Джеймс Миранда Барри
Часть 42 из 50 Информация о книге
На улице, в пестром солнечном свете, в кирпичном дворе с россыпью цыплят, сидит Алиса Джонс. Только что она чистила фасоль. Яркие зеленые овалы лежат в корзине у ее ног. Я следил за ее работой, за уверенными и быстрыми движениями пальцев – как у гончара, – когда она открывает створки, как из колыбели ее фартука падает дождь ярких, свежих, зеленых фасолин. Теперь она роется в складках платья, достает из кармана небольшую булку и откидывается, кроша залежалый хлеб между грязных пальцев. Цыплята торопливо собираются вокруг нее. Она смотрит вверх, на солнце. Я слышу ржание и топот лошадей, крики из сада, далеко на другой стороне дома, и над нами – буйный размах каштанов, зеленый сверкающий купол листьев, белые и розовые свечки сияют в полном расцвете. Я слышу запах скошенной травы, вижу, как она лежит неровными желтыми рядами, пока вся земля вдыхает теплую влагу раннего лета. Фиалки и примулы цветут в саду камней, а на другой стороне изгороди старик в пыльном парике и дырявой соломенной шляпе визжит от радости, потому что обнаружил огромную жабу посреди диких ирисов и первоцветов. Я слышу его возбужденные вопли. – Элизабет, Мэри-Энн, идите скорее, идите посмотрите. Я первый перепрыгиваю через изгородь, и он ловит меня. Он похож на карикатуру Хогарта – весь красные щеки и бриджи. – А вот и мой мальчик! Смотри! Я вижу прожилки лопнувших сосудов на его носу и счастливый взгляд, когда, восхищенно погладив недовольную жабу, я поднимаю глаза, чтобы улыбнуться в ответ. – Она любила двоих, Джеймс. Моего брата и Франциско де Миранду. Но они все любили тебя. Дэвид был для своего времени очень радикален в вопросах образования женщин. Да, он хотел сына. Но он не хотел, чтобы твои таланты пропали впустую. Поэтому они решили разделить тебя, как делили Мэри-Энн, и вместе взять на себя твое воспитание. Но за всем этим стояла Мэри-Энн. Им самим никогда бы не пришла в голову такая афера. Они бы не посмели. Она их уговорила. – Встреча в лабиринте, – прошептал я. Луиза невидяще посмотрела на меня и наклонилась вперед. Ее воротничок издавал смутный лавандовый запах. – Что? Что ты сказал? Говори громче, дитя мое. Я не сразу смог открыть рот. Психея вскочила, цепляясь когтями за мои брюки. Трудно поверить, что мне за шестьдесят. – А что Джеймс Барри? – осторожно спросил я. Я хотел избежать прямых вопросов. – Хм. – Спина Луизы напряглась. – Это непросто объяснить. Ты врач. Ты наверняка видел такое не раз. Но все-таки возникла зловещая пауза, и незрячие Луизи-ны глаза выпучились и заблестели. Она слегка махнула тростью, и Психея тихонько зарычала. – Вели своей шавке замолчать. Или выстави ее. Она поставила поильник. Я чувствовал себя канарейкой под колпаком, у которой кончается кислород. Старуха продолжила тихо, как будто разговаривая с собой: – Что мужчина видит в сестре? Утраченную женскую часть собственной души. Джеймс Барри тоже любил Мэри-Энн. Когда она родилась, он был уже большой мальчик; их мать умерла, рожая ее. Он принял на себя заботу и ответственность за Мэри-Энн. Он вырастил ее. Она во всем брала с него пример. А он боготворил каждое ее движение. Она была грациозна и гибка, как молодой побег. В ее детские годы они были неразлучны. У тебя ее глаза, Джеймс. Они были католики, и все теснились в большом холодном доме в Ирландии. Зимой почти ни с кем не общались. Старик-отец был совершенно помешанный. Он сидел на кухне и плевал в очаг, когда не был занят отвратительными и неприкрытыми сношениями с экономкой. Я думаю, наш дом был для детей чем-то вроде убежища. Барри держал в нашем доме все свои краски. Мой отец устроил для него мастерскую. Твой дед до последнего противился желанию сына стать художником. Но Дэвид Эрскин и старый Берк, философ Эдмунд Берк, уговорили его вложить немного денег в художественное образование Барри. Потом он выиграл Prix de Rome[62], и все. Его призвание стало очевидным. Но он уже носил в себе внутреннего врага, отцовскую натуру, которая прорывалась