Дон Кихот
Часть 41 из 105 Информация о книге
– Ах, я несчастная! – вскричала племянница, – мой дядя и поэт то же! все он знает, все он умеет! Побьюсь об заклад, если бы ему вздумалось сделаться каменщиком, он так же легко построил бы дом, как клетку для птиц. – Уверяю тебя, племянница, – возразил Дон-Кихот, – что, если бы все мои помыслы не были заняты одним странствующим рыцарством, не было бы на свете вещи, которой бы я не сумел сделать, и не было бы такой мудреной работы, которую я бы не мог выполнить, в особенности по части клеток и зубочисток. В то время кто-то позвал за дверью, и, когда спросили, кто там, послышался голос Санчо Панса, что это он. Едва экономка услышала его голос, как она бросилась бежать и спряталась, чтобы не видеть его – такое отвращение внушал он ей своим видом. Племянница отворила ему дверь, и его господин, Дон-Кихот, пошел ему навстречу, чтобы принять его в свои распростертые объятия. Затем они оба заперлись в комнате и завели разговор, который ни в чем не уступал приведенному выше. ГЛАВА VII О том, что случилось с Дон-Кихотом и его оруженосцем, вместе с другими, в высшей степени, замечательными событиями Лишь только экономка увидала, что Санчо Панса заперся с ее господином, как она тотчас же догадалась об истинном намерении обоих и не сомневалась более, что совещание кончится решением на третий выезд. Поэтому она накинула на себя свою мантию и, полная тоски и огорчения, побежала с целью разыскать бакалавра Самсона Карраско; потому что она думала, что он, будучи человеком красноречивым, и как совершенно новый друг ее господина, лучше всего может убедить его отказаться от его злосчастного предприятия. Она нашла его прохаживающимся взад и вперед по двору его дома и, лишь только его увидела, тяжело переводя дух и задыхаясь, упала к его ногам. Когда Карраско увидел ее с этими признаками горя и ужаса, он спросил: – Что с вами, госпожа экономка? Что случилось? у вас такой вид, как будто ваша душа расстается с телом. – Что же другое могло случиться, кроме того, что мой господин покидает нас! истинная правда, покидает нас! – Каким же образом он покидает? – спросил Самсон. – Не сломал ли он себе чего-нибудь? – Ах нет, – ответила она, – он покидает нас чрез двери своего безумия. Я хочу сказать, мой добрый господин бакалавр, что он опять – и это уже в третий раз – хочет уехать от нас, для того чтобы искать по свету, как он говорит, счастливых приключений; но я не могу никак понять, почему он так называет это. В первые раз его привезли домой положенного поперек спины осла, и он был избит до полусмерти; во второй раз он приехал, заключенный в клетку, куда, по его мнению, он попал благодаря волшебным чарам, и вид у него был до того жалкий, что его родная мать не узнала бы его, – тощий, бледный, как смерть, с глубоко впавшими глазами. И, чтобы его опять сделать мало-мальски похожим на человека, мне стоило больше шестисот яиц – будь тому свидетелями Бог, целый мир и мои куры, которые никогда еще не уличали меня во лжи. – Я охотно верю этому, – ответил бакалавр, – потому что вы так добры, так толсты и здоровы, что не скажете вместо одного другое, если бы вам даже пришлось лопнуть от этого. Но больше ничего нет, госпожа экономка, и ничего больше не приключилось, кроме того, что вас так пугает, – намерения господина Дон-Кихота? – Нет, господин мой, – ответила та. – Ну, тогда не беспокойтесь, – ответил бакалавр, – идите с Богом домой и приготовьте чего-нибудь тепленького к завтраку, а дорогою твердите молитву святой Аполлонии, если вы ее знаете. Я же буду следом за вами, и тогда вы увидите чудо. – Боже милостивый?! – сказала экономка, – я должна говорить молитву святой Аполлонии? Это помогло бы, если бы у моего господина болели зубы; но у него болезнь в голове.