Джеймс Миранда Барри
Часть 3 из 50 Информация о книге
Барри пришел к Франциско. Я увидала его из окна классной комнаты, где, сидя на сквозняке, зубрила латинские глаголы. Я глядела в окно сквозь молодую листву, которая только начинала густеть и блестела на солнце. Я знала, что Франциско нет дома. Я видела с четвертого этажа, как поношенная шляпа художника подпрыгивает на дорожке внизу. Вот Джеймс Барри молотит в нашу дверь. Я приседаю и крадусь, мысленно отмеряя дистанцию до подножия лестницы. Я должна стать невидимкой. Из классной, вдоль лестничной площадки, я медленно распрямляюсь и, растекаясь, словно желе, неспешно сползаю на животе по ступенькам. Любимая выходит из верхней гостиной; меня обдает теплым ветром, когда она проходит мимо. Я врастаю в деревянный пилястр, сливаюсь с высокими часами в углу, пока ее каблучки простукивают мимо. Сальваторе открывает дверь. Эффектный, царственный в своей грубости, Барри бросает шляпу на скамью и, отказавшись счистить грязь с ботинок, заходит в дом, оставляя красивую цепочку следов на ослепительно чистой черно-белой плитке. Он видит мою Любимую и бормочет нелюбезное приветствие. Она торопится вниз по лестнице, но он, не дожидаясь ее, устремляется в нижнюю столовую. Повсюду за ним тянется грязный след. Я жду, пока за Любимой закроется дверь и пока Сальваторе отчистит пол в прихожей. Потом продолжаю свое осторожное снижение. К тому моменту, как мне удается распластаться у двери столовой, там уже спорят. К несчастью, Джеймс Барри явно выигрывает. – Говорю тебе, обратись с этим к семье своего мужа. Ни фартинга. Ни единого фартинга, черт побери. – Голос Барри повышается в раздражении. – Мне нет до нее дела. Отложи из денег на хозяйство. Что, Франциско мало тебе дает? – Джеймс, это семейное дело. Наше дело. Я что, не могу даже обсудить это с тобой? – Отстань, Мэри-Энн. Если у девчонки есть мозги, она пробьется в жизни. И выйдет замуж поудачнее, чем ты. Пусть себе развлекается. Ты как арфа с единственной струной. Вечно тянешь одну тоскливую ноту. Я слышу, как кто-то из них возится с каминными щипцами. Наверняка стоят спиной к двери. Можно попробовать войти. Удобно быть маленькой и тощей – можно протиснуться в щель, подобно тени. Я затаилась, боясь дышать, между ножкой рояля и шторой, когда дверь, которую я не прикрыла как следует, вдруг настежь распахнулась. Они оба быстро обернулись. Любимая была очень бледна, но на скулах горели два ярких пятна. Она подошла к двери и плотно закрыла ее. Барри придвинул стул поближе к камину. Он сплюнул в огонь, потом громко пукнул, устраиваясь поудобнее. – Позвонить, чтоб принесли чаю? – спросил он с привычной бесцеремонностью. Даже не взглянув на шнурок от звонка, Любимая, прямо держа спину, села на диван. Барри хихикнул, заворчал, закусил губу, уставился в огонь. – У меня много врагов, Мэри-Энн. Они завидуют моему успеху. Да, успеху. Ты, может быть, не считаешь, что я добился успеха. Но если бы даже все двери Лондона закрылись передо мной, они бы все равно завидовали моим работам. Тут он стал разглядывать ее. Она сидела молча, пока огонь трещал и бесновался. Несколько минут они оба ничего не говорили. Мне стоило большого труда задерживать дыханье. Во рту собралась слюна и стала капать на штору. Внезапно Любимая поднялась и дернула шнур звонка. Шторы дрогнули. Я испугалась, что меня обнаружат. Барри сверлил ее взглядом так, будто мог видеть кости под ее кожей. – Я хочу, чтобы ты снова позировала мне, Мэри-Энн! – вскричал он вдруг с неистовым напором. Она вскочила на ноги. Я видела ее лицо – два красных пятна на скулах разлились до ушей и по всей шее. – Нет! – закричала она и выбежала из комнаты, подняв такой ветер, что штора приподнялась, открывая мои ноги. Я ощутила, как взметнулись ее юбки и мантилья, надувшись, словно паруса. С грохотом захлопнулись двойные двери. Я смотрела на подрагивающие двери с изумлением и восторгом. Франциско и Любимая никогда не кричали друг на друга. Когда они обсуждали дела, и особенно счетные книги, всегда было много смеха и поцелуев. Но иногда она кричала на меня. Барри тоже заставил ее закричать. Он не только был похож на меня, но и оказывал то же