вспышками параноидального гнева, как череда язв и нарывов. Барри считал, что все окружающие против него. И вел себя соответственно. А потом обычно его страхи оправдывались. Она замолчала. Психею сморило от жары. Она прикрыла глаза и начала тихо похрапывать. – А Мэри-Энн? – спросил я. – Ну не мог же он взять ее с собой в Рим. Она осталась в Ирландии. Так и росла, пока не выросла в красивую молодую женщину, которая любила сеять раздоры и разбивать сердца. Луиза снова замолчала. Потом зевнула. – Не забывай, Джеймс, я знаю о ее брате только от нее самой. Приглушенный грохот и дребезжание проезжающих кебов не позволяет тишине стать невыносимой. Но густая духота загроможденных комнат старухи щекочет мне горло. Я потерял нить. Какая разница, была ли когда-то моя мать любовницей собственного брата? Страстное напряжение между ними – их дело, их жизнь. Мэри-Энн была не из тех женщин, которых можно соблазнить или принудить. Даже если речь о таком монстре, как Джеймс Барри. Она не страдала от бессилия. Если она позировала обнаженной в его мастерской, значит, так она хотела. Если она лежала под ним, когда они были молоды, чтобы втянуть его снова во влажно-зеленый мир их общего детства, – значит, именно этого она жаждала. Луиза права. Я врач. Мне приходилось видеть много ужасного. Я видел, как человеческие жизни походя перемалывались и отбрасывались прочь. Я видел бесконечный тягостный гнет бедности и болезней. Я видел, как люди набрасывались на собственных детей, подобно Сатурну взалкав их съежившейся, жалкой плоти. Но моя мать любила своего брата непростой и скрытной любовью. Он ее злил, но она никогда его не боялась. Она его не бросила. Она не была его жертвой. Луиза открывает рот и тихонько булькает. Она заснула посреди собственного повествования. Я тихо поднимаюсь, беру Психею в охапку и на цыпочках выхожу. Служанка в тревоге ждет у дверей. Я оставляю записку на обороте своей визитки, уверяя Луизу, что непременно снова приду назавтра, что я не обижен и не расстроен ее историями и что сохраню все рассказанное в священной тайне. Возможно, она благополучно забудет, что рассказала что-либо важное или опасное, и прошлое упокоится, подобно стареющей могиле, в которой под сенью лишайников и опавших листьев мирно дремлют любовники. Я выхожу в жуткую влажную стужу февральского лондонского дня. Тускнеющий свет мерцает в лужах грязи, которая засыхает мелкими пятнышками на моих брюках. Психея скулит и требует, чтобы я нес ее под пальто. Мы идем по Гайд-парку мимо особняков Мейфэра, и влага собирается каплями на полях моей шляпы. Алиса ждет меня в полном боевом обмундировании, сверкая, как новогодняя елка. На ней – набор дорогих безделушек, которыми Адольфус украшал ее на протяжении многих лет. Щеки ее покраснели, черные глаза мечут молнии. Я уверен, что она пила. – Ну и что поведала старая карга? – Алиса, придержи язык. Она вспыхивает. Я валюсь в ближайшее кресло, Психея взлетает мне на колени. Я смотрю на голую задницу Помоны, чье одеяние уже схватил Вертумн. Я вижу картину сквозь раскрытую дверь. Гобелен висит на лестнице. Потом я вижу картину Джеймса Барри на тот же сюжет – яблоки из корзины, собранные нимфой, рассыпаны по неуместному мраморному полу неоклассицистского здания. Я помню лицо женщины – лицо моей матери – ее рот раскрыт в страхе, а сатир расплылся в предательской, сладострастной ухмылке. И еще я вижу гримасу старческого вожделения, злую карикатуру на богатого друга и покровителя, которую Джеймс Барри вставил в картину. Старый козел, бросающийся на юную плоть. Возраст не помеха для секса, мое дорогое дитя. Мужчины никогда не покидают спальню. И женщины не стали бы, если бы у них был выбор. Но откуда мне знать, верна ли эта версия? Джеймс Барри никогда не изображал реальность. Он изображал собственную ревнивую жажду мести. И все же… я тону в кресле, и неотступные образы не дают мне покоя. Я не могу нащупать истину. Но мне не удается убедить себя, что все имеет хоть какое-то значение, как бы ни смущали меня воспоминания. Они