Джеймс Миранда Барри
Часть 6 из 50 Информация о книге
– Да. Намного. Я старше тебя на четыре года. Тебе десять. Мы спрашивали этого, из Африки. Но я мала для своих лет. Я знаю, когда у меня день рождения. Это записано в церковной книге, и пастор надел очки и прочел мне. Мама говорит, он хороший человек. Он записывает всех детей в приходе, независимо от того, замужем их мамы или нет. Так что все законные, и никаких тебе вопросов и проповедей. Некоторым не нравится, правда, что мы в той же книге, что и они. Тут некоторые думают, что они не хуже лондонцев… – Она запнулась и посмотрела на меня, пораженная мыслью, что и я ведь из Лондона. – Ты не можешь попросить свою маму, чтоб она взяла меня к вам работать? Мне страсть как хочется в Лондон, но, если меня не возьмут на работу, моя мама меня не пустит. Как там, в Лондоне? Скажи по правде. – Шумно и грязно, – последовал правдивый ответ. Не такого ответа она ждала. – А разве там нет больших зданий? Широких улиц? А музыканты? А король? А парады? – Ничто из того, что она знала про Лондон, не подтверждало моих слов. Она была разочарована. Новый друг не оправдывал ее надежд. – Есть парад лорд-мэра, очень торжественный. Но зимой все время туман и на улице грязь. Мы живем на улице возле парка, там есть деревья. Только в восточной части города сильно воняет, и там полно попрошаек и воров. Алиса смотрела на меня с ужасом: – А театры? А музыкальные вечера? А дамы в парижских нарядах? – О да! Это все есть и у нас дома. – Ты одеваешься в парадные туалеты? – Нет, когда приходят гости, я смотрю с лестницы. – Как мы, – сказала Алиса. Не так уж велика оказалась разница. – Иногда я подаю гостям пирожные к чаю, но не часто. Кухарка говорит, я вечно слишком чумазая. А Гарольд меня ненавидит. Гарольд был дворецким лорда Эрскина: это он на моих глазах начищал рыбные ножи. Между нами установилось неожиданное равенство, и Алиса перешла к личным вопросам: – Мне тоже хочется носить мальчишескую одежду, но мама не позволяет. Ты умеешь читать и писать? – Да. Внезапно ее лицо полыхнуло настоящим волнением. Никаких колебаний, одна страсть. – Научи меня. – Хорошо. – Начнем прямо сегодня, я найду тебя. Обещай. Я умру, если не научусь читать к жатве. Пожалуйста, обещай, что научишь меня! Перекрестись и поклянись жизнью! Дай мне мои чулки. Они у тебя в кармане. Никому не рассказывай. Поцелуй меня. Да нет, не сюда, дурачок, в губы. Кухарка говорит, мальчики целуют девочек в губы, а не в нос. Не забудь. Не смей забыть. Тут она вскочила и побежала через задний двор под дождем, мимо калитки, ведущей в огород, по кирпичной дорожке к конюшням. Она не оглянулась. * * * Яркое утро потонуло в тяжелом сером потоке холодного дождя. Дождь все еще шел, когда в четыре часа мы сели обедать. Любимая решила во что бы то ни стало прогуляться по саду в галошах, и вернулась в мокрых, заляпанных грязью чулках и юбках. Герани на террасе согнулись и роняли лепестки, анютины глазки закрылись. Исчезли все цвета, потом и окрестный пейзаж. Ничего не осталось, кроме сплошной серой пелены дождя. Хозяйка дома не была красива. Она казалась старой, но доброй, внушительные слои белого кружева колыхались при каждом ее шаге. При нашей первой встрече она стояла, дрожа от холода, в коридоре и требовала разжечь все камины. – Что за погода для июня, – сказала она мне, заметив мой скорченный силуэт в углу лестницы. – Мы все умрем от скуки. Спускайся сюда, дитя, дай я на тебя погляжу. Мне пришлось повиноваться – медленно, шаг за шагом. Она ждала, не отрывая от меня глаз, явно пораженная моей наружностью. Дождавшись, когда я окажусь в пределах досягаемости, она притянула меня за плечи и стала рассматривать с еще большим вниманием. – Итак, – сказала она ласково. – Ребенок Мэри-Энн. Единственное ее дитя… – И внезапно поцеловала меня в лоб. Терпеть не могу, когда взрослые меня трогают. Они всегда делают это внезапно, и от них странно пахнет. Я сажусь на нижнюю ступеньку лестницы, одурев от запаха мускуса и пудры. От хозяйки пахнет, как от шкафа с влажным бельем. Она громко смеется и поднимает меня на ноги. – Пойдем, детка. Я не видала тебя почти шесть лет. Но не