Другой путь
Часть 16 из 51 Информация о книге
– Что меня поражает, это как измельчали и изгадились люди, – несчастным голосом сказала она. – В Гражданскую войну и во время военного коммунизма так не было. Был размах, был героизм. А теперь что? Ведь победители, освобожденный пролетариат, а как некрасиво, недостойно живут… Что ты на меня вылупился? Думаешь, если у меня комсомольский билет, я слепая? Не вижу, что до революции жизнь была другая? Грязи было меньше, грубости, хамства. Ведь простой народ завоевал свободу, скинул угнетателей, никто больше тебя не давит, не мордует. Расправь крылья, летай! Будь достоен высокого звания «советский человек»! Какие горизонты впереди! А всем наплевать. Живут, как свиньи в свинарнике, и сами этого не понимают. Что с этим делать, непонятно. Обидно – мочи нет. Все болтают про моральный кодекс строителя социализма, про рождение нового человека, а вокруг одно совмещанство. Из-за иголки примусной, из-за каких-нибудь галош поганых, да просто из-за ничего, каждый готов обматерить, дать, в морду в горло вцепиться… Процитировала из Маяковского: «Утихомирились бури революционных лон. Подернулась тиной советская мешанина. И вылезло из-за спины РСФСР мурло мещанина». И сбилась. Стыдно стало за пессимизм и пораженчество. А тут еще и Антон, вместо того чтоб закивать и обрадоваться ее идеологической слабости, вдруг заспорил, начал возражать. И горячо так: – Я тоже все время про это думаю. Ты произнесла ключевые слова: «недостойно» и «достойно». Мне кажется, в них главная суть. Ведь в чем было главное зло царского режима? В том, что у крошечного меньшинства жизнь была чистая и красивая, позволявшая человеку блюсти свое достоинство. Но обеспечивалась эта привилегия за счет унижения девяноста процентов населения, которому государство отказывало в праве на какое бы то ни было достоинство. Потому-то людям вроде моих родителей эти красивости были не в радость, а в тягость. Человек, наделенный настоящим чувством достоинства, не может жить в мире с самим собой, если видит вокруг обездоленных и униженных. И вот униженные взбунтовались. Разрушили старый мир, начали строить новый. На первый взгляд, жизнь стала не лучше, а многократно хуже. Беднее, грязнее, внешне непривлекательней. Людей, держащихся с достоинством, красиво, почти не видно. А раньше они прогуливались по центральным улицам толпами. Вежливые, нарядно одетые, улыбающиеся. Но мне думается, что мы плохо смотрим. Не на то обращаем внимание. В результате революции уровень красоты и достоинства резко понизился у так называемой «чистой публики». Скажем, в сто раз. Но зато он повысился на одну десятую или пускай одну сотую у всей основной массы народа. И грубость, хамство, на которые мы справедливо сетуем, это первый шаг освобождения от рабства. Когда неразвитый, необразованный, с детства привыкший к тумакам человек перестает бояться и вжимать голову в плечи, он не становится образцом политеса. Он просто начинает дышать полной грудью. И его выдох не благоухает парфюмерией. Ничего, всему свое время. Наши коммуналки, конечно, ужасны. Но они много лучше гнилых подвалов и вшивых бараков, в которых пролетарии жили при старом режиме… Мирра слушала – ушам своим не верила. Вот уж от кого не ждешь услышать гимн завоеваниям революции! – …И по размаху тосковать нечего. Об этом я тоже много думал. Человек переживает всю гамму сильных негативных чувств – гнев, страх, ненависть – вне зависимости от масштаба потрясений. Так уж устроена наша психика. Но здоровье или нездоровье страны определяется масштабом причин, по которым ее жители негодуют, боятся или ненавидят. Чем ерундовее поводы для переживаний, тем нормальнее положение дел. Я очень хорошо помню эти перепады по Гражданской. В восемнадцатом году в Петрограде, находясь то перед лицом голодной смерти, то под угрозой расстрела, я поражался, как можно было раньше трястись из-за гимназического экзамена или страстно ненавидеть придиравшегося ко мне учителя латыни. А год спустя, в тихой Швейцарии, вдруг однажды поймал себя на том, что трясусь от ярости на консьержку – вздорная баба отказалась принять от почтальона письмо, которого я очень ждал. Прямо разорвать ее был готов. И тут вспомнил Питер – хлопнул себя по лбу: Господи, какая чепуха! И вот что я тебе, Мирра, скажу: пусть лучше люди скандалят из-за галош, чем героически палят друг в друга из пулеметов. Это огромный прогресс. Слушать Антона было интересно. Так же интересно, как вчера. Но теперь этого было мало. Когда он показал, как в Швейцарии размашисто хлопнул себя по лбу, задел рукой Миррино плечо. И опять ее шарахнуло током. А Клобуков – видно было – ничего такого не почувствовал. Потом он заторопился на свою операцию, но перед тем как убежать, сказал: «Слушай, в Музее Революции выставка к столетию восстания декабристов. Давай сходим. У меня дед был декабрист. Может, имя где-нибудь мелькнет». – Дед декабрист? Ничего себе, – изобразила удивление Мирра, а сама думала совсем о другом. – Нет, Клобуков, некогда мне сейчас. Общественной нагрузки много. В ней в это время происходила важная внутренняя работа. Созревала решимость. Два электрических удара прочистили мозг. Хватит киснуть, хватит ребячиться. Почему-то (черт знает почему, да и неважно) ей нужен именно этот мужчина. Она в него втрескалась намертво, факт. И то, что ему Мирра Носик с ее любовью на хрен не сдалась, всего лишь усложняет задачу, однако не делает ее неосуществимой. Этого спящего красавца требуется разбудить, расшевелить в его хрустальном гробу. Разозлилась на себя за это девичье сравнение. Ну-ка, без романтики! Без эйзеновщины! «Мы не можем ждать милостей от природы, взять их – наша задача». «Большевизм – не догма, а руководство к действию». Конечно, Антон Клобуков – крепкий орешек. Занял круговую оборону, окопался против окружающего мира, и никто ему не нужен. Человек-крепость, человек-остров. Но это ничего. Большевики взяли белый Крым, а тот тоже был крепость и фактически остров. На выставку Мирра отказалась идти, потому что тут требовалось временно отступить для перегруппировки сил и подготовки решительного штурма. Стоп. К лешему военные метафоры. Речь ведь не о смертоубийстве, а о спасении любви. По-медицински нужно действовать. Как перед всякой хирургической операцией, необходимо составить план. А то разрезать разрежешь, да не будешь знать, что делать дальше. И пациент по имени Любовь, Люба-Любочка, бедная дурочка, не приходя в сознание, помрет на операционном столе. Что у нас в позитиве, продолжала рассуждать новая, взрослая Мирра, сидя на лекции. По-человечески я ему нравлюсь. Как собеседница. Уже неплохо. В негативе: он равнодушен ко мне как к женщине. Стало быть, план операции будет такой. Дружить, общаться, разговаривать обо всем на свете, но ни в коем случае не напирать. Мужчина есть мужчина, молодой организм есть молодой организм. Половые железы работают, гормоны производятся. Конкретная цель ближайшего периода– пробудить в гражданине А. Клобукове мужской интерес к гражданке М. Носик. Надо стать привлекательнее. И мягче. А то она с ним держится, как Буденный с Ворошиловым. И выглядит, если честно, как конармейская кобыла в боевом походе. Черт-те во что одета, дефекты физиономии не закамуфлированы, стрижка фасона «батька Махно». Никогда