Дом правительства. Сага о русской революции
Часть 13 из 109 Информация о книге
Груша созрела, сорвите ее… Атака на религиозную систему Средних веков показала, что эта система вступила в противоречие с прогрессом научного знания. Но это не означает, что религия как таковая исчезла, – необходимо лишь привести ее в соответствие с научным прогрессом. Повторяю, груша созрела – сорвите ее[235]. Все они были жрецами и пророками того, что лежало «вовне». В традиционном христианстве сакральность определялась профессиональными посредниками, которые контролировали доступ к спасению, и самопровозглашенными пророками, которые следили за успеваемостью священников или предлагали новые способы избавления. В постхристианском мире святость просочилась сквозь образовавшиеся в церкви трещины и прикрепилась к человеческим душам, телам, делам и институтам. Доступ стал более демократичным, но оставался неравным; большая часть пастырской работы выпала на долю новых духовных предпринимателей – интеллектуалов (интеллигенции). Одни исполняли роль священнослужителей реорганизованных государств, другие предлагали себя в качестве пророков новых откровений. Человеческая жизнь оставалась неправильной, «спасение» оставалось желанным (и неизбежным), а пророки оставались в резерве на случай отставки официальных жрецов[236]. В зависимости от содержания и языка завета пророки XIX века делились на бардов, ученых и бардов, изображавших ученых. В зависимости от зрелости груши их откровения варьировались от не терпящего отлагательств милленаризма до разного рода мистических и политических компромиссов. Двух несовместимых идеологических традиций – либеральной и тоталитарной – не существовало точно так же, как не существовало двух автономных христианских школ августинианского либерализма и анабаптистского тоталитаризма. Когда ощущение конца времен кончилось (а конец не наступил), кровожадные анабаптисты превратились в кротких меннонитов. Все ожидали развязки: вопрос был в том, как скоро и каким образом. Ответы располагались на всем протяжении оси спасения[237]. Христианство по природе своей тоталитарно – в том смысле, что оно требует безоговорочного нравственного подчинения (совпадения божьей воли и человеческих желаний) и придает большее значение греховным помыслам, чем преступным действиям. Все зависит от уровня полицейской активности и степени эсхатологического нетерпения. На протяжении большей части истории христианства надзор был формальным, а конец света – метафорой. Современное государство, состоящее из более или менее равнозначных, взаимозаменяемых и самоуправляемых граждан, не восходит к каноническим заповедям, но два его основных источника бескомпромиссно тотальны по замыслу и исполнению. Пуританская революция внедряла истинное христианство, искореняя греховные помыслы путем взаимной слежки («братского предостережения») и демонстративного самоконтроля («благочестия»). Французская революция внедряла «век разума», искореняя греховные помыслы путем взаимной слежки («бдительности») и демонстративного самоконтроля («добродетели»). И та и другая предполагали всеобщее участие и неустанный активизм на фоне разделения человечества на святых и грешников (а святых – на истинных и ложных). Обе потерпели неудачу из-за иллюзорности Нового Иерусалима («свободы») и реставрации старых режимов («тирании»), но в конечном счете выиграли, породив либерализм – рутинизированную версию благочестия и добродетели. Инквизиторское рвение и милленаристская экзальтация ушли в прошлое, но взаимная слежка, демонстративный самоконтроль, всеобщее участие и неустанный активизм сохранились в качестве самостоятельной ценности и предпосылки победы демократии (при которой разнообразие волеизъявлений сводится к регулируемому единомыслию). На смену novus ordo seclorum («новому порядку веков») пришел e pluribus unum («из множества – единство»), а ожидание немедленного спасения сменилось бесконечным «стремлением к счастью» (pursuit of happiness). Новый порядок – подобно старому – представляет собой процесс рутинизации, прерываемый сектантскими попытками возродить надежду. Можно (вслед за Августином) радоваться постоянству временного и полагать, что жизнь исчерпывается компромиссом (а реально существующая нация «неделима, со свободой и справедливостью для всех»), но вера в прогресс так же существенна для нового времени, как вера во Второе пришествие для христианства («прогрессивный» значит «добродетельный», а «перемена» значит «надежда»). Тоталитаризм – не загадочная мутация, а память и обещание: попытка сохранить надежду. Относительная спелость груши – дело вкуса. Милленаристов