потому, что мне не хотелось на тебя посмотреть, да и приглашали меня не раз. Ты выглядишь не так, как я ожидала. Довелось ли тебе хоть что-нибудь съесть за весь день? Франциско уехал на охоту, потом начался этот дождь… Должно быть, все про тебя забыли. Хочешь ударить в гонг к обеду? А потом можешь пойти в гостиную и сказать им, что обед на столе. Я всегда звоню в гонг, а никто и в ус не дует. Она взяла меня за руку и, продолжая весело щебетать, вручила мне огромную колотушку и подвела к гонгу размером с дверь собора. На нем были выгравированы переплетенные китайские драконы и змеи. Колотушка звонко ударила по сверкающему диску, и гора из кружев двинулась вслед за мной в гостиную. Но тут язык отказался мне повиноваться. К лисе и кролику присоединилась целая компания – почти все они были мне незнакомы. Одна дама, в свободном платье из черного шелка с высоким стоячим воротником, выглядела даже более экстравагантно, чем кружевная башня. Ее волосы были гладко зачесаны назад и уложены на затылке в тугой маленький пучок. Несмотря на бледность и желтоватый оттенок кожи, она явно не пользовалась ни пудрой, ни румянами. Ее лицо, без единой морщинки и почти совсем неподвижное, не имело возраста. Эта неподвижность пугала меня. Все остальные в гостиной переговаривались и энергично жестикулировали. Даже моя Любимая закурила – элегантную белую трубку из глины, с узором вокруг чаши и вдоль мундштука. Но эта женщина среди них словно застыла. И неотрывно смотрела на меня. – Что, детка, голос пропал? Не волнуйся, я их сама позову. – И кружевная хозяйка дома хлопнула в ладоши, так что мне на голову обрушился водопад пудры. Я не в силах оторвать глаз от черной шелковой дамы, а надо мной нарастает гул человеческих голосов. Наконец ее тело шевельнулось, и она очень медленно, как разворачивающаяся из клубка змея, встает с места. Я бросаюсь к Любимой. – Ну что, моя радость, как тебе здесь? Успела что-нибудь сломать? – спросила она, обнимая меня. – Только цветочный горшок, – сознаюсь я. – Познакомился с другими детьми, солдат? – Франциско сидит рядом с ней, вытянув к огню длинные ноги. – Да. Мне не хочется рассказывать, что мы с Алисой Джонс заключили договор об уроках чтения. Гости начинают вставать с диванов и кресел, а я, сторонясь шуршащего черного шелка, втискиваюсь между белыми кружевами и Любимой. Их голоса звенят надо мной, я же сижу, тупо уставившись на ряды серебряных столовых приборов. Впервые в жизни я сажусь за стол со взрослыми. – Ты мыл лицо и руки, солдат? – шепчет Франциско, пока хозяин дома Дэвид Эрскин, жилистый краснолицый человек с белыми усами, произносит молитву. – Да, – шепчу я в ответ. – …per Jesum Christum Dominum nostrum. Amen[7]. Я смотрю на свернувшуюся черную шелковую змею – у нее неподвижные руки и застывший взгляд. Она – или привидение, или мытарь. Теперь она гипнотизирует моего дядю, Джеймса Барри. Старый художник прошаркал по комнате в середине молитвы и встал за своим стулом в конце стола, вытирая лоб и толстые губы носовым платком, вымазанным в краске. Он ест свой суп, не поднимая глаз, с ужасным втягивающим звуком. Никто не делает ему замечаний – меня бы Любимая непременно отругала за такие манеры. Я очень мало понимаю из их разговора. Они болтают, смеются, сплетничают, спорят, перечат друг другу. Иногда кто-то один подолгу удерживает всеобщее внимание – пока его не перебьют. Иногда кто-нибудь – чаще кто-то из мужчин – рассказывает анекдот, и весь стол разражается хохотом. Потом они разбиваются по парам, и каждый беседует с соседом по столу. Дэвид Эр-скин стучит по бокалу, который звенит, словно крошечный колокольчик, и говорит короткий тост – и все они встают, роняя салфетки и цепляя стульями за ковер. Франциско наливает мне глоток вина, и я смотрю, как оно сверкает, словно свежая кровь, и не решаюсь выпить. Снаружи дождь атакует террасу и переливается за края желоба, создавая бурлящий водопад перед окнами, стекая небольшой речкой с замшелых ступенек. Вскоре херувимы, оседлавшие дельфина, уже мочат ноги в воде. Во время перемены блюд я соскальзываю со стула и утыкаюсь носом в оконное стекло. Мир поглощен неестественно ранним