умерли, умерли, умерли несколько десятков лет назад. Мне за шестьдесят, и я только что прошагал две мили под холодным весенним ветром. – Она что-то говорила про деньги? В этом все дело? – предсказуемо интересуется Алиса. – Нет, нет, совсем нет. Она хотела поговорить о прошлом. Она хотела сообщить мне список любовников моей матери. – А, любовников! – Алиса немного скучнеет, но все же занимает боевые позиции на коврике у камина. – А она сказала, кто из них твой отец? Мы на кухне постоянно об этом судачили. У кухарки едва ли не все варианты были расписаны на грифельной доске. Но ты нас сбивал с толку. Ты умудрился быть похожим на всех троих. – В самом деле? На всех троих? – Ты до сих пор на них похож. Ты рыжий карлик, как Барри. При этом сидишь с прямой спиной, задрав подбородок, в точности как генерал, – ты унаследовал все его командирские ухватки. Но к тому же у тебя нежный рот и улыбка Дэвида Эрскина. Твои лучшие черты! Они до сих пор очаровательны. У меня нет ключа к прошлому. Она подходит и целует меня долгим, жарким поцелуем. Я чувствую в ее дыхании корицу и алкоголь. – Прощен ли я за то, что остался с Луизой? Несмотря на то, что она отказалась тебя принять? Алиса кивает. – Ты пила? Она снова бесстыдно кивает и улыбается. – Сколько стаканов? Поднимаются два пальца. – Всего два? Портвейна? Моего лучшего? И ты сделала из него глинтвейн! Алиса, это преступление. Для глинтвейна я держу второсортный портвейн. Она громко смеется и звенит ключами от дома на поясе, в точности как Мэри-Энн когда-то. – Слушай, Джеймс, я прекрасно знала, что скажет старая ведьма. И кому какое дело до отцов. Если у человека есть финансовая опора. У тебя она была, Джеймс. У тебя было столько отцов, что ты мог жить припеваючи всю жизнь. И прелестная мать, которая одарила тебя своим французским акцентом и руками хирурга. * * * Луиза умерла мирно год спустя. Я бывал у нее регулярно, и шел за гробом до могилы в толпе младших Эрскинов, которым казался таким же осколком прошлого, как их тетушка. Луиза оставила мне приличную сумму, с отдельным указанием не показывать ни пенни «ненасытной гарпии». Алиса радовалась деньгам, а я не стал разглашать последнюю волю покойной. Посещения Луизы оказались более сложным делом, чем я ожидал, потому что Алиса неизменно дулась перед моим уходом. Она так и не смирилась с тем, что старая аристократка отказалась принять судомойку, выбившуюся в люди. Луиза когда-то вычесывала вшей из Алисиных волос, сидя на заднем крыльце, много-много лет назад, и Алисе казалось, что это воспоминание должно затмевать все остальное. В конце концов, она была членом семьи. Луиза смотрела на дело несколько иначе. Она не могла слышать Алисиного имени и говорила, что именно из-за нее перестала ходить в театр. Я противился попыткам Алисы восстановить свой статус, считая, что пожилая леди девяноста трех лет заслужила право умереть, не поступившись предрассудками. Алиса не могла с этим смириться, и мы время от времени ссорились, кружась на одном и том же месте и не достигая никакого результата. Удивительно, как часто мы ссорились. Если бы я ждал спокойной и размеренной жизни с Алисой Джонс, меня бы постигло жестокое разочарование. Алиса не хотела становиться благодушной пожилой леди. Она любила скандалы и интриги. Она продолжала общаться со всеми своими театральными дружками и часто давала шумные ужины, после которых я нередко находил нескольких перепачканных и храпящих гостей на диванах внизу; однажды даже на подушках за креслом в утренней гостиной. Джесси накрыла на стол, не разбудив беднягу; ей пришлось перешагивать через его сапоги, чтобы прибрать мусор, оставшийся с вечера. Уютно устроившийся вчерашний гость походил на солдата, павшего в битве за наслаждение и погребенного там, где пал. Алиса рассыпалась в извинениях. Но это повторялось снова и снова. Я привык проводить много времени в одиночестве и не мог приучить себя к большим компаниям. Однако же служба теперь не занимала мои дни, и от этого, я полагаю, беспокойство и нервозность