раньше Мирра не задумывалась, как стать привлекательнее. Не вообще, а для одного конкретного мужчины. Понятия не имела, как это делается. Но у нас, врачей, как? Не знаешь чего-то – привлеки профильного специалиста. А профильный специалист, слава богу, имелся. * * * Лидка в последнее время почти не показывалась в общаге, да и на занятиях практически не появлялась. Она собирала деньги на широкомасштабное обновление гардероба. Рентгеновских кабинетов в Москве пока было мало, они функционировали в круглосуточном режиме. Специалистов-рентгенологов тем более не хватало, и аккуратная, добросовестная пятикурсница шла нарасхват. Эйзен умудрялась отпахивать по две смены, скакала из клиники в клинику, а спала прямо на работе, урывками. Но Мирра ее график знала. Знала и то, что по техправилам после сорока минут работы аппаратура должна двадцать минут остывать. В такой вот перерыв и вклинилась. Поставила перед подругой задачу. Лидка отнеслась со всей серьезностью. Одобрила. Наконец-то, сказала. Я давно до тебя добираюсь. Первую двадцатиминутку отработала деловито, сосредоточенно, попутно объясняя что и как, на посторонние разговоры не отвлекалась. Но потом, пока делала и обрабатывала рентгеновские снимки, должно быть, задумалась, с чего это вдруг Мирра решила заняться своей внешностью (Эйзен на сообразиловку была небыстрая). И во время следующего перерыва, прежде чем заняться веками, уставилась своими ввалившимися от недосыпания глазищами и говорит: – Неужели ты влюбилась? Нет, не может быть… И столько в ее голосе было изумления, что Мирра почувствовала себя уязвленной. – А что я, по-твоему, деревянная? Да, влюбилась, представь себе. Может, я тебе позавидовала? Ей ужасно хотелось поговорить про Антона. Кроме Лидки рассказать об этом было некому. И всё выложила бы, всю правду. Если кто и понял бы, так Эйзен. К тому же она никому не натреплет. Но слово «позавидовала» подействовало на Лидку, как луковица: черные глаза моментально наполнились влагой. – Позавидовала? Мне? – Подбородок задрожал, потекли слезы – тоже черные. – Издеваешься? Знаешь, есть женщины, созданные для счастья. Как ты… А есть такие, как я. Кто родился под несчастной звездой и всегда будет несчастной… И Лидку понесло – не остановишь. Видно, ей тоже очень надо было выговориться. – Я сегодня утром видела его. И ее. Они сели в авто. Он сказал шоферу: «На Белорусско-Балтийский вокзал», и они уехали. Меня не заметили, я спряталась… Как он на нее смотрел! А она на него! Нет никакой надежды. Совсем никакой! Когда я их видела в театре, они просто сидели, и всё. Потому что вокруг люди. А тут они думали, что они вдвоем и никто не видит. Опять же перед разлукой. Она уезжала в Берлин, он ее провожал на поезд… Я теперь много про Теодора знаю. И про нее. Они ужасно любят друг друга, это видно! У них невозможно красивый брак. Как у Ларисы Рейснер и Федора Раскольникова. Раскольников едет воевать на море – и Лариса с ним. Он на фронт, и она тоже, комиссаром. Его отправляют послом в далекий Афганистан, и Рейснер туда же. И всюду она едет не как жена, а с собственным назначением! Вот и у Теодора такая жена! Мирра присвистнула. Лариса Рейснер для Лидки была прямо богиней. Недостижимым идеалом, выше всякой Мэри Пикфорд. – Прямо-таки как Рейснер? – Конечно, они с Теодором не знаменитые революционеры, а рядовые работники Наркоминдела. Но оба на какой-то важной, секретной работе, притом у нее своя, у него своя. – Откуда ты всё это знаешь? – Познакомилась с их консьержкой. Пила с ней чай. – Что такое «консьержка»? Мирра слышала сегодня это слово во второй раз. У Клобукова не спросила, чтобы не выставляться невеждой. У