сумраком. На столе и по всей комнате зажгли свечи. Теперь люди в столовой говорят о политике, о войне и мире, о необходимости того и другого. Барри рассказывает о поездке в Альпы и одновременно жует баранью отбивную, выставляя для всеобщего обозрения полупережеванное мясо у себя во рту. Он говорит, не заботясь о том, слушают его или нет. Потом Дэвид Эрскин сообщает, сколько он заплатил за огромное полотно, написанное маслом и изображающее перевал Сен-Готард, а Барри отвечает ему, что в Англии не осталось пристойных пейзажистов, так что его наверняка обдурили. Я слушаю дождь, прижимаясь губами к опасному хрустальному краю бокала. А черная шелковая змея не отводит взгляда от белой кружевной башни, заставляя ее то улыбаться, то кивать, то бросать беспокойные взгляды в сторону моей матери. Наша хозяйка нервничает. Но мне не привыкать. Так всегда бывает в мире мужчин и женщин: они вечно требуют чего-то друг от друга, но делают это втихомолку, ничего не говоря честно и вслух. Мне надоели их многозначительные взгляды и оживленная болтовня, и я начинаю думать об Алисе Джонс. Я пытаюсь вспомнить, как меня учили читать. Оказалось, я отчетливо помню момент, когда внезапно отпала необходимость водить пальцем по строке «Тысячи и одной ночи» и обнаружилось, что слова легко и точно следуют одно за другим, выстраиваясь во фразы. Но это случилось после нескольких лет попыток. Сначала был алфавит. А – амбар, Б – белка. В – волк, он съел белку. Г – гроза, она прогнала волка. Д – драгоценности, их Любимая носит на груди. У черной шелковой змеи – большая зеленая брошь прямо под левой ключицей. Ага, она опять смотрит на меня. Но я, осмелев, не отвожу глаз, – если глядеть через алое свечение моего хрустального вина, ее лицо кажется объятым пламенем. Она улыбается мне едва заметно и приподнимает свой бокал – чуть-чуть, словно в легчайшем тосте. Сухая, скупая улыбка разрушает ее неподвижность. И она подмигивает мне. К десяти годам я – как все дети – уверенно держу нос по ветру, умею следить за приливами и отливами взрослых дружб и любовей. Но теперь я становлюсь прямым участником взрослых интриг. Женщина-змея выдает мне свою визитную карточку. Я смотрю на вино в своем стакане. И почти незаметно краснею. Теперь мы – сообщники. Но наш альянс не прошел незамеченным. Франциско видел, как змея подмигнула. И он тут же наклонился, чтобы порезать мне мясо, которое неприветливо остывало в луже жира и подливы. Я держусь за отворот его сюртука и смотрю в тарелку. Когда дамы удаляются в гостиную пить кофе, Франциско тянет меня со стула: – Вперед, солдат. Быстро в постель. И не беспокой маму – ты ведь найдешь дорогу к себе наверх? Я киваю и испаряюсь. На втором лестничном пролете меня хватает за рукав розовая, уже отмытая рука, высунувшаяся из-за буфета, у которого – вот совпадение – раскрашенные розовые ножки. – Тсс-с. Эта Алиса Джонс. – Ты помнишь свое обещание? – Она скачет по ступенькам впереди меня, ускоряя темп с каждым шагом. – Да, но у меня в комнате мало книг. – И одной хватит. Сгодится любая. Ведь если прочтешь одну, то сможешь прочесть и все остальные? – Некоторые труднее. Библия, например. – Ее я и так почти всю знаю наизусть, – объявляет Алиса, запыхавшись, когда мы в кромешной темноте добираемся наконец до комнаты на самом верху. – Во всяком случае, все самое главное. Здесь только одна свеча, но кто-то развел огонь, так что маленькая комната вся наполнена причудливыми тенями. Затхлый запах исчез. Снаружи по стеклам барабанит дождь. Алиса немедленно забирается прямо в постель, не снимая одежды и ботинок, я же неловко раздеваюсь, нервничая и возясь с пуговицами. Никто не пришел помочь мне. В кувшине нет воды, в горшке стоит давешняя моча. Про меня совершенно забыли. – Иди сюда, у меня не так много времени, – говорит Алиса, подсовывая себе под голову обе подушки. Я беру книгу с самым крупным шрифтом – «Путешествие пилигрима»[8], и устраиваюсь на кровати возле нее. «Странствуя по дикой пустыне этого мира, я случайно забрел в одно место, где находился вертеп. Там я прилег отдохнуть и вскоре заснул. И вот приснился мне сон… Вижу я человека, одетого в грязное