действие на Любимую. Когда дрожь от ее поспешного ухода стихла, Барри снова откинулся на стуле, достал трубку и кожаный кисет с табаком. Он тихонько хихикал. Я старалась не дышать. Он спокойно попыхивал трубкой минут двадцать, погружая в сизую дымку письменный стол и огромную восточную вазу с блестящими синими драконами, чьи лица были в точности как мордочки пекинесов, – Любимая не велела мне трогать эту вазу. У меня затекли колени. Я стояла на цыпочках, всматриваясь одним глазом в щель между шторами. Мне надоело смотреть на его морщины, на его руки в венах, потрепанные обшлага его пальто, седеющие волоски, выбившиеся из-под противного вонючего парика, грязь, сохнущую на его поношенных ботинках и на чулках. Вблизи он не казался таким уж опасным. Волосы у него когда-то были рыжими, как у меня. Это видно по нескольким волоскам, торчащим из-под парика за ушами. Только его пряди прямые – как были бы у Любимой, если бы она не проводила целые часы, накручивая их на папильотки и заставляя завиваться в красивые локоны. Барри явно не тратил времени на свою внешность. Он не был ни красив, ни элегантен, не носил ни украшений, ни кружев. Казалось, он некрасив из принципа. Внезапно он вскочил на ноги, прошел по ковру и врезал кулаком мне по шее, примяв воротник. – Ну-ка выходи, ревнивая маленькая дрянь, или я вытащу тебя за рыжие лохмы! Я начала визжать изо всех сил, а он тем временем тащил меня к камину. Я сразу поняла, что он хочет выколоть мне глаза раскаленной кочергой. – А ну тихо! – загремел он и схватил меня за ухо. Я кричала и отбивалась. Он приподнял меня за пояс и держал над самой каминной решеткой. Пламя гудело буквально в двух футах от меня, лицо Барри стало багровым от натуги. Я укусила его за запястье что было мочи. Он немедленно уронил меня и с диким ревом потянулся к кочерге. Я перекувырнулась, оказалась на каминном коврике и собралась бежать. Барри настиг меня. Тут двойная дверь с треском распахнулась. Прекрасный, смеющийся, великолепный в своей военной форме неизвестного происхождения, на пороге стоял Франциско – революционный генерал до кончиков ногтей – и стягивал перчатки. – Так-так, Джеймс, – произнес он. – Я прервал семейную сцену? * * * – Ты не должна кусать дядю, – мягко упрекнула меня Любимая, – что бы он тебе ни сказал. – Ты тоже на него кричала, – возразила я. – И шпионить за старшими. – Она слегка покраснела и открыла заброшенные было латинские глаголы. – Ну-ка, проспрягай confiteor[3]. – Он – мой настоящий отец? – С чего ты взяла? – спросила она резко, но я видела, как она побледнела. – Он – твой дядя. Мой брат. – Но я никогда не видела отца. – Видела. Ты просто не помнишь. Ты была совсем маленькой, когда он умер. Пауза. Я все еще пристально смотрю на нее, и Любимая берется за вышивание. Она кусает губы. Потом говорит: – Тебе разве мало Франциско? Он тебе как отец. – Он не отец. Он – мой командир. – Это одно и то же. – Она наконец расслабилась и смеется. Я не отстаю: – Он – мой генерал. А не отец. Но она права по-своему. Франциско стал мне отцом, и я полюбила его за это. Мне хочется сдаться, признать ее правоту. Я хочу, чтобы она выиграла. И я спрягаю глагол confiteor во всех временах, без колебаний и без ошибок. * * * Именно Франциско научил меня читать и писать. Он учил меня географии, истории, философии, латыни, греческому, немецкому и испанскому. Мы вместе читали античных авторов. Я прочла Гомера по-гречески раньше, чем познакомилась с переводом Поупа. Еще мы изучали ботанику, но все его книги были о флоре Южной Америки. Книги эти рассказывали об экзотических и волшебных растениях, но оказывались совершенно бесполезными подле английских живых изгородей. Каждое утро, даже если вечером ожидались гости или если накануне они поздно вернулись из театра, Франциско ждал меня в библиотеке, где я должна была ответить ему наизусть все, что выучила, прежде чем перейти к новому уроку. Учение было похоже на строительство собора. Здание необходимо возводить в определенном порядке. У Франциско был генеральный план. В этом я никогда не сомневалась. Многое нужно было заучивать наизусть. Учить как можно больше, потому что, даже если у тебя отнимут