[80] – Я знаю, что говорю, госпожа экономка; идите, я – бакалавр и диспутировал в Саламанке, поэтому не вступайте со мною в дальнейший диспут, – отвечал Карраско. После этих слов экономка ушла, а бакалавр тотчас же пошел к священнику, чтобы переговорить с ним о том, что читатель узнает в свое время. Когда Дон-Кихот и Санчо Панса заперлись в комнате, между ними произошел следующий разговор, который точно и обстоятельно передает нам история. – Ваша милость, – сказал Санчо рыцарю, – я, наконец, утрезвонил свою жену, и она позволила мне ехать с вами, куда вы только пожелаете. – Урезонил, хочешь ты сказать, а не утрезвонил, – сказал Дон-Кихот. – Один раз или два раза, если не ошибаюсь, – возразил Санчо, – я уже просил вас не поправлять моих слов, если вы понимаете, что я хочу сказать. Если же вы меня не понимаете, то скажите только: Санчо, или: чертов сын, я не понимаю тебя! И если я и после этого не объяснюсь ясно, то вы можете тогда меня поправить, так как меня легко можно набузовать. – Я не понимаю тебя, – прервал его Дон-Кихот, – потому что мне неизвестно, что такое значит: меня легко можно набузовать. – Легко набузовать, – отвечал Санчо, – значит все равно что: я чрезвычайно, так сказать… – Теперь я понимаю тебя еще меньше, – возразил Дон-Кихот. – Если вы меня не можете понять, – ответил Санчо, – то я не знаю, как мне говорить. Пусть Бог вразумит вас, – большей ничего не знаю. – Ах, теперь я начинаю понимать, – ответил Дон-Кихот, – ты хотел сказать, что тебя легко цивилизовать, что ты понятлив и скоро все перенимаешь, что я тебе скажу или чему научу тебя. – Побьюсь об заклад, – сказал Санчо, – что вы тотчас же поняли меня, с первого монумента; вы любите только всегда меня контузить, чтобы слышать от меня несколько лишних глупостей. – Может быть, – сказал Дон-Кихот. – Ну, так что же сказала Тереза? – Тереза сказала, – ответил Санчо, – что я должен искать с вашей милостью твердого фундамента. Что написано пером, того не вырубишь топором, уговор лучше денег, лучше синица в руке, чем журавль в небе. И я говорю: у бабы волос долог, а ум короток, а все же дурак тот, кто ее не слушает. – Я держусь того же мнения, – ответил Дон-Кихот. – Продолжай, друг Санчо, ты сегодня изрекаешь великие истины. – Дело в том, – возразил Санчо, – что все мы, как вы изволите знать, подвержены смерти; сегодня жив человек, а завтра помер. Ягненок не в большей безопасности от нее чем баран, и ни один человек в этом мире не может рассчитывать прожить одним часов долее, чем на то есть воля Божия; ибо смерть глуха, и если она раз стукнула в дверь нашей жизни, – она не ждет, и ее не удержать тогда ничем, ни просьбами, ни силой, ни скипетром, ни епископскою митрой. По крайней мере, так все говорят, и мы слышим то же самое с кафедры. – Это все правда, – сказал Дон-Кихот, – но я еще все не могу понять, куда клонится твоя речь. – Моя речь клонится к тому, – сказал Санчо, – чтобы ваша милость выплачивали мне определенное жалованье, пока я вам служу, и чтобы это жалованье я получал наличными деньгами, так как я не могу полагаться на посулы, которые либо будут исполнены либо нет. Блаженны имущие. Одним словом, я хочу знать, что я заработаю, потому что из яйца выводится наседка, и много малого составляет большое; ибо когда лежит одно яйцо, то наседка кладет дальше, и малый прибыток не есть убыток. Если же в самом деле случится то – на что я не надеюсь и не рассчитываю, – что вы подарите мне остров, который вы мне обещали, – то я не настолько неблагодарен или жаден, чтобы иметь что-либо против того, если мне зачтут в мой счет доходы с этого острова и из них вычтут все полученное много жалованье. – Друг Санчо, – возразил Дон-Кихот, – бывает то, что гусь стоит столько же, сколько утка. – Понимаю, – сказал Санчо; – но, побьюсь об заклад, вы хотели сказать: утка стоит столько же, сколько гусь. Однако, это не важно, если вы меня поняли. – И даже так хорошо понял, – ответил Дон-Кихот, – что постиг самые сокровенные твои мысли и ясно вижу цель, в которую ты пускаешь бесчисленные стрелы твоих поговорок. Охотно стал бы я выплачивать тебе жалованье, Санчо, если бы в какой-нибудь истории странствующих рыцарей мне удалось найти пример, который дал бы мне слабый и неясный намек на то, сколько жалованья ежегодно или ежемесячно получали оруженосцы. Но я читал все или, по крайней мере, большую часть этих историй, и не припомню, чтобы мне когда-нибудь пришлось встретить место, где бы говорилось, чтобы