принято делить на квиетистов, которые ждут конца света в катакомбах, символических или реальных, и активистов, которые верят, что «Бог возвращает свободу, вдохновляя людей на принятие решений». На самом деле никто, даже кальвинисты, не верит в то, что индивидуальные решения не имеют последствий, и ни один милленарист, даже самый кроткий, не сидит сложа руки. Иисус должен был сказать некоторые слова и совершить некоторые действия, чтобы время исполнилось, а ученики его должны были покаяться и умалиться, как дети. Все милленаристы, и не только они, верят в сочетание предопределения и свободной воли, веры и дел, судьбы и свободы, локомотива истории и партии нового типа. Тишайшая из молитв – мощное оружие в руках истинно верующих, и все разновидности спасения одновременно неизбежны и обусловлены. В ожидании Конца некоторые молятся, некоторые постятся, некоторые трясутся и строгают мебель, некоторые ходят парами и раздают памфлеты, некоторые живут в штате Юта и занимаются генеалогией, некоторые ходят в народ или организуют профсоюзы, некоторые пляшут «танец духа», некоторые не пляшут вовсе, некоторые отрезают половые органы, некоторые закалывают скот, некоторые кончают с собой или со своими собратьями, а некоторые истребляют силы тьмы в виде попов, менял, буржуев, амореев, гергесеев и ферезеев. Постхристианское совершенство может, как и христианское, проявляться в отдельных людях и избранных сообществах. Отдельных людей можно спасти при помощи терапии; избранные сообщества становятся неделимыми благодаря различным сочетаниям национального и социального освобождения. Ветхозаветный избранный народ был универсальным пролетарием: его племенная победа возвестила революционное превращение рабов в господ. Новый завет приравнял социальную революцию к национальной. Вавилону (Египту, Риму и любой другой имперской «блуднице», угнетавшей избранных) причиталось «столько мучений и горестей, сколько славился он и роскошествовал», но та же участь ожидала тучных израильтян, не способных пролезть сквозь игольное ушко. «Горе вам, пресыщенные ныне! ибо взалчете. Горе вам, смеющиеся ныне! ибо восплачете и возрыдаете». Иисус не метал бисер перед гоями, но и не обращался ко всем без исключения евреям. В зависимости от природы своих горестей христианские и постхристианские милленаристы считали себя племенами, восставшими против других племен (подобно израильтянам Еноха Мгиджимы), или голодными, восставшими против пресыщенных (подобно Лиге избранных Томаса Мюнцера). Но чаще всего они были и тем и другим одновременно. Святым содружеством английских пуритан была Англия (а позднее Америка), а гражданский универсализм якобинцев соответствовал надежде Робеспьера на то, что «Франция, некогда блиставшая среди порабощенных народов, может, затмив славу всех свободных стран в истории человечества, стать образцом для народов, ужасом для гонителей, утешением для гонимых и украшением вселенной». Либеральные потомки обеих революций сохранили как всеобщее священство (права человека), так и священное содружество (республику добродетели). Права гарантируются и обеспечиваются национализмом; чем важнее сакральная самоочевидность этих прав (как в любующейся собой августинианской Америке), тем выше градус мессианского национализма[238]. Общества, где успешная реформация совпала с гибелью старого режима (Англия, Нидерланды, США и, в разбавленном виде, лютеранская Скандинавия), продолжали пользоваться плодами рутинизации благодаря переводу радикальной активности в русло протестантского сектантства, официального национализма и расширения избирательного права. В обществах, где нереформированная церковь противостояла неверным властителям (Польша, Ирландия, Сербия, Болгария, Греция), политический радикализм продолжал традицию библейского национализма в слегка обновленной романтической редакции (вплоть до уничтожения Вавилона). В других частях христианского мира руины церквей кишели постхристианскими пророками, которые «с великой легкостью и при малейшем случае, в храмах или вне их, жестами и поступками изображали божественное вдохновение». В Германии, где энергичное новое государство с трудом контролировало общество, расколотое реформацией, и Европу, перегороженную старыми границами, таких пророков развелось особенно много. То же справедливо в отношении Франции, Италии, Испании, России и других государств, где нереформированные церкви, тесно связанные со старым режимом (живым или мертвым), противостояли новым городским коалициям, склонявшимся к постхристианскому милленаризму. Россия, где церковь была особенно тесно связана со старым режимом, а старый режим