усиливались. Моя общественная и профессиональная жизнь закончилась. Я доживал свой век в оболочке человека, которым был когда-то. Я читал. Я занимался. Я посещал выставки. Я ходил на публичные лекции. Я следил за новостями медицины. Но казалось, что во всем этом нет смысла, что дни мои лишены цели. Я служил короне. Я не был склонен к ученым штудиям – ни по натуре, ни по привычке, и, несмотря на мою всегдашнюю любовь к Шекспиру и английским поэтам, я лишь изредка проводил вечера за новыми романами и журналами. Я нечасто ходил в оперу или в театр. За время моего отсутствия вкусы переменились радикально. Часто я обнаруживал, что провожу вечер, заполненный беспримесной скукой в неинтересной мне компании. Я разочаровывал Алису – уж она-то отправлялась в погоню за наслаждениями изо дня в день, забыв про все приличия. Кризис наступил однажды весной, спустя два года после смерти Луизы. Оказалось, что Алиса всю жизнь помогала деньгами своей семье в деревне, и, когда ее младшая племянница собралась замуж, она решила отправиться на свадьбу. И я решил поехать с ней. Путешествие теперь происходило совсем не так, как когда-то. До Шрусбери мы ехали на поезде в собственном купе. Алиса обожала смотреть на пролетающий мимо пейзаж, весь в клубах пара. Она любила следить за косыми линиями дождя на стекле. Ей нравилась лакированная изысканность интерьера и вездесущий запах сажи. Она жадно глотала ужин в вагоне-ресторане, пила вино на людях, оставляла автографы официантам прямо в меню и прохаживалась по платформе даже во время самых коротких остановок, помахивая зонтиком. Она жадно следила за всеми «новшествами». Некоторые сельские жители считали появление железных дорог тревожным явлением. Алиса любила перемены за новизну. Век подходил ей как нельзя лучше. Нас ждали двое ее племянников и младший из братьев – с нанятыми экипажами, зонтиками и подушками. Были предусмотрены все возможные варианты погоды и разработаны тщательные планы на каждый случай. Семья улучшила свое положение за те долгие годы, что я провел в тропиках. Девушки больше не прислуживали, а работали на швейном производстве, парни трудились на фабрике фарфора в Колбрукдейле и расписной керамической плитки в Джекфилде. У них водились деньги. Все теперь носили обувь и пользовались обеденными сервизами. Старший Алисин брат, несгибаемый старый патриарх-нонконформист с пенистыми усами, купил дом старого скобянщика с настоящей оранжереей и двумя гостиными, одна из которых была предназначена для Алисы. Там она и воцарилась. Как только я сумел вырваться из атмосферы всеобщего семейного ликования, я взял коня и отправился в старое поместье, несмотря на то что уже вечерело. Каштаны в парке только-только вырывались из объятий зимы, и все темно-зеленые почки медленно выползали из мягкой подкладки бледных коконов. Трава еще хранила бурый зимний цвет, было свежо. Я радовался, что оставил Психею у камина с Алисой. Моя лошадь фыркала как локомотив, испуская густые облачка, пока мы трусили по щебенке навстречу холмам на валлийской границе. Балки сохранились хорошо, но сам дом выглядел пустым и печальным. На третьем этаже все окна были закрыты ставнями. Сад перед домом утратил былую роскошь. Но широкий ковер нарциссов с яркими двойными раструбами по-прежнему расстилался по неровным лужайкам – яркая цветная вспышка в прозрачно-бледном свете. Подоконники нуждались в покраске, но все выглядело таким же, как и всегда. На мой звонок вышла незнакомая женщина. Хозяев сейчас нет, сказала экономка, и в главных комнатах везде чехлы и темнота. Но если я хочу побродить в парке и саду – то пожалуйста, пока светло. Я оставил ей свою визитку и привязал лошадь в стойле. Там никого не было. Кухонный дворик не изменился, но был пуст. Дверь в прачечную стояла нараспашку. В хлеву не было никаких животных. Голубятня опустела, ни одна собака не выскочила меня приветствовать. Это был запертый дом, повенчанный с временем. Наверху, в маленьком окошке, я заметил слабый огонек. В одном стойле лежала свежая солома, и