозрачное пространство, днем заключенное меж зелеными стенками, вечером – переливающееся серебром. Завтрашний день приходился на воскресенье, когда супруги позволяли себе отдохновение и досуг. Луций по своему обыкновению заглянул в календарь и узнал, что в античные времена сей день принадлежал богине Фурине, покровительнице мстителей и разбойников. Ежели верить в дурные приметы и прочую чепуху, выходило, что завтра – плохая дата. Поэтому, чтоб без пользы не тревожить Полину Афанасьевну, сие сведение Катин от нее утаил. Договорились провести день отдохновения в лесу, средь кущей и дубрав – оба супруга нежно любили скромную русскую природу. * * * Так и поступили – решили не тревожиться, а делать вид, будто это обыкновенное воскресенье. Ни о мятежниках, ни о сражении, которое, быть может, в это самое время давал воевода, не говорили. Полина Афанасьевна действительно преобразовалась из трепетной девицы в женщину исключительной выдержанности. Воскресный день выдался погожим, сияющим, но не жарким. В свободной тунике и легких сапожках, с ружьецом на плече, Полина казалась Луцию похожей на богиню Диану. Впереди носилась веселая собака Церберка, гоняя зайцев. Их на опушке водилась прорва, но госпожа Катина удовольствовалась одним, которого свалила первым же выстрелом. С детства приученная к охоте, жена стреляла метче мужа, да тот и отказывался убивать живые существа. По сему поводу он часто бывал браним супругой за ханжество. Сапоги-де кожаные носишь, от мяса тоже не отказываешься, а откуда оно всё возьмется, коли заповедь «не убий» распространить и на животных? За то же, хоть и беззлобно, Полина Афанасьевна распекала его и нынче. Атака была вызвана неосторожным замечанием Луция, заметившего, что стыдно прерывать жизнь пушистого, безобидного зверька единственно для разнообразия своего стола. В ответ защитник живности наслушался и про непониманье законов природы, и про вред от зайцев для огородной капусты, и про то, что ни в чем он, Луций, не ведает разумной меры, не знает, где остановиться. Жена была, пожалуй, говорливей обычного. Только это и выдавало ее внутреннее состояние – конечно же, она беспокоилась об отце. Пообедали на лужайке, там же, на траве, под ласковым солнцем, славно полюбились и потом купались в ручье нагие, будто фавн с немного беременной нимфой. Великий Жан-Жак был бы очарован сей буколической картиной. Домой они вернулись на закате. Размягченный славно проведенным днем и прелестью вечерней зари Луций думал: повсюду хаос и ужасы, горят дома, льется кровь, а мы тут живем как на блаженном острове. Впереди было еще покойное чаепитие, и не дописана самая интересная часть письма, и ждет своего часа доставленный из столицы новиковский журнал. Однако ни одной из сих отрад нашему герою вкусить было не суждено. Откуда-то издали, кажется из парка, донеслись крики: «Барин! Барыня!» Катин бросился к окну. По аллее, задрав юбку, бежала служанка Груня, у которой нынче тоже был выходной. Увидев Катина, замахала рукой, но кричать уже не могла, задыхалась. Он перемахнул через подоконник. – Что такое? Что случилось? Девочка (ей было четырнадцать лет) держалась за сердце, хватала ртом воздух. Должно быть, бежала от самой деревни. – В чем дело? – высунулась из окна и хозяйка, уже в ночном чепце. – Бе…да. Катастрофия, – наконец справилась с дыханием Груня. Она была умненькая, книгочея, обожательница всяких трудных слов. – В селе конные, трое. Мы-де государя Петра Федоровича люди. Один страшный – ужасть… Есаулом звать… Наших мужиков многих знает, по имени кличет… – Что еще они говорят, эти люди? – спросил Катин. Сердце у него застучало, заторопилось. – Что они утром побили синбирское войско. Солдаты не стали палить в законного государя, покололи своих офицеров, а воеводу связали, на осине повесили… Сзади громко вскрикнула Полина. – Бежать вам надо! – Девочка оглянулась назад, в темноту. – Есаул этот подбивает всех сюда. Суд чинить, добро делить. Я, как услыхала, сразу к вам. Уходите! – Пускай подбивает. Наши не пойдут, – твердо сказал Луций. – А с тремя я как-нибудь управлюсь. Спасибо, что предупредила. – Груня! – позвала от окна всхлипывающая Полина. – Давно они появились, эти трое? – Скоро после обеда. Сначала по избам ходили, всех на площадь звали. Многие не хотели, так они за шиворот. Потом есаул этот у отца Викентия из погреба бочонок церковного вина выкатил, стал всех угощать… – Что отец Викентий? Цел ли? – встревожился Катин. – Не видала его… – Ничего с ним не будет, спрятался где-нибудь. Он не дурак, – быстро сказала жена. Она больше не плакала. – Не о том ты заботишься! Злодеи деревню уже полдня мутят, а никто нас не предварил, только Груня. Уходить надо, и скорей! От дороги, что вела из села к усадьбе, донесся неясный гул. Уже идут, понял Луций. Флогистон обжег его изнутри своим судорожным пламенем, но верх, как всегда в опасную минуту, взял Рационий. – Благодарю тебя, Груня. Ты сама уходи. Чтоб не увидели. Парком, – отрывисто сказал Катин девочке. А жене крикнул: – Одевайся. Я заседлаю Букефала и Цирцею. Коляску не успею. И побежал к конюшне. Она встретила его теплом, конским запахом, фырканьем из темноты. Накинув седла – наскоро, без потников – и кое-как затянув подпруги, надев уздечки, Луций потянул лошадей к выходу. Они не упирались, но шли неохотно, всхрапнули на яркий свет луны. Перед домом ждала Полина. В руке она держала какой-то узел. В дальнем конце прямой аллеи зашумели голоса. – К воротам уже нельзя… – Луций быстро соображал. – Возьмем влево, через парк, к боковой калитке! Садись в седло. Она не послушалась. – Поздно. Услышат, пустятся в погоню. Поле лунное, увидят. И боюсь я скачки. Не выкинуть бы… – Ты права. Что же делать? – Стегни лошадей, сильней! – сказала жена. – Пусть заржут и поскачут через заросли. Те подумают, это мы. Пустятся вслед. Выиграем время. – А мы куда? – Вниз, к реке. Уйдем на лодке. С обрыва вниз, к причалу, вела лестница, а там, в самом деле, привязана лодочка для речных прогулок. – Умница, – восхитился Катин. – Беги. Я за тобой. Только захвачу одеяло. На реке будет холодно. Тебе простудиться еще хуже, чем растрястись. – Одеяло здесь. – Она показала узел. – Еще каравай хлеба и фляга рома, согреться. Лупи! С размаху он хлестнул сначала Букефала, потом Цирцею. Оскорбленные такой несправедливостью, благородные животные громко выразили протест ржанием. Он стегнул сызнова – тогда вскинулись, рванулись в тьму. – Уходим! Они бросились на крыльцо в дом, чтобы пробежать его насквозь, к задней двери. А на подъездной площадке уже стучали копыта. – Леском скачут! – крикнул визгливый голос. Другой, басистый, ответил: – То пустые кони, дура! По стуку не слышишь? Здесь они. – И громче, во всю глотку. – Эй, Карогда, шевелись! Весело́ будет! Уловка не сработала…