отличался особой политической активностью и экономическим новаторством, породила особенно динамичную традицию милленаристского сектантства – интеллигенцию. Многие из новых пророков, особенно в Германии и России, были евреями, чей традиционный образ жизни не пережил краха традиционной экономики и чье вступление в профессиональные сообщества не всегда приветствовалось местными элитами[239]. После Французской революции апокалиптические пророчества стали скапливаться на полюсах национально-социального спектра. На пике надежды и отчаяния расстояние между племенным и социальным избавлением могло вырасти до масштабов различий между Моисеем и Иисусом. Избранные народы, организованные в племена, говорили на ветхозаветном языке исхода из Египта, похода в Землю Обетованную и истребления врагов как внутренних, грозивших неделимости нации, так и внешних, грозивших чистоте молока и меда. Избранные народы, организованные по признаку общего страдания, говорили на новозаветном языке свержения пресыщенных. В обоих случаях речь шла о частной борьбе за всеобщее счастье, но масштаб всеобщности зависел от природы частного. Пророчество Мадзини о том, что Италии предначертана «высокая честь торжественно провозгласить общеевропейское освобождение», касалось в первую очередь итальянцев, а пророчество Мицкевича о том, что «воскресшая Польша сплавит и соединит освобожденные народы», касалось в первую очередь поляков. Пророчество Маркса было обращено ко всем тем, кому было нечего терять[240]. * * * Маркс начинал так же, как Мадзини и Мицкевич. «Эмансипация немца, – писал он в двадцать пять лет, – есть эмансипация человека». Или, как он выразился несколькими неделями ранее, «эмансипация от еврейства была бы самоэмансипацией нашего времени». Освобождение человека должно идти поэтапно, и начинать надо сначала. Начало всех зол – частная собственность и деньги. «Воззрение на природу, складывающееся при господстве частной собственности и денег, есть действительное презрение к природе, практическое принижение ее… В этом смысле Томас Мюнцер признавал невыносимым, «что вся тварь сделалась собственностью – рыбы в воде, птицы в воздухе, растения на земле; ведь и тварь должна стать свободной». Освобождение заключается в уничтожении частной собственности и денег. «Деньги низводят всех богов человека с высоты и обращают их в товар». Никто не поклоняется деньгам в большей степени, чем евреи. «Бог евреев сделался мирским, стал мировым богом». Какова мирская основа еврейства? Практическая потребность, своекорыстие. Каков мирской культ еврея? Торгашество. Кто его мирской бог? Деньги. Но в таком случае эмансипация от торгашества и денег – следовательно, от практического, реального еврейства – была бы самоэмансипацией нашего времени[241]. Не важно, хотел ли Маркс отменить деньги, чтобы избавиться от евреев, или отменить евреев, чтобы избавиться от денег. Важно, что это должно было произойти в Германии. Эмансипация человека зависит от эмансипации немца, потому что Германия – «это анахронизм, вопиющее противоречие общепризнанным аксиомам, это выставленное напоказ всему миру ничтожество ancien régime». А что такое современный ancien régime? Это «комедиант такого миропорядка, действительные герои которого уже умерли», – «мерзость, воплощенная в правительстве». К счастью для Германии, этим дело не ограничивалось. «Если бы общее немецкое развитие не выходило за пределы политического немецкого развития, немец мог бы принимать участие в проблемах современности самое большее так, как может в них участвовать русский». Но немцы – не русские: их философское развитие вышло за пределы не только политического развития Германии, но и философского развития более передовых народов. «Немцы размышляли в политике о том, что другие народы делали. Германия была их теоретической совестью. Абстрактность и высокомерие ее мышления шли всегда параллельно с односторонностью и приниженностью ее действительности». Чем приниженней действительность, тем лучше для конечного результата. История по Марксу – «часть той силы, что вечно желает зла и вечно творит благо». Приниженность немецкой действительности оттачивает немецкую мысль, а отточенность немецкой мысли приближает революцию, результатом которой станет эмансипация человека. Стремительный рост числа людей, которые с великой легкостью и при малейшем случае предрекают конец света, означает, что конец света стремительно приближается. Величайшим достижением немецкой философии станет развенчание религии (под которой Маркс подразумевал христианство). Упразднение религии как иллюзорного счастья народа есть требование его действительного