рубище и стоящего неподвижно на дороге, спиной к своему жилищу. В руках его – книга, а на спине – тяжелая ноша…» Мы читаем абзац снова и снова, изучая алфавит по ходу дела. Алиса уже узнает три слова: КНИГА. МИР. СОН. Потом свеча догорает, мигает, исчезает в дыме горящего жира и гаснет. Алиса к тому времени сладко спит. * * * За ночь буря отбушевала. Проснувшись, я обнаруживаю яркое солнце за занавесками, Алисы Джонс и след простыл. Ее сторона постели холодна, единственный след ее посещения – пятна засохшей грязи на обеих простынях. В комнате слишком холодно, горшок опасно полон, и в нем плавает большая какашка. Со вчерашнего дня в тазу осталась мутная вода. Я небрежно ополаскиваю лицо и уши и спешу вниз, прямо на кухню. Алиса наблюдает, как поднимается хлеб. – С – О – Н. Сон, – говорит она, улыбаясь. И щиплет меня за щеку. Мы сидим на скамье, счастливо болтаем ногами и скандируем алфавит. А – арбуз. Б – белка. В – волк. Г – георгин… Я сижу среди разросшихся георгинов, уплетая кусок бекона и тост – первый прекрасный съедобный подарок Алисы Джонс. Она объяснила, что это – аванс за следующий урок чтения. – Я найду тебя в саду сразу после их ланча. Кухарка говорит, я должна помочь накрыть и убрать. Но мне сегодня не надо мыть посуду. Поклянись, что не забудешь. – Клянусь. – Мы несколько раз слаженно ударили по рукам. У меня появился первый друг. На самом деле, конечно, это любовь. Взрослые проводили часы за едой или нежась в креслах. Иногда вдруг ими овладевала жажда деятельности, и тогда они все одевались и куда-нибудь уходили, выезжали верхом, охотились, навещали соседей, надев шляпы и шляпки с перьями. Меня с собой не брали. В дождь они сидели меланхоличными группами, давая понять, что в самом скором времени их ждет неминуемая кончина от скуки. По вечерам мне позволялось дремать на подоконнике, пока они пели, плясали, флиртовали и играли в карты. Обед превращался в кошмар. Мне некуда было спрятаться – приходилось сидеть на виду, между Франциско и Любимой. Оставалось лишь есть как можно меньше и не поднимать глаз. По ночам Алиса не давала мне спать – неразбериха фраз порой приводила ее в отчаянье, но даже в бешенстве, красная от слез, она хотела разобрать каждое слово Джона Баньяна. Она упрекала меня, если оказывалось, что я не понимаю некоторых из них. Мне пришлось консультироваться с Франциско по спорным вопросам протестантской теологии. Алиса стояла на своем. Она не сдавалась. Наконец, к концу июня, лето взяло себя в руки, твердо установилось и сомкнулось над нами. Дни превратились в раскаленные огненные печи, ночи проходили в духоте и в поту. Мы погрузились в Трясину Отчаянья. Взрослые обмахивались веерами и мечтали о прохладном ветерке. Они катались на лодках под парасолями. Джеймс Барри не принимал участия в их увеселениях. Он писал свои картины. Алиса бегала взад-вперед с прохладительными напитками. Мы полюбили ледник, где хранились огромные глыбы льда, завернутые в мешковину. Кухарка научила меня откалывать от них кусочки молотком и ледорубом. Когда не нужно было помогать Алисе, мне нравилось лежать на животе в зарослях кустарника и наблюдать за природой с помощью театрального бинокля леди Элизабет. По вечерам кролики резвились на насыпях, а собакам было слишком жарко, чтоб их гонять. На рассвете роса испарялась с травы, и воздух быстро терял свежесть, жара нарастала. Люди, работавшие в полях, защищали головы широкополыми шляпами и платками. Запах гниющего на жаре сена и жужжанье мух сопровождали мои летаргические экзерсисы. Ноги можно было опускать в ручей, окаймлявший луга и впадавший в живописный пруд Дэвида Эрскина. Сам хозяин частенько бродил по лугам, то и дело останавливаясь понаблюдать за утками. Со мной он всегда беседовал приветливо и ласково, и всегда носил с собой в карманах черствый хлеб, который мы скармливали его воинственной флотилии. Если выдача хлеба задерживалась, разъяренные утки вылезали из воды и с криками преследовали хозяина по лужайке. Чулки старого графа зияли дырами. Он и Джеймс Барри были единственными известными мне мужчинами, которые все еще носили парики, – его парик тоже вонял старинной пудрой.