Дон Кихот
Часть 51 из 105 Информация о книге
Если я тебе не втягость, Будет жизнь тебе на радость. Вызывая удивленье, Женщин зависть, огорченье, Ты узнаешь счастья сладость. Поэзия удалилась, и Щедрость, отделившись от, группы Интереса и проплясав свою пляску, сказала: Щедрость я, – так называют Люди способ раздавать; — С мотовством меня мешают, — Но порок тот, надо гнать, Лень и глупость отмечают. Но, тебе на прославленье, Совершаю превращенье — Мотовством я становлюся. Пусть порок, – я не боюся: В том любовь мне извиненье. Таким же образом подходили и отходили все члены обеих групп, каждый проделал свою пляску и прочитал свои стихи, одни изящные, другие смешные; но Дон-Кихот запомнил только вышеприведенные (а, между тем, память у него была хорошая). Затем обе группы смешались, то составляя, то разрывая цепь с большой грацией и легкостью. Проходя мимо замка, Купидон перебрасывал через него свои стрелы, тогда как Интерес разбивал о его стены золоченые шары.[151] Наконец после многих плясок Интерес вынул из кармана большой кошелек, сделанный из кожи большой ангорской кошки и, по-видимому, наполненный деньгами; затем он бросил им в замок, и доски замка мгновенно раздвинулись и упали на землю, оставив девушку без прикрытия и защиты. Интерес приблизился к ней со своей свитой и, накинув ей на шею толстую золотую цепь, они ее схватили и увели в плен. При виде этого Купидон со своими приверженцами бросились как бы отнимать ее у них, причем и нападение и отбивание производились в такт, под звуки тамбуринов. Дикари подошли, чтоб разъединить обе группы, и, когда они снова ловко соединили стенки деревянного замка, девушка опять заперлась в нем, и так закончилась пляска к великому удовольствию зрителей. Дон-Кихот спросил у одной из нимф, кто сочинил танец и положил его на музыку. Она ответила, что деревенский церковник, у которого отличный талант к такого рода сочинениям. – Я готов биться об заклад, – начал Дон-Кихот, – что этот бакалавр или лиценциат более друг Камачо, нежели Базилио, и что он лучше умеет язвить ближнего, нежели служить вечерню. Впрочем, он очень хорошо включил в танцы небольшие таланты Базилио и большое богатство Камачо. Сачо Панса, услышав его слова, заметил: – Петух его возьми, а я стою за Камачо. – Сейчас видно, Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – что ты мужик и принадлежишь к тем, которые говорят: «Да здравствует победитель!» – Я не знаю, куда я принадлежу, – отвечал Санчо, – но хорошо знаю, что никогда из котлов Базилио не получить мне такого хорошенького варева, как это, которое взято из котлов Камачо. В то же время он показал своему господину кастрюлю, наполненную курятиной и гусятиной. Потом он взял одну пулярку и принялся ее есть с такой же грацией, как и с аппетитом. – Ей Богу, – говорил он, поглощая ее, – на что они, таланты Базилио, потому что сколько у тебя есть, столько ты и стоишь, а сколько ты стоишь, столько у тебя и есть. Есть только два рода и вида в свете, как говорила одна из моих бабушек: имущие и неимущие, и сама она становилась на сторону имущих. А нынче, господин мой Дон-Кихот, пульс щупают имению, а не знанию, и осел, покрытый золотом, имеет вид лучший, нежели навьюченная лошадь. Поэтому я повторяю: я стою за Камачо, которого котлы дают уток, кур, зайцев и кроликов. А у Базилио если и найдется бульон, то из одних виноградных выжимок. – Кончил ты свою речь, Санчо? – спросил Дон-Кихот. – Я должен ее кончить, – отвечал Санчо, – потому что вижу, что вашу милость она сердит, но если бы эта причина не стала мне поперек дороги, мне хватило бы разговору на три дня. – Если бы Богу угодно было, Санчо, – заметил Дон-Кихот, – чтобы мне увидеть тебя немым до моей смерти! – Если так будет идти дальше, как сейчас, – возразил Санчо, – то прежде чем вы умрете, я уже буду грызть землю зубами, и тогда, может быть, я буду так нем, что ни словечка не скажу до скончания мира или, по крайней мере, до последнего суда. – Если бы так случилось, о Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – то никогда твое молчание не уравновесит твоей болтовни и никогда тебе не вымолчать столько, сколько ты говорил, говоришь и будешь говорить в течение твоей жизни. Притом, ход природы требует, чтобы день моей смерти наступил раньше дня твоей смерти, и я не надеюсь увидать тебя немым даже во время питья или сна, а уж сильнее этого я ничего не могу сказать. – Честное слово, господин, – сказал Санчо, – не следует доверять этому людоеду, я хочу сказать: смерти, которая так же пожирает ягненка, как и овцу; а я слышал от нашего священника, что она ставят на одну доску высокие башни королей и низкие хижины бедняков.[152] У этой госпожи, видите ли, более могущества, чем деликатности. Она не брезглива: она ест все, мирится со всем и наполняет свою суму людьми всякого рода, возраста и сословия. Это жнец, который никогда не отдыхает, который носит и жнет во всякий час дня, зеленую траву и сухую; нельзя про нее сказать, чтобы она разжевывала куски: она глотает и поглощает все, что пред собою находит, потому что у ней собачий голод, который никогда не утоляется, и хотя у вся нет живота, но можно думать, что у ней водянка и что она утоляет свою жажду жизнями живущих, как пьют свежую воду. – Будет, будет, Санчо, – воскликнул Дон-Кихот. – Оставайся на высоте и не падай вниз, потому что, право, все, что ты сказал о смерти своим мужицким языком, лучше не мог бы сказать хороший проповедник. Я тебе повторяю, Санчо, что если бы при твоих добрых наклонностях, у тебя были ум и знания, ты мог бы занять кафедру и ходить по свету проповедовать красивые проповеди. – Пусть проповедует тот, кто хорошо живет, – отвечал Санчо. – Что касается меня, я не знаю никакой теологии. – Да тебе кто и не нужно, – прибавил Дон-Кихот. – Но вот чего я не могу понять: основанием всякой мудрости служит страх Божий; как же ты, больше боящийся ящерицы, нежели неба, умеешь говорить такие мудрые вещи. – Судите, сударь, о вашем рыцарстве, – отвечал Санчо, – и не суйтесь в суждение о храбрости или трусости других, потому что я имею такой же страх Божий, как и всякий другой добрый прихожанин, и дайте мне, пожалуйста, покончить с этим блюдом: все остальное – праздные слова, за которые мы ответим на том свете. С этими словами он возобновил атаку кастрюли и при том с таким аппетитом, что возбудил его и в Дон-Кихоте, который, без сомнения, помог бы ему, если бы ему не помешало то, что следует отложить до следующей главы. ГЛАВА XXI Где продолжается свадебный пир Камачо, вместе с другими занимательными событиями В ту минуту, как Дон-Кихот и Санчо оканчивали разговор, переданный в предшествовавшей главе, раздался шум многих голосов. Крестьяне верхом на кобылах с громкими криками и во весь опор кинулись встречать новобрачных, которые приближались среди тысячи инструментов и выдумок, сопровождаемые священником, родственниками обеих семей и блистательной толпой жителей смежных деревень в праздничных нарядах. Только что невеста показалась, Санчо вскричал: – Ей-Богу, она одета не крестьянкой, а придворной дамой. Ей-ей, я вижу, что патены,[153] которые она должна была надеть на шею, обратились в богатые коралловые подвески и что зеленая саржа обратилась в тридцатерный бархат. Мало того, повязка из белого полотна, честное слово, изменилась в атласную бахрому. Но посмотрите еще на эти руки, украшенный перстнями из черного янтаря! Я готов умереть, если это не золотые кольца, из хорошего тонкого золота, в которое вправлены белые, как квашеное молоко, жемчужины, из которых каждое не оплатишь дешевле, нежели глазом из головы. О, Пресвятая Дева! что за волосы! Если они не накладные, так я во всю свою жизнь не видывал столь длинных и столь светлых волос. Попробуйте описать ее фигуру и ее походку! Можно сказать, что это двигается пальма, обвешанная гроздями фиников, так красивы все эти драгоценности, обвешивающие ее волосы и ее шею! Клянусь Богом, это бой-баба, которая смело может пройти по фландрским мелям.