странствующий рыцарь выплачивал своему оруженосцу определенное содержание. Я знаю одно только, что все они служили из-за милости; и когда счастье благоприятствовало их господам, они нежданно-негаданно награждались островом или другим каким-либо даром такой же ценности, или, по меньшей мере, получали титулы и почетные награды. Итак, Санчо, если ты, руководясь этими надеждами и видами, хочешь снова поступить ко мне на службу, то добро пожаловать; ибо думать, что я предам забвению или уничтожу этот древний обычай странствующих рыцарей, значит думать пустое. Поэтому, друг Санчо, ступай сначала домой и объяви своей Терезе о моем мнении. И если ты и она будете согласны, чтобы ты пошел служить ко мне, рассчитывая только на мои милости, bene quidem; если нет, то останемся такими же добрыми друзьями, как были прежде; потому что, если только есть корм в голубятне, никогда не будет в ней недостатка в голубях, но заметь то, мой друг, что добрая надежда лучше ничтожной собственности и данный выгодно взаймы рубль лучше полученной чистоганом копейки. Я говорю с тобою таким образом, Санчо, чтобы показать тебе, что я так же, как ты, могу пустить в тебя град пословиц. Одним словом, я хочу тебе сказать, что если у тебя нет охоты поступить ко мне на службу и делить со мною счастье и несчастие, то уходи с Богом и будь счастлив, потому что у меня не будет недостатка в оруженосцах, более тебя послушных и радивых и не таких прожорливых и болтливых, как ты. Лишь только Санчо услышал это твердое решение своего господина, как у него потемнело в глазах и сердце перестало биться, – так он был уверен, что его господин ни за какие сокровища в мире не решится без него ехать. В то время, когда он стоял еще так, в унынии и нерешимости, в комнату вошел Самсон Карраско, в сопровождении экономки и племянницы, с нетерпением желавших узнать, какими доводами намеревается он убедить их господина не пускаться опять в новые приключения. Самсон, этот отъявленный плут, подошедши к Дон-Кихоту, обнял его, как и в первый раз, и сказал громким голосок: – О ты, цвет странствующего рыцарства! О ты, далеко разливающийся свет оружия! О ты, честь и зеркало испанского народа! Да исполнятся молитва моя к всемогущему Богу и да ниспошлет Он, чтобы тот или те, которые противятся твоему третьему выезду или хотят затормозить его, никогда не нашли средства к этому в лабиринте своих замыслов и чтобы им никогда не удалось то, что они злоумыслили. Он обратился в экономке и сказал: – Любезная экономка, вы можете теперь прекратить чтение молитвы святой Аполлонии; ибо я знаю, что в заоблачных сферах бесповоротно решено, чтобы господин Дон-Кихот еще раз обратился к выполнению своих великих и неслыханных предначертаний, и я безмерно отягчил бы свою совесть, если бы не обратился к этому славному рыцарю с ободрением и увещанием не скрывать долее и не держать в бездействии мощь своей храброй руки и благородство своих высоких замыслов, потому что своим промедлением он упустил бы возможность сделать неправильное правильным, помочь сиротам, охранить честь девиц, призреть вдов, оказать услуги и женам и совершить множество других вещей подобного рода, которые лежат на обязанности ордена странствующих рыцарей, зависят от него и составляют его неотъемлемую принадлежность. Итак, за дело, мой прекрасный и храбрый господин Дон-Кихот! Пусть лучше сегодня, а не завтра, отправится в путь ваша милость и ваше высочество, и если у вас в чем-либо есть недостаток для выполнения вашего намерения, то я тотчас готов служить вам моею собственной особой и всем, что у меня есть, даже если бы потребовалось служить вашей светлости в качестве оруженосца, то я почел бы это для себя за величайшее счастье. – Что, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – разве я тебе не говорил, что у меня не будет недостатка в оруженосцах? Смотри, кто предлагает себя на эту должность; – никто иной, как славный бакалавр Самсон Карраско, неувядаемая краса и слава аудиторий Саламанки, здоровый телом, проворный членами, кроткий сердцем, молчаливый, не боящийся ни жары, ни холода, ни голода, ни жажды; обладающий