все и будут держать в плену где-нибудь в горах, у тебя останется тайное знание, то, что будешь знать только ты. Знание всегда защитит от разрушения. Он говорил, что умным быть важнее, чем красивым. Любимая тоже слушала все, что я учила наизусть. Часто это происходило вечером, когда она одевалась. Мне нравилось заслуживать ее щедрые похвалы. Они всегда сопровождались поцелуями. И еще она учила меня французскому, поскольку Франциско считал, что у нее прелестное произношение, которое мне полезно будет перенять. Но я никогда не училась танцам, рисованию, вышиванию и теологии. Джеймс Барри говорил, что мне также забыли преподать уроки нравственности. Он сказал это при мне. И Любимая вся зарделась от гнева. Но ничего не ответила. Это было годы спустя, когда ей уже не было нужды за меня заступаться. Франциско ждал меня в библиотеке, входя, я отдавала честь – ноги вместе, спина прямая, локоть на уровне уха, вот так, и он всегда задавал один и тот же вопрос: «Какие вести с фронта, солдат?» – и поворачивался к огню, так что все его цвета повторяли цвета книжных переплетов: красное, серое, коричневое, черное, золотое. Лампы были снабжены специальным устройством, которое гасило огонь, если лампа случайно перевернется. Но он всегда велел зажигать огонь в библиотеке, даже в июле, потому что очень дорожил книгами. Для меня это было доказательством его любви ко мне. Он давал мне читать свои книги. На нижних полках выстроились ряды толстенных энциклопедий в сине-черных переплетах, словарей и книг по естественной истории с раскрашенными вручную гравюрами. Каждый рисунок отделялся от соседней страницы мягким листом тонкой бумаги. Мне разрешалось их рассматривать, предварительно вымыв руки. Франциско объездил весь мир, собирая целые сундуки чужеземных книг и изображений. У него хранились плотные папки с картами и диаграммами, архитектурные планы, политические карикатуры и анатомические таблицы. Была и огромная коллекция пергаментных свитков, некоторые из них на арабском и на древнееврейском. Мне показывали их в исключительных случаях и никогда не позволяли трогать, как бы чисты ни были мои руки. Пергаменты были покрыты странным белым порошком, который предохранял их от насекомых. – В тропиках есть крохотные жучки, которые заползают в книги, и каждая страница покрывается мельчайшими дырочками, – объяснял Франциско, пока я с подозрением принюхивалась к смертоносному порошку. – Это отличное средство, чтоб их отвадить. Поосторожней с ядом, солдат. Это тебе не нюхательный табак. Франциско читал главным образом поэзию и философию. Любил Руссо и Вольтера. Когда мы оставались вдвоем по вечерам, он читал мне вслух Шекспира, то трепеща от страстей, то трясясь от хохота, меняя голос и изображая всех героев по очереди. Я смеялась вместе с ним, даже если не понимала острот. Когда он увлекался, он гладил свои форменные пуговицы, так что они сверкали и переливались в свете ламп. Я смотрела, как блестят черные волоски на тыльной стороне его рук. Он говорил мне, что научился ненавидеть тиранов, читая Мильтона, и заставлял меня декламировать длинные пассажи из «Потерянного рая». Мне больше всего нравилось про Сотворение мира. Мелкий шрифт плыл у меня перед глазами, когда я, сжимая сине-золотой переплет, повторяла на память слова о льве, который «выпростался из бугра» и «туловища остальную часть освободил при помощи когтей»[4]. Когда я поднимала глаза, Франциско тихонько поворачивал огромный глобус, в движеньях его сквозила нежность, а в глазах стояли слезы. Мы проводили часы, устроившись на передвижной деревянной лесенке, с гладкими спиральными перилами из самбука и двумя площадками – одной на середине и одной на самом верху, так что мы могли сидеть на разных уровнях и читать друг другу. Некоторые его книги были заперты, иные – прикованы к полке цепями. Я не отрывала глаз от этих темных, молчаливых томов и от монастырской решетки, отделявшей меня от рядов белого пергамента. Это был мой запретный плод. – Ты прочтешь их, солдат, когда подрастешь, – говорил Франциско. Однажды он взял увесистый том о Южной Америке и разложил его на пюпитре. Мы дошли до главы о порабощении инков. Франциско