[154] Дон-Кихот рассмеялся на эти мужицкие похвалы Санчо Панса, но ему и самому казалось, что он, за исключением Дульцинеи Тобозской, не видал более красивой женщины. Прекрасная Китерия была несколько бледна и бесцветна вследствие бессонной ночи, которую всегда проводят невесты, приготовляя свои наряды к другому дню, дню свадьбы. Новобрачные подходили к сооружению вроде театра, украшенному коврами и ветками, где должно было совершаться бракосочетание и откуда они должны были смотреть на танцы и представления. Подходя к своим местам, они услышали крики и разобрали следующие слова: «стойте, стойте, люди легкомысленные и торопливые!» При этих криках, при этих словах, все присутствующие обернулись и увидели человека, одетого в длинный черный плащ, украшенный шелковыми лентами огненного цвета. На голове, как тотчас стало заметно, у него был венок из мрачного кипариса, а в руках – длинная палка. При его приближении все узнали в нем прекрасного пастуха Базилио и, опасаясь чего-либо неприятного от его прихода в такую минуту, все в молчании стали ждать, к чему приведут его крики и его неясные слова. Он, наконец, подошел, запыхаясь, едва переводя дыхание. Он приблизился к новобрачным и, воткнув в землю свою палку, оканчивавшуюся стальным острием, весь бледный, с глазами, обращенными на Китерию, сказал глухим и дрожащим голосом: – Ты хорошо знаешь, неблагодарная Китерия, что, по святому закону, который мы исповедуем, пока я живу, ты не можешь выйти замуж. Ты не можешь не знать, что в ожидании, пока время и мое трудолюбие увеличат мое состояние, я не хотел изменить уважению, которого требует твоя честь. Но попирая ногами все обязательства, которые ты приняла на себя по отношению к моим лестным намерениям, ты хочешь сделать другого господином и обладателем того, что принадлежит мне, дать другому не только большое богатство, но и величайшее счастье. Хорошо! Чтоб счастье его было совсем полно (не потому чтобы я считал, что он его заслуживает, а потому, что небеса отдают ему его), я собственными своими руками уничтожу невозможность или препятствия этому мешающие, избавив вас от себя. Да здравствует, да здравствует богатый Камачо с неблагодарной Китерией и да умрет бедный Базилио, бедность которого подкосила крылья его счастью и свергла его в могилу! С этими словами он схватил свою палку, разделил ее на две части, из которых одна осталась воткнутою в землю, и вытащил оттуда короткий меч, которому палка служила ножнами; потом, уперев в землю рукоятку, он бросился на острие с такой же быстротой, как и решительностью. Половина окровавленного лезвия тотчас вышла позади его плеч, и несчастный, обливаясь кровью, упал распростертый на месте, пронзенный собственным своим оружием. Друзья ею подбежали к нему, чтобы оказать ему помощь, тронутые его несчастием и прискорбным событием. Дон-Кихот, оставив Россинанта, бросился к нему один из первых, и, подхватив Базилио на руки, он нашел, что тот еще не испустил духа. Ему хотели извлечь меч из груди, но этому воспротивился священник, чтобы исповедать его, так как он опасался, что извлечь меч и увидеть его умирающим было бы делом одного и того же мгновения. Базилио, придя несколько в себя, сказал голосом ослабевшим и почти потухшим: – Если б ты, жестокая Китерия, хотела дать мне в эту последнюю минуту свою руку и стать моей женой, я готов был бы думать, что мое безрассудство простительно, так как оно доставило мне счастье быть твоим. Священник, слышавший эти слова, сказал ему, чтобы он больше думал о спасении души, нежели о телесном наслаждении, и искренно просил у Бога прощения за свои грехи и за свою отчаянную решимость. Базилио отвечал, что он ни за что не станет исповедоваться, пока Китерия не обещает ему своей руки, что это удовлетворение позволит ему познать себя и даст сил исповедаться. Когда Дон-Кихот услышал требование раненаго, он воскликнул громким голосом, что требование Базилио весьма справедливо, весьма разумно и весьма исполнимо и что господину Камачо столько же чести будет получить госпожу Китерию вдовою доблестнаго Базилио, как и из рук ее отца: – Здесь, впрочем, все должно ограничиться одним да, – присовокупил он, – так как брачным ложем в этом браке будет могила. Камачо слушал нерешительный, смущенный, не зная, что делать, что сказать. Но друзья Базилио стали с такой настойчивостью просить, чтобы он согласился отдать руку Китерии умирающему, для того чтобы душа его не ушла из этого мира в отчаянии и нечестии, что он нашел себя вынужденным ответить, что если Китерия хочет отдать свою руку Базилио, то и он на это согласен, так как это значило бы отдалять исполнение своих желаний только на мгновение. Тотчас все обратились к Китерии: одни с просьбами, другие со слезами, и все с самыми убедительными доводами настаивали, чтобы она отдала руку бедному Базилио. Но она, жестче мрамора, прямее статуи, не знала, что отвечать, или не хотела говорить; и без сомнения она ничего бы не ответила, если бы священник не сказал ей, чтобы она решалась поскорее на то, как ей следует быть, потому что Базилио находится при последнем издыхании и не может дать времени на нерешительность. Тогда прекрасная Китерия, не отвечая ни слова, встревоженная, опечаленная и взволнованная, приблизилась к месту, где Базилио, с потухшим взором и прерывистым дыханием шептал имя Китерии, заставляя думать, что он умирает, как язычник, а не как христианин. Китерия, став на колени, знаками, а не словами, спросила, хочет ли он принять ее руку. Базилио с усилием раскрыл глаза и, в упор смотря на нее, сказал: – О, Китерия, ставшая сострадательной в такую минуту, когда твое сострадание может прервать мне жизнь, потому что у меня нет больше сил перенести восторг, который ты во мне вызываешь своим согласием взять меня в супруги, ни остановить боль, которая так быстро задергивает мои глаза страшным мраком смерти, – я умоляю тебя об одном: о моя роковая звезда! отдавая мне свою руку и спрашивая мою, не делай этого из снисхождения или чтобы снова меня обмануть. Я умоляю тебя сказать и признаться вслух, что ты отдаешь мне свою руку, не насилуя своей воли, и что ты отдаешь мне ее, как своему законному супругу. Нехорошо было бы обмануть меня в такую минуту и поступить неискренно с тем, кто всегда действовал так открыто по отношению к тебе. В течение этой речи он несколько раз лишался чувств настолько, что все присутствующие думали при каждом обмороке, что он отдает Богу душу. Китерия, застыдившись и с опущенными глазами, взяв своей правой рукой руку Базилио, отвечала ему: – Никакое насилие не могло бы покорить мою волю. По свободному побуждению отдаю я тебе свою руку законной жены и беру твою, которую ты даешь мне по свободному побуждению, которого не помрачает и не изменяет катастрофа, произведенная тобою в твоем безрассудном отчаянии. – Да, я тебе даю ее, – заговорил снова Базилио, – без помрачения, без смущения, с рассудком столь ясным, сколько дало мне небо; и так я отдаю себя тебе в мужья. – А я тебе в жены, – отвечала Китерия, – все равно проживешь ли ты долгие годы или тебя унесут из моих объятий в могилу. – Для такого серьезно раненого, – сказал в эту минуту Санчо, – этот малый слишком много болтает. Пусть бы прекратили уже все эти церемонии и заставили бы его подумать о своей душе, потому что, мне кажется, что она у него сидит на языке, а не в пятках. Пока Базилио и Китерия таким образом держались за руки, священник, растроганный и со слезами на глазах, дал им брачное благословение и просил небо дать блаженное успение душе новобрачного. Но только что тот получил благословение, как быстро вскочил на ноги и с неслыханной быстротой вытащил кинжал, которому тело его служило ножнами. Присутствующие были поражены удивлением, а некоторые простаки принялись кричать: «Чудо, чудо!» – Нет, кричите не чудо, – отвечал Базилио, – а ловкость, ловкость! Священник изумленный, вне себя, подбежал к нему, чтобы обеими руками ощупать рану. Он нашел, что лезвие даже и прошло не в тело и бока Базилио, а в железную трубку, которую он привязал себе на боку и которая, как стало