всеми другими качествами, которых можно только пожелать оруженосцу странствующего рыцаря. Но сохрани меня Бог, если бы я, повинуясь своему желанию, повалил этот столп учености и разбил этот сосуд знаний, и таким образом загубил эту высокую пальму прекрасных свободных искусств. Нет, пусть новый Самсон остается на своей родине, и, служа ей украшением, пусть он в то же время украшает и седые волосы своих достойных родителей. Что касается меня, то я удовлетворюсь и всяким другим оруженосцем, так как Санчо не согласен ехать со мною. – Да я согласен, – ответил Санчо, задетый за живое и с глазами полными слез. – Нет, ваша милость, это не про меня сказано: «сначала нажрался, а потом домой убрался.» Нет, я происхожу не из неблагодарного рода, ибо весь свет и в особенности вся наша деревня знают хорошо, что за люди были Панса, мои предки. И, кроме того, я заметил по некоторым добрым делам и еще более добрым словам вашим, что ваша честь желает оказать мне милость; и если я, несмотря на это, завел речь насчет жалованья, то сделал это единственно в угоду жене; потому что если она захочет поставить на своем, то иной обруч не так напирает на бочку, как она подопрет тебе бока. Но, в конце концов, все же мужчина должен быть мужчиной, а баба – бабой, и так как я не совру, сказав, что я во всем прочем достаточно таки мужчина, то я хочу быть им и в своем доме – на зло тому, кто что-либо имеет против этого. Итак ничего больше не остается, как чтобы вы, ваша милость, сделали свое завещание с своею на нем приписью, и таким манером, чтобы оно никоим образом не могло быть предано уничижению; и после этого пустимся сейчас же в дорогу, дабы душа господина Самсона нашла успокоение, так как он говорит, что совесть побуждает его советовать вам в третий раз пуститься странствовать. И я снова обещаю служить вам верой и правдой, так же хорошо, даже еще лучше, чем оруженосцы, которые в наше время или в старину когда-либо служили странствующим рыцарям. Бакалавр не мало дивился, слушая замысловатую речь Санчо. Хотя он и прочел первую часть истории его господина, но он никогда не воображал себе, чтобы Санчо на самом деле был так забавен, как он в ней изображен. Но, услыхав, как он говорил о завещании, которого нельзя было бы предать уничижению, вместо – уничтожению, он поверил всему, что про него читал, и вполне убедился, что он один из достойнейших удивления глупцов нашего столетия, и что пара таких сумасшедших, как господин и его слуга, едва ли когда-нибудь встречалась на свете. Дон-Кихот и Санчо обнялись и опять стали друзьями, и с одобрения и по совету великого Карраско, который теперь сделался оракулом Дон-Кихота, было решено, чтобы отъезд состоялся через три дня. А в этот промежуток времени условились приготовить все нужное для путешествия и достать совершенно целый шлем с забралом, который Дон Кихот, по его словам, во что бы то ни стало должен был иметь. Самсон вызвался добыть ему шлем, так как у него был друг, который не отказал бы ему ссудить его таковым, правда, он не блистал полировкой, а был с избытком покрыт ржавчиной и пылью, и блеск стали не проникал через них наружу. Нельзя передать тех проклятий, которыми без числа осыпали бакалавра племянница и экономка; они рвали на себе волосы, царапали лицо и, как плакальщицы на похоронах, рыдали об его отъезде, как будто наступил день смерти их господина. Намерение, которое имел Самсон, уговаривая Дон-Кихота на третью поездку. Состояло в том, чтобы привести в исполнение то, о чем в свое время будет рассказано ниже; все было сделано с согласия священника и цирюльника, с которыми Самсон перед тем сговорился. В продолжение этих трех дней Дон-Кихот и Санчо снабдили себя всем, что они считали необходимым, и после того, как Санчо немного успокоил свою жену, а Дон-Кихот – племянницу и экономку, они, не будучи никем замечены, кроме бакалавра, который провожал их около полумили, пустились по дороге в Тобозо – Дон-Кихот на своем добром Россинанте, а Санчо – на своем старом осле, с мешком позади, наполненным всем нужным для буколической жизни, и с кошельком, набитым деньгами, которые Дон-Кихот дал