всегда учил меня нескольким предметам одновременно – это была смесь истории, географии и революционной политики. К десяти годам рабство, пытки, война обрели для меня точное и зримое значение. Рассказывая мне историю своего континента и своего народа, Франциско впадал в негодование, ярость, гнев. «Я видел собственными глазами, дитя, как позорили и чернили святой крест. Простых праведных людей ставили на колени и заставляли целовать драгоценные камни на руках священников. Мы разжирели на чужих войнах и рабстве других людей…» «Наше достоинство зависит от того, умеем ли мы любить других, заботиться о них. Если мне нет дела до брата моего, я уже не совсем человек…» «Любовь – это не просто чувство, дитя, это даже не страсть любовников, которой нужно лишь удовлетворение. Любить – значит заботиться, отдавать, защищать слабых, беспомощных, порабощенных и отчаявшихся. Любовь – это рука, поднятая для защиты. Нельзя любить и не запачкать рук…» «Церковь основана на чудовищной лжи. Священник не ближе к Богу, чем простой пастух, который не умеет читать и писать, но каждое утро гонит на общее пастбище свое стадо…» «Ты думаешь, Бог говорит на латыни? Конечно, нужно учить латынь. Чтобы читать Вергилия, Овидия, Лукреция, Проперция, Тацита. Чтобы изучать страсть по Катуллу. Но никогда не путай плотскую страсть и бескорыстную любовь. И Библию читай на родном английском…» «Когда-нибудь, солдат, ты влюбишься – и запомни вот что. Страсть – вид безумия. Это как заблудиться в лесу. А настоящая любовь – преданность и служение другим. Вот что принесет тебе радость, блаженство, страдания. Любовь приведет тебя к людям, которым ты станешь служить, и к Богу…» Моя Любимая возникает в дверях, словно богиня правосудия, сквозняк тормошит ее платье. – Ты бы с меньшим умилением говорил о людях, если бы почаще имел с ними дело, – говорит она. – В погребе недостает двенадцати бутылок десертного португальского. Сальваторе отрицает всякую причастность к происшествию. – Любовь велит нам разделять мирское богатство с другими, – замечаю я. Франциско встает в порыве раздражения и вырывает ключи от погреба из пальцев Любимой. – У кого еще есть ключи? – У тебя. И у Сальваторе. – Гм. – Франциско выходит из комнаты и спускается вниз – разрешать противоречие между идеализмом и злодейством. Любимая садится со мной рядом у огня и улыбается с вечерней теплой доверительностью. – Вот что, моя родная, я даю им десять минут на обвинения, отрицания, перебранку и потасовку, а потом позвоню к чаю. Где вы остановились? – Здесь. Речь испанского губернатора. Она смотрит на рисунки, изображающие церковные орудия пыток, которыми истязали несчастных инков. Рисунки сделаны с натуры. – Дорогая, не рано ли? – Франциско сказал мне, что все это было ложью, потому что испанцы хотели отнять у инков права и земли и насильно обратить их в христианство. Он говорит, что истинная любовь требует великодушия к побежденному врагу. Он говорит, худший грех – это обман и вероломство. – Франциско – солдат, дорогая. Человек чести. – Ты думаешь, он не прав? Я забираюсь на ручку ее кресла, поближе к ее запаху. Я вижу светлую прядь на щеке и нежную кожу в теплых бликах пламени. Библиотека окружает ее, книги поворачиваются к ней лицом, карты шелестят мягкими листами, бюст Шекспира подмигивает ей, ноты в своих аккуратных папках начинают тихонько наигрывать музыку. Она – колдунья с волшебной палочкой, богиня красоты, моя Любимая. Я смотрю на нее. Она улыбается. И мое обожание переходит в экстаз. – Послушай, – говорит она, – ты любишь своего генерала. Ты хочешь, чтобы он всегда был прав и все знал. Он верит в свободу, отвергает церковь и государство. Он объездил весь мир и много читал. Ты хочешь верить каждому его слову и стать такой, как он. И станешь, я тебе это обещаю. Но помни, что он к тому же богат. А богатые могут позволить себе не думать о том, что сколько стоит. Франциско даст тебе все, что сможет. Но у тебя будет и кое-что еще, то, что дам тебе я. Ты будешь знать цену реальному миру, ту цену, которой оплачены идеи Франциско. И будешь знать, кто платит. Я не поняла ее и задала следующий вопрос: – Кто украл вино? – Конечно, Сальваторе.