счастья. Требование отказа от иллюзий о своем положении есть требование отказа от такого положения, которое нуждается в иллюзиях. Критика религии есть, следовательно, в зародыше критика той юдоли плача, священным ореолом которой является религия. Исполнение этой задачи началось – как часто бывает в истории – с попытки достичь обратного. Корни немецкой философии лежат в «революционном прошлом Германии». Правда, Лютер победил рабство по набожности только тем, что поставил на его место рабство по убеждению. Он разбил веру в авторитет, восстановив авторитет веры. Он превратил попов в мирян, превратив мирян в попов… Но если протестантизм не дал правильного решения задачи, то все же он правильно поставил ее. Речь теперь шла уже не о борьбе мирянина с попом вне мирянина, а о борьбе со своим собственным внутренним попом, со своей поповской натурой. И если протестантское превращение немца-мирянина в попа эмансипировало светских пап, князей, со всей их кликой – привилегированными и филистерами, – то философское превращение немца, проникнутого поповским духом, в человека будет эмансипацией народа. Эмансипация немецкого народа есть плод озарения отдельно взятого немца. «Как тогда революция началась в мозгу монаха, так теперь она начинается в мозгу философа». Гегель подготовил почву; задачей двадцатипятилетнего Маркса было завершить начатое, объединив историю с политикой. Одним из двух эссе 1843 года, с которых начался последний философ Германии (и, следовательно, человечества), было введение к «Критике гегелевской философии права». Главные вопросы знакомы по Мицкевичу и Мадзини (а также Герцену и многим другим): Может ли Германия достигнуть практики a la hauteur des principes [на высоте принципов], т. е. революции, способной поднять Германию не только до официального уровня современных народов, но и на человеческую высоту, которая явится ближайшим будущим этих народов?.. Будет ли соответствовать чудовищному разладу между требованиями немецкой мысли и теми ответами, которые дает на них немецкая действительность, – будет ли этому разладу соответствовать такой же разлад гражданского общества с государством и с самим собой? Станут ли теоретические потребности непосредственно практическими потребностями?.. Каким образом [Германия] может перескочить одним сальтомортале не только через свои собственные преграды, но вместе с тем и через те преграды, которые стоят перед современными народами?.. Ответ не вызывал сомнений. Чем чудовищнее разлад, тем выше – и вероятнее – скачок. «Германия, это убожество политической современности, сложившееся в свой особый мир, не сможет разбить специфически немецкие преграды, не разбив общих преград политической современности» – как своих собственных, так и общечеловеческих. Но что это значит с политической точки зрения? «В чем заключается положительная возможность немецкой эмансипации?» Ответ: в образовании класса, скованного радикальными цепями, такого класса гражданского общества, который не есть класс гражданского общества; такого сословия, которое являет собой разложение всех сословий; такой сферы, которая имеет универсальный характер вследствие ее универсальных страданий и не притязает ни на какое особое право, ибо над ней тяготеет не особое бесправие, а бесправие вообще, которая уже не может ссылаться на историческое право, а только лишь на человеческое право, которая находится не в одностороннем противоречии с последствиями, вытекающими из немецкого государственного строя, а во всестороннем противоречии с его предпосылками; такой сферы, наконец, которая не может себя эмансипировать, не эмансипируя себя от всех других сфер общества и не эмансипируя, вместе с этим, все другие сферы общества, – одним словом, такой сферы, которая представляет собой полную утрату человека и, следовательно, может возродить себя лишь путем полного возрождения человека. Этот результат разложения общества, как особое сословие, есть пролетариат. Подобно тому как дух еврейства воплотился в капитализм, дух Германии воплотился в пролетариат. Подобно тому как евреи символизируют неограниченное торгашество и своекорыстие, немцы символизируют творческий потенциал бесправия и невинности. «Подобно тому как философия находит в пролетариате свое материальное оружие, так и пролетариат находит в философии свое духовное оружие, и как только молния мысли основательно ударит в эту нетронутую народную почву, свершится эмансипация немца в человека». А как только свершится эмансипация немца в человека, станет возможной эмансипация человека как такового. Из всего этого вытекает: Единственно практически возможное освобождение