ему на непредвиденные случаи. Самсон обнял рыцаря и просил его извещать его о его удачах и неудачах, дабы он мог радоваться первым и печаловаться над последними, как требуют того законы дружбы. Дон-Кихот обещал ему исполнить это; Самсон повернул назад к своей деревне, а двое путешественников поехали по направлению славного города Тобозо. ГЛАВА VIII В которой рассказывается, что случилось с Дон-Кихотом, когда он отправился посетить свою даму Дульцинею Тобозскую «Благословен Аллах всемогущий!» восклицает в начале этой восьмой главы Гамед Бен-Энгели; «благословен Аллах!» повторяет он три раза к ряду. Затем он прибавляет, что если посылает Богу такие благословения, то потому, что наконец Дон-Кихот и Санчо находятся в открытом поле, и что читатели его интересной истории могут рассчитывать на то, что теперь наконец начнутся подвиги господина и дурачества оруженосца. Он предлагает читателям забыть прежние удальства хитроумного гидальго и обратить все свое внимание на будущие, которые начнутся на Тобозской дороге, как прежние начались в Монтиельской долине. А то, что он требует, ничтожно в сравнении с тем, что он обещает. Затем он продолжает: Дон-Кихот и Санчо остались одни. Не успел Самсон Карраско удалиться, как Россинант заржал, а осел заревел, и оба путешественника, рыцарь и оруженосец, приняли это за добрый знак и весьма благоприятное предзнаменование. Впрочем, если сказать правду, вздохи и рев осла были многочисленнее и сильнее ржания лошади, из чего Санчо заключил, что его удачи будут больше удач его господина. Основывал он это мнение, не знаю, на какой астрологии, которую он, может быть, и знал, хотя история об этом умалчивает. Во всяком случае, когда он спотыкался или падал, от него часто можно было слышать, что лучше было бы не выходить из дому, потому что от спотыкания или падения одна только выгода: разорванный башмак или сломанные ребра, и, право, как он ни был глуп, а не далеко ушел от истины. Дон Кихот говорит ему: – Друг Санчо! чем дальше мы едем, тем ночь становится глубже. Она станет чернее, тем нужно для того, чтобы нам на заре увидать Тобозо. Туда решил я отправиться, прежде, нежели пущусь в какое бы то ни было приключение. Там я испрошу соизволение и благословение несравненной Дульцинеи, а с этим соизволением – я надеюсь и твердо уверен в этом – я благополучно доведу до конца всякое опасное предприятие, ибо ничто в этой жизни не делает странствующих рыцарей более храбрыми, как оказываемая им их дамами благосклонность. – Я тоже так думаю, – отвечал Санчо, – но мне кажется, что вашей милости очень трудно будет говорить с нею и иметь с нею свидание в таком месте, где вы могли бы получить ее благословение, если только она не даст вам его из-за забора заднего двора, где я ее видел в первый раз, когда относил ей письмо, в котором передавалось о безумствах и чудачествах, сделанных вашей милостью в глубине Сиерра-Морены. – Забор заднего двора, говоришь ты, Санчо! – воскликнул Дон-Кихот. – Как! ты вбил себе в голову, что на нем или из-за него ты видел этот цветок, изящество и красота которого не могут быть достаточно воспеты? Видеть ее ты мог только в галереях, коридорах или преддвериях богатых, пышных дворцов. – Возможно и это, – отвечал Санчо, – но мне они показались забором заднего двора, если память мне не изменяет. – Во всяком случае, отправимся туда, Санчо, – возразил Дон-Кихот. – Лишь бы мне увидать ее, а произойдет ли это у забора заднего двора, на балконах или у решетки сада, – мне все равно. Солнечный луч ее красоты достигнет моих глаз, осветит мой разум и укрепит мое сердце, и я сделаюсь единственным и несравненным по уму и храбрости. – Ну, честное слово, господин, – отвечал Санчо, – когда я видел это солнце, госпожу Дульцинею Тобозскую, оно не было так ярко, чтобы отбрасывать лучи. Ее милость просевала хлеб, как я вам говорил, так, наверно, густая пыль, которая от этого подымалась и окружала облаком ее лице, и затмила его. – Как, Санчо, – воскликнул Дон-Кихот, – ты продолжаешь думать, верить, говорить и утверждать, что дама моего сердца, Дульцинея, просевала хлеб, когда это упражнение и