Лидки – можно. – Это как вахтерша. Но вахтерши в общежитии, а в приличном доме – консьержки. У Лидки был особый дар – ее обожали билетерши, гардеробщицы, вахтерши. – Там такой дом, для ответ работников Наркоминдела. Совсем как в старые времена, – мечтательно сказала Лидка. – Чистая парадная, цветы в горшках, стекла все целы, лифт работает. Все квартиры отдельные, представляешь? – Фига себе, – поразилась Мирра. – Жена служит в постпредстве, в Германии. Сюда приезжает по делам – ненадолго, но часто. Теодор живет в Москве с маленькой дочкой, все время ездит в короткие загранкомандировки. С ребенком остается няня, интеллигентная такая дама. Ты бы видела, как он одевается, как выглядит! Настоящий европеец. Не красавец, но такой представительный, культурный! – Погоди, – перебила Мирра. – Значит, жена у него почти все время отсутствует? И опять уехала? Что ж ты жалуешься на невезучесть? Эйзен, это же фарт! Шашку наголо и вперед. Тем более вахтершу ты уже завербовала. В следующий раз не прячься от него. Пусть посмотрит, какая ты интересная. Для первого раза просто улыбнетесь друг дружке. Во второй раз кивнете. С третьего заговорите, познакомитесь. Вот ты говоришь: Лариса Рейснер, Лариса Рейснер. А твоя Лариса, между прочим, от Раскольникова ушла, когда полюбила другого. Потому что она женщина сильная и свободная. Любовь – не собачья цепь, насильно к будке не прикуешь. – Разрушить такую семью? – испуганно взмахнула щеточкой Лидка. – Ни за что на свете! И потом, ты бы ее видела! – Посмотрела на себя в зеркало, пригорюнилась. – Она такая красивая! Так одета! Не в случайное, с бору по сосенке, как я, а во всё парижское, настоящее. Сколько я на дежурствах ни заработай, мне за нею не угнаться. Ну и вообще, – она совсем погрустнела, – разве я пара ответственному совработнику? Он на секретной службе, а у меня сама знаешь какое соцпроисхождение… – Слушай, я не пойму, ты его любишь или нет? – Больше жизни! – горячо воскликнула Эйзен. – Но разве любят для себя? – А для кого же? – Для того, кого любишь. Чтобы ему было хорошо. А я поломаю ему всю жизнь… Я из дворян, генеральская дочь, половина родни в эмиграции… Нет, мне ничего от него не нужно. Только видеть его. Хотя бы изредка, издалека. Пусть он не догадывается о моем существовании. Я не представляю, что со мной будет, если он вдруг посмотрит мне в глаза или заговорит… Схватилась рукой за грудь, длиннющими ресницами хлоп, хлоп. Вот кому Лёнчика бы одолжить на часок-другой, подумала Мирра. Выкачал бы девичью чепуху, как насосом. Подумала – и поморщилась. Почему-то вспоминать про это было неприятно, хотя вроде бы прошло всё ударно. Как обычно. А Эйзен скорее всего была девица. Мирра несколько раз допытывалась, были ли у нее когда-нибудь настоящие, не дистанционные любовники. Двадцать четыре года все-таки. Но Лидка пунцовела, разговаривать о «скотстве» отказывалась. Сто процентов девица, железобетонно. И при таком векторе движения останется ею навсегда. Подруга тем временем от всхлипывания перешла к реву, затряслась вся, худенькие плечи запрыгали, началась икота. А потом – здрасьте – дуру вырвало. Хорошо, в кабинете свой санузел. Вытирая плаксе мокрым полотенцем не белую, а прямо-таки зеленую физиономию, Мирра строго выговаривала: – Это ты себя рентгеном своим иссушила. Все время в темноте, в духоте. Не ешь, не спишь. Гляди, Эйзен, в гроб себя вгонишь. Лидка, согнувшись, полоскала рот, постанывала, а Мирра разглядывала себя в зеркале. Даже с недокрашенными глазами, на одной только грунтовке, она сильно похорошела, самой понравилось. Вроде она, а вроде и нет. А если еще стрижку сделать, понаряднее одеться?