Германии есть освобождение с позиций той теории, которая объявляет высшей сущностью человека самого человека. В Германии эмансипация от средневековья возможна лишь как эмансипация вместе с тем и от частичных побед над средневековьем. В Германии никакое рабство не может быть уничтожено без того, чтобы не было уничтожено всякое рабство. Основательная Германия не может совершить революцию, не начав революции с самого основания. Эмансипация немца есть эмансипация человека. Голова этой эмансипации – философия, ее сердце – пролетариат. Философия не может быть воплощена в действительность без упразднения пролетариата, пролетариат не может упразднить себя, не воплотив философию в действительность. Когда созреют все внутренние условия, день немецкого воскресения из мертвых будет возвещен криком галльского петуха[242]. Решение немецкого вопроса неразрывно связано с решением еврейского вопроса. Как только обществу удастся упразднить эмпирическую сущность еврейства, торгашество и его предпосылки, еврей станет невозможным, ибо его сознание не будет иметь больше объекта, ибо субъективная основа еврейства, практическая потребность, очеловечится, ибо конфликт между индивидуально-чувственным бытием человека и его родовым бытием будет упразднен[243]. С одной стороны, «общественная эмансипация еврея есть эмансипация общества от еврейства», а эмансипация общества от еврейства есть эмансипация человечества от порабощения. С другой стороны, эмансипация немца от всех видов порабощения есть союз немецкой философии с мировым пролетариатом во имя эмансипации человека. Эмансипация человека зависит от реформации евреев и воскресения Германии. Все здание марксистской теории – с ее мефистофельским каркасом и богатыми риторическими украшениями – построено на этом фундаменте. Предисловие Гегеля к «Философии права» заканчивается словами о сове Минервы, которая расправляет крылья с наступлением сумерек. Введение Маркса к «Критике гегелевской «Философии права» заканчивается словами о галльском петухе (gallus из Галлии), который кричит на заре нового дня (том же, вероятно, петухе, который разбудил дневного бога и спугнул дух отца Гамлета). Как объяснял сам Маркс, «философы лишь различным образом объясняли мир; но дело заключается в том, чтобы изменить его». Открытие пролетариата стало первым шагом к изменению мира – вплоть до полного его уничтожения. Вопрос о том, почему из всех петухов, возвещавших о воскресении Германии, именно Маркс покорил полмира, столь же невозможен и неизбежен, как вопрос, почему из всех еврейских пророков, с великой легкостью изображавших божественное вдохновение, именно Иисус стал основателем одной из самых успешных мировых цивилизаций. Возможный ответ кроется в том, что они очень похожи друг на друга. Подобно Иисусу – и в отличие от Мадзини и Мицкевича – Маркс успешно перевел племенное пророчество на язык универсализма. Он был своим собственным Павлом (на случай если бы Энгельс не справился): эмансипация от еврейства и воскресение Германии были погребены под тяжестью освобождения от капитализма и воскресения человечества. Другим достижением Маркса был успешный перевод пророчества об искуплении на язык науки. Как писал Цельс об Иисусе и других потенциальных мессиях и их видениях, «к этим посулам добавляются странные, дикие и непонятные слова, в коих ни один разумный человек не отыщет смысла, ибо столь темны они, что смысла в них нет вовсе, но каждому глупцу или самозванцу удобно пользоваться ими для нужд своих». Маркс тоже сочетал недвусмысленные обещания окончательного освобождения с темными притчами, которые озадачивали (и завораживали) его последователей. Но он не просто совмещал прямоту и сложность, ясность и загадочность, яркие метафоры и математические уравнения – он облек свою эсхатологию в форму научного прогноза с логически выстроенным сюжетом и социологическими категориями в роли действующих лиц. Христианский милленарист, желающий реализовать новозаветный апокалиптический сценарий, должен отделить святых от грешников и разгадать тайну вавилонского могущества. Маркс решил эту проблему при помощи категорий («революция», «буржуазия», «пролетариат»), которые привязали нравственное к научному, субъективное к объективному и личное к коллективному. Если общество делится на «классы», если классовую принадлежность можно определить по формальным признакам и если Армагеддон есть война классов, то анабаптистская проблема многоликой армии Антихриста (и якобинская проблема гидры контрреволюции) решается раз и навсегда – при помощи науки. «Богатые» и «бедные» Иисуса построятся в стройные отряды, а потомки Томаса Мюнцера