это ремесло вполне чужды тому, что делают и должны делать знатные особы, для которых существуют другого рода упражнения и другого рода препровождение времени, на расстоянии ружейного выстрела выдающие высоту их происхождения! О, как плохо ты, Санчо, помнишь стихи нашего поэта,[81] где он нам описывает те тонкие работы, которыми занимались в своем хрустальном местопребывании четыре нимфы, выплывавшие из волн Тахо и садившиеся на зеленый луг, чтобы работать над богатыми материями, описанными искусным поэтом и сотканными из золота, шелка и жемчуга! Такова должна была быть работа дамы моего сердца, когда ты ее видел, если бы только зависть злого волшебника ко всему, что меня касается, не изменяла и не обезображивала различного вида вещей, которые могли бы доставить мне удовольствие. Так, я очень боюсь, как бы в истории моих подвигов, распространенной в печати, если случайно автор ее какой-либо мудрец, мой враг, не смешал одних вещей с другими, впутывая в истину кучу вранья, отвлекаясь в сторону и рассказывая не о тех поступках, которых требует последовательность правдивого повествования. О, зависть, корень всех зол и червоточина всех добродетелей! Все пороки, Санчо, приносят с собою нечто приятное; но зависть влечет за собою только досаду, злобу и бешеный гнев. – Это самое и я говорю, – заметил Санчо, – и бьюсь об заклад, что в этой сказке или истории, о которой бакалавр Карраско говорит, что видел о нас писанную, честь моя катится, как опрокинутая телега, в которой, с одной стороны, все смешалось, и которая, с другой, заметает улицы. Между тем, слово честного человека! никогда не говорил и ничего дурного ни об одном волшебнике, да и добра у меня не так много, чтобы внушить кому-нибудь зависть. Правда, я немножко хитер, и есть во мне частица плутовства, но все это прикрывается и скрывается под большим плащом моей простоты, всегда естественной и никогда не искусственной. Если бы у меня и не было других заслуг, кроме искренней и твердой всегдашней веры в Бога и во все, во что верует святая римская католическая церковь, и смертельной всегдашней моей вражды к жидам, то и тогда историки должны были бы быть ко мне милосерды и хорошо говорить обо мне в своих писаниях. Впрочем, пусть говорят, что хотят, нагим я родился, наг я теперь; ничего я не теряю, ничего не приобретаю, а о том, что меня вписали в книгу, которая ходит по всему свету из рук в руки, я забочусь как о выеденном яйце. Говорите обо мне, что хотите! – Это похоже, Санчо, – заметил Дон-Кихот, – на историю знаменитого поэта наших времен, который, написав злобную сатиру на всех распутных дам, упустил назвать одну, о которой сомнительно было, распутная она или нет. Она же, увидав, что ее нет в списке этих дам, обратилась к поэту с жалобой, спросила его, что такое увидал он в ней, что помешало ему поставить ее в число других, и просила его увеличить объем сатиры, чтоб и ей дать там место, в противном случае пусть остережется. Поэт удовлетворил ее желание и отделал ее так, как не сумели бы сделать того никакие дуэньи; и дама осталась довольна, когда увидела себя знаменитою, хотя и обесславленною. Сюда же подходит и история одного пастуха, который только для того, чтобы имя его пережило века, поджог знаменитый храм Дианы Эфесской, считавшийся одним из семи чудес света. И, несмотря на то, что отдан был приказ ни устно, ни письменно не называть этого пастуха, чтоб он не достиг цели своего желания, все-таки известно каждому, что его звали Геростратом. Можно еще упомянуть о том, что произошло в Риме между императором Карлом V и одним римским дворянином. Император хотел видеть знаменитый храм, который в древности назывался храмом всех богов, а теперь известен под лучшим названием – храма всех святых.