вилы покоились поверх пустой тачки. Деревянное ведро было вставлено в другое, побольше. Мои шаги гулко отдавались на кирпичной дорожке, когда я направился к фонтанам в восточном садике. Там тоже ничего не изменилось. Все клумбы были аккуратно прикрыты, розы – тщательно мульчированы. Но фонтан зарос густым мхом, и затхлая вода отдавала мертвыми листьями. Гермес мрачно сидел на зеленеющем камне. Иссохшие Амуры застыли на дельфиньих спинах. Солнечные часы никуда не делись, но и на них появился зловещий слой свежей зелени. Шеренгу рододендронов выкорчевали, и эта сторона сада оказалась беззащитно обнажена. Деревянные китайские беседки убрали, и ряд каменных статуй, старые каменные боги, неприятные и злобные, охраняли вход в лабиринт. Это были мужские божества – Марс, Зевс, Геркулес, Вулкан и Аполлон. Женские божества прятались внутри. Я вошел в лабиринт. Тисовые изгороди оказались ниже, чем мне помнилось, но их аккуратно подстригли, и старые каменные скамейки, расставленные по лабиринту, были на месте – холодные плиты на каменных шарах. Лабиринт больше не казался бесконечной страшной тюрьмой. Теперь это был просто старомодный садовый курьез, безобидное нагромождение шестиугольников, которое никого не смогло бы надолго поставить в тупик. Я дошел до центра. Богиня любви в фонтане, скромно скрывающая грудь, охотница, готовая к битве, со сворой сопровождающих ее собак, и единственная дочь Зевса, рожденная им самолично, с совой на плече, – все они исчезли. Не осталось и следа. Вместо этого в последнем закутке, в сердцевине головоломки остался пустой мощеный квадрат. Я огляделся. Вокруг стояли непреклонные тисовые заросли. Сцена была пуста. В угасающем свете весеннего дня два пустых квадрата изгороди и камня, отражаясь друг в друге, не могли открыть ничего нового ни друг другу, ни мне. Нас всегда вел к сердцу лабиринта звук фонтана. Теперь для тех, кто добирался внутрь, не осталось ни ключей, ни наград. Смотреть тут было не на что. Я стоял в одиночестве в сердце лабиринта и слушал, как в раннем сумраке перекликаются грачи. * * * Когда мы вернулись в Лондон, я рассказал Алисе о своих намерениях. Она вскочила и принялась кричать. – Джеймс! Ты совсем спятил? Ты считаешь, что твою пенсию станут платить неизвестной ирландке, которая всю жизнь водила за нос армию? Они наверняка скажут, что ты и настоящим доктором не мог быть, раз оказался женщиной! Она выплюнула слово «женщина» с яростным презрением. – И о чем вообще речь? О самозванстве? О маскараде? О том, кто ты такой на самом деле? И кто же ты такой? Ты – Джеймс Миранда Барри, близкий родственник Дэвида Стюарта Эрскина, одиннадцатого графа Бьюкана. Ты даже ходил на похороны своей тетки Луизы. У тебя родственники – аристократы; и что, ты собираешься от них отречься? Я не хочу оказаться замешанной в такой ужасный скандал. Подумай, что про меня скажут! Что я все знала, что я какая-то сапфистка. Адольфус в гробу перевернется. А нас только начали почти везде принимать вдвоем! Что ты собирался сделать? Исчезнуть? Как ты можешь даже заикаться об этом? И что такое подлинность? Где та подлинная душа, которую ты так мечтаешь обрести? Нет ничего подлинного! С разными людьми и ты разный. Ты играешь разные роли. Я играла каждую минуту своей жизни. Я всегда на сцене. Мы все на сцене. Это вечное представление. Что, это твоя подлинная душа велит каждое утро принести горячей воды, а потом отсылает служанку, чтобы начать мыться? Или кто-то другой, кем ты всегда притворялся? Я знаю – а ты, кажется, забыл, – что нам достается всего одна пьеса. И ты создаешь реплики и сюжет по ходу дела. Кто тебе это должен сказать – Шекспир? Не бывает репетиций, не бывает второго представления, на котором можно сыграть лучше. Мы на сцене прямо сейчас, и все. И у тебя роль травести, Джеймс. Какой же ты идиот. Ты играл эту роль со вкусом и с блеском. Ты был прекрасен. Ты имел успех. А теперь ты решил произнести эпилог, появиться в юбке и объявить мораль, чтобы тебя освистали и прогнали со сцены? Ты сумасшедший.