теперь видно, была наполнена кровью, составленною так, чтобы не свертывалась. В конце концов, и священник и Камачо и большинство зрителей признали себя осмеянными и одураченными. Что касается новобрачной, то она, по-видимому, нисколько не сердилась на сыгранную шутку; напротив, когда кто-то сказал, что брак этот недействителен, потому что, запятнав обманом, она закричала, что снова подтверждает свое согласие, из чего все заключили, что вся история была устроена с согласия и с ведома обоих. Камачо и его сторонники были так разгневаны, что тут же хотели отомстить за эту обиду, и некоторые из них, с кинжалами в руках, бросились на Базилио, в защиту которого тотчас обнажились другие кинжалы. Что касается Дон-Кихота, то, образуя авангард, с копьем направленным вперед и под прикрытием своего щита, он заставлял всех давать ему дорогу. Санчо, никогда не любивший подобных развлечений, побежал укрыться к котлам, из которых получил свое угощение, так как это убежище казалось ему святилищем, которое должно быть пощажено. Дон-Кихот закричал громким голосом: – Остановитесь, господа, остановитесь, никакого основания нет мстить за обиды, нанесенные любовью. Заметьте, что любовь и война одно и тоже. И как на войне дозволено и в обычае употреблять хитрость, чтобы победить неприятеля, так и в любовных столкновениях признаются хорошими и законными хитрости и обманы, употребляемые ради достижения цели, лишь бы это не было в ущерб и к бесчестью любимого существа. Китерия принадлежала Базилио, а Базилио Китерии по справедливому и благосклонному распоряжению небес. Камачо богат: он может покупать себе все для своего удовольствия, где, когда и как он захочет. У Базилио же есть одна только эта овца, и нет такого могущественного человека, который мог бы ее у него похитить, ибо два существа, соединенные Богом, не могут быть разлучены людьми,[155] а кто захочет это сделать, тот будет иметь дело сперва с острием этого копья. Говоря это, он потрясал своей пикой с такой силой и ловкостью, что внушил страх всем, кто его не знал. С другой стороны, равнодушие Китерии произвело такое сильное впечатление на воображение Камачо, что в одно мгновение изгнало всю любовь из его сердца. Поэтому он тронулся уговорами священника, человека осторожного и с добрыми намерениями, которому и удалось успокоить Камачо и лиц его партии. В знак мира они вложили свои мечи в ножны, больше негодуя на легкомыслие Китерии, нежели на лукавство Базилио. Камачо пришел даже к тому соображению, что если Китерия любила Базилио до замужества, то она любила бы его и после, и он должен скорее благодарить небеса за то, что они у него отняли, нежели за то, что они ему давали. Так как Камачо утешился и между вооруженными лицами восстановился мир, то и друзья Базилио успокоились, а богатый Камачо, чтобы показать, что не сохранил ни досады, ни сожаления, выразил желание, чтобы пир продолжался, как если бы он и на самом деле обвенчался. Но ни Базилио, ни его супруга, ни друзья его не захотели присутствовать на нем. Они отправились в деревню Базилио, так как и бедные, имеющие талант и добродетели, находят людей, которые за ними следуют, поддерживают их и оказывают им уважение, как у богатых всегда есть люди, льстящие им и составляющие их свиту. Они увели с собою и Дон-Кихота, так как признали в нем человека с сердцем. У одного только Санчо омрачилась душа, когда он увидал, что не имеет возможности дождаться пира и празднеств Камачо, длившихся до ночи. С грустью последовал он за своим господином, удалявшимся с компанией Базилио, оставляя за собою, хотя и унося с собою в душе, египетские котлы,[156] которых почти готовое варево, уносимое им в кастрюле, казалось ему потерянной славой и изобилием. Таким образом, в полной задумчивости и глубоком огорчении направил он своего осла по стопам Россинанта. ГЛАВА XXII Где рассказывается о великом приключении в Монтезинской пещере, расположенной в самом сердце Ламанчи; о приключении, которому храбрый Дон-Кихот положил счастливый конец