[82] Это здание – наиболее сохранившееся и наиболее совершенное из всех, оставшихся от сооружений языческого Рима и более других напоминает о величии и великолепии его строителей. Он построен в виде купола, занимает громадное пространство и прекрасно освещен, хотя свет проникает в него чрез одно только окно или вернее чрез круглое отверстие, находящееся на вершине. Оттуда-то император и осматривал здание, имея около себя одного римского дворянина, который объяснял ему подробности и особенности этого шедевра архитектуры. Когда император отошел от отверстия, спутник его сказал ему: «Тысячу раз, ваше августейшее величество, являлось у меня желание схватить ваше величество в свои объятия и броситься чрез это отверстие вниз, чтобы оставить о себе вечную память в этом мире. – Чрезвычайно вам благодарен, отвечал император, что вы не выполнили эту злую мысль; но я не хочу впредь подвергать испытанию вашу преданность и повелеваю вам никогда более не говорить со мною и никогда не присутствовать там, где буду находиться я.» После этих слов он оказал ему большую милость. Я хочу сказать, Санчо, что желание заставить говорить о себе есть чувство в высшей степени сильное и мощное. Как ты думаешь, что потянуло с высоты моста в глубокие волны Тибра Горация Коклеса, обремененного всею тяжестью вооружения? что сожгло руку Муция Сцеволы? что заставило Курция броситься в пылающую бездну, разверзшуюся среди Рима? что принудило Юлия Цезаря перейти Рубикон, вопреки противным предзнаменованиям?[83] Или возьмем пример более современный: что, потопив корабли, лишило возможности отступления и поддержки доблестных испанцев, которые под начальством великого Кортеца прибыли в Новый Свет? Все эти подвиги и тысячи других были и будут делом известности, которую смертные желают получить в вознаграждение и как часть того бессмертия, которого они заслуживают за свои великие дела. Но мы, христиане-католики и странствующие рыцари, скорее должны искать славы в будущих веках, непреходящей в эфирных областях небес, чем суетной известности в здешнем тленном мире. Ибо, в конце концов, эта известность, сколько бы она ни длилась, должна будет погибнуть с самим этим миром, конец которому уже намечен. И так, о Санчо, пусть деяния наши не переходят границ, обозначенных христианской религией, которую мы исповедуем. Мы должны убить гордость в гигантах, мы должны победить зависть благородством и величием души, гнев – хладнокровием и спокойствием духа, чревоугодие и сонливость – малой едой и многим бодрствованием, невоздержность и сластолюбие – верностью тем, кого мы сделали дамами наших дум, леность – объездом четырех частей света и поисками случаев, которые помогут нам сделаться не только хорошими христианами, но и знаменитыми рыцарями. Вот, Санчо, средства достигнуть той блаженной вершины, на которой находится добрая слава. – Все, что ваша милость сейчас сказали, – заговорил Санчо, – я совершенно понял. Только я просил бы вас, разрешите мне, пожалуйста, одно сумление, которое пришло мне в голову. – Сомнение, хочешь ты сказать, – отвечал Дон-Кихот, – хорошо, говори, и я отвечу тебе, как смогу. – Скажите мне, господин, – продолжал Санчо, – все эти Июли, Августы и все эти рыцари, об удальстве которых вы говорили и которые умерли, где они теперь? – Язычники, – отвечал Дон-Кихот, – находятся, без сомнения, в аду; христиане, если они были добрыми христианами, в чистилище или на небе. – Прекрасно, – снова заговорил Санчо, – а теперь вот что: могилы, где покоятся тела этих молодцов, имеют у входа серебряные лампады, а стены их часовен украшены костылями, саванами, волосами и восковыми ногами и глазами? Если нет, то чем они украшены? Дон-Кихот отвечал: – Гробницами язычников были большею частью пышные храмы. Прах Юлия Цезаря был положен под каменную пирамиду безмерной величины, которую теперь в Риме называют иглой св. Петра.[84] Императору Адриану гробницей служил замок, громадный как большая деревня, называвшийся moles Hadriani, а в настоящее время называющийся замком св. Ангела. Царица Артемизия похоронила мужа своего Мавзола в гробнице, которая слыла одним из семи чудес света. Но ни одна из этих гробниц и ни одна из многих других, в которых погребены язычники, не была украшена саванами и другими приношениями, указывающими, что те, кто там покоятся, стали святыми. – Так, – возразил Санчо: – теперь скажите мне, что лучше: воскресить мертвого или убить великана? – Ответ очень легок, – сказал Дон-Кихот: – лучше воскресить мертвого.