выкосят «красные маки и голубые васильки» в твердой уверенности, что все сорняки помечены условным цветом и записаны в особые книги. «Не делайте вреда ни земле, ни морю, ни деревам, доколе не положим печати на челах рабов Бога нашего»[244]. Маркс, как и Иисус, умер непризнанным пророком с горсткой учеников и без видимых признаков исполнения предсказаний. Как и Иисус, он был посмертно воскрешен варварами, присвоившими его пророчество (под знаменем апокалипсиса, в котором «может участвовать русский»). Само пророчество включает в себя все основные элементы милленаристской эсхатологии: безгрешное братство первобытных коммунистов, первородный грех разделения труда, деление человечества на сытых и голодных, мученичество и воскресение вселенского искупителя, последний бой между силами света и тьмы и окончательное преодоление тщеты и непредсказуемости земного бытия. В центре сюжета – контраст между страданием тех, кому нечего терять, и чудесами, превосходящими «египетские пирамиды, римские водопроводы и готические соборы». Новый Вавилон, как и старый, низводит человеческую жизнь до погони за золотым грузом и «под страхом гибели заставляет все нации принять буржуазный способ производства» (который внедряет «официальную и неофициальную проституцию» и «лишает священного ореола все роды деятельности, которые до тех пор считались почетными и на которые смотрели с благоговейным трепетом»). В очередной – последний – раз «цари земные любодействуют с нею, и купцы земные богатеют от великой роскоши ее»[245]. Но конец близок. «В один день придут на нее казни, смерть и плач и голод», и «повержен будет Вавилон, великий город, и не будет его». Он будет повержен, потому что конец неизбежен и потому что ученики Маркса, коммунисты, имеют «преимущество перед остальной массой пролетариата… в понимании условий, хода и общих результатов пролетарского движения». Как всем милленаристам, им придется немало потрудиться, чтобы приблизить неотвратимое. Предопределение превратится в свободную волю. «Теоретические положения коммунистов ни в какой мере не основываются на идеях, принципах, выдуманных или открытых тем или другим обновителем мира. Они являются лишь общим выражением действительных отношений происходящей классовой борьбы». Иисус был одновременно посланником и посланием; его ученикам надлежало поверить в послание и претворить его в жизнь (последовав за посланником). Коммунисты являются орудием истории, но они «ни на минуту не перестают вырабатывать у рабочих возможно более ясное сознание враждебной противоположности между буржуазией и пролетариатом» и ни на минуту не забывают о практической задаче «формирования пролетариата в класс»[246]. Первая стадия была внутригерманским делом. Коммунисты, согласно их манифесту (написанному, когда Марксу было тридцать, а Энгельсу – двадцать восемь лет), распространяли благую весть, «чтобы немецкие рабочие могли сейчас же использовать общественные и политические условия, которые должно принести с собой господство буржуазии, как оружие против нее же самой, чтобы, сейчас же после свержения реакционных классов в Германии, началась борьба против самой буржуазии»[247]. Но победа немцев – победа каждого, и Манифест Коммунистической партии адресован не только немцам, но и гоям. На Германию коммунисты обращают главное свое внимание потому, что она находится накануне буржуазной революции, потому, что она совершит этот переворот при более прогрессивных условиях европейской цивилизации вообще, с гораздо более развитым пролетариатом, чем в Англии XVII и во Франции XVIII столетия. Немецкая буржуазная революция, следовательно, может быть лишь непосредственным прологом пролетарской революции[248]. Схема традиционно трехчастна: «наивность и простота» первобытного коммунизма сменяется классовой борьбой и царством свободы. За английской революцией XVII века следует французская революция XVIII века, за которой следует немецкая революция последнего века старого мира. Сам марксизм, по словам Ленина, имеет три составных части и три источника – английская политическая экономия, французский утопический социализм и немецкая классическая философия[249]. Как большинство милленаристских пророков, Маркс и Энгельс признавали часть своих предшественников ограниченными провозвестниками. Все они – от Томаса Мюнцера до Роберта Оуэна – представляли собой «вспышки» пролетарского прозрения и фазы борьбы за отмену семьи и частной собственности. По словам Манифеста, «коммунисты могут выразить свою теорию одним положением: уничтожение частной собственности». Что до семьи, то она «естественно отпадает вместе с отпадением ее дополнения [проституции]». Все дети «с того момента, как они могут обходиться без материнского ухода», должны воспитываться «в государственных учреждениях». Как большинство милленаристских пророков (а также сектантов и монахов), Маркс и Энгельс считали семью и частную собственность взаимозависимыми источниками неравенства. Как большинство милленаристских пророков, они хотели превратить мир в секту – то есть преобразовать неравное, сложноподчиненное общество, основанное на институтах семьи и собственности, в братскую коммуну, основанную на общности веры, имущества и сексуальных партнеров (или всеобщем воздержании). «Буржуазный брак является в действительности общностью жен. Коммунистам можно было бы сделать упрек разве лишь в том, будто они хотят ввести вместо лицемерно-прикрытой общности жен официальную, открытую»[250]. Подобно большинству пророков, но в отличие от «утопических» социалистов, Маркс и Энгельс крайне расплывчато описывали половую и экономическую жизнь в царстве свободы. Как писал Энгельс в «Анти-Дюринге»: Незрелому состоянию капиталистического производства, незрелым классовым отношениям соответствовали и незрелые теории. Решение общественных задач, еще скрытое в неразвитых экономических отношениях, приходилось выдумывать из головы. Общественный строй являл одни лишь недостатки; их устранение было задачей мыслящего разума. Требовалось изобрести новую, более совершенную систему общественного устройства и навязать ее существующему обществу извне, посредством пропаганды, а по возможности и примерами показательных опытов. Эти новые социальные системы заранее были обречены на то, чтобы оставаться утопиями, и чем больше разрабатывались они в подробностях, тем дальше они должны были уноситься в область чистой фантазии[251]. Маркс и Энгельс не были утопистами – они были пророками. Они не рассуждали о том, каким должно быть идеальное общественное устройство и как его следует учреждать и совершенствовать. Они точно знали, что оно настанет – очень скоро, само по себе и благодаря их словам и действиям. В отличие от Сен-Симона, Фурье и Оуэна и подобно Иисусу и его потомкам, они гораздо меньше интересовались природой будущего совершенства, чем тем, как и когда оно наступит. И разумеется, оно наступит очень скоро и очень страшно, и святые будут пасти народы железным жезлом, и побеждающие унаследуют все, и прежнее пройдет, и будет новая земля, и принесут в нее славу и честь народов, и не войдет в него ничто нечистое и никто преданный мерзости и лжи[252]. На высшей фазе коммунистического общества, после того как исчезнет порабощающее человека подчинение его разделению труда; когда исчезнет вместе с этим противоположность умственного и физического труда; когда труд перестанет быть только средством для жизни, а станет сам первой потребностью жизни; когда вместе с всесторонним развитием индивидов вырастут и производительные силы и все источники общественного богатства польются полным потоком, лишь тогда можно будет совершенно преодолеть узкий горизонт буржуазного права, и общество сможет написать на своем знамени: «Каждый по способностям, каждому по потребностям!»[253] В отличие от Фурье и Сен-Симона, Маркс не собирался измерять человеческие способности и объяснять в чем, помимо добровольного и неразделенного труда, состоят законные потребности. Его собственный список включал в себя «возможность делать сегодня одно, а завтра – другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике, – как моей душе угодно, – не делаясь, в силу этого, охотником, рыбаком, пастухом или критиком». Под занавес истории потребности совпадут с желаниями, а желания – с «естественной необходимостью». Переход к коммунизму есть «скачок человечества из царства необходимости в царство свободы» («осознанной необходимости»)[254]. Согласно Энгельсу: Свобода заключается не в воображаемой независимости от законов природы, а в познании этих законов и в основанной на этом знании возможности планомерно заставлять законы природы действовать для определенных целей. […] Следовательно, свобода состоит в господстве над самим собой и над внешней природой, основанном на познании естественной необходимости[255]. С поправкой на традиционную замену «Бога» на «законы природы» это – стандартное христианское понимание свободы как совпадения воли человеческой и воли Божьей. Когда Данте оказался в нижних пределах рая и повстречался с душами нарушивших обет монахинь, он спросил одну из них, не мечтает ли она попасть в более высокие сферы. С другими улыбаясь, тень глядела И, радостно откликнувшись потом, Как бы любовью первой пламенела: «Брат, нашу волю утолил во всем