Единственный голос
Часть 12 из 24 Информация о книге
Он немедленно подхватывал с огромным энтузиазмом: – Рыба полезно – это не то слово! Полезно, ха! Ты знаешь – сколько фосфор вот в этот кусочек?! Словом, это было настоящее наказание. Однако уже месяца через два он стал членом семьи, не больше и не меньше. Иногда я бунтовала. Кричала Борису: – Одну субботу! Могу я одну субботу провести только в кругу семьи?! – Ну ладно, – соглашался он. – Сказать, чтоб не приходил? Что ты плохо себя чувствуешь? Я представляла долговязую нелепую фигуру с кобурой на заднице, вечно пустой дом, мятый брикет старого желтого масла в холодильнике. И обреченно вопила из кухни: – Черт с ним, скажи, пусть приходит! Только сам будешь беседовать с ним о Шостаковиче! – Йоси! – говорил на идиш мой муж. – Дина вот зовет тебя на ужин в пятницу вечером… Мы будем страшно рады тебя видеть… И он обязательно приходил… Это был один из самых возвышенных людей, с какими сталкивала меня жизнь. Наша беседа за субботним столом могла служить образцом утонченных застольных бесед куртуазного века: – Шостакович – велик! – Молчание, я бы сказала – оживленное молчание. С Йоськой можно было уютно и родственно молчать. – Его Седьмая – это вершина, настоящая вершина, другого я не скажу… Я слушал, как ее дирижировать Зубин Мета, и это было событие на вся моя жизнь… Уже после ужина я обычно уходила спать, они же с Борисом оставались допоздна разглядывать альбомы, которых у нас «тьма египетская». Он очень ценил в живописи экспрессию, и часами неслось из гостиной что-нибудь вроде: – Кранах велик! Когда я стою перед Кранахом, ты знаешь, я чувствовать, что не напрасно живу, – нет другого слова! Однажды, проснувшись среди ночи, я удивилась тому, что в гостиной горит свет. Выйдя, увидела такую картину: Борис и Йоська, сидя рядышком на диване, спали над раскрытым альбомом, одинаково откинув головы и похрапывая. Я окликнула их. Они – оба – открыли глаза, уронили сонные физиономии в разворот альбома, и Йоська сказал: – А Веласкес?! Веласкес – гений! Борис, когда ты будешь в Прадо, ты увидишь, что Эль Греко – ребенок по сравнений с Веласкес. У него была забавная манера расставлять великих по ранжиру и каждому вручать вымпел. Правда, с нами, особенно в то время, когда мы еще не поднабрали иврита, он общался как с детьми, понимая, что тут не до нюансов. Так что выяснить, почему именно иерархия выстроена таким образом, а не иначе, было сложно. Итак, в живописи: Веласкес, Рембрандт и Тициан. В музыке: Бах, Моцарт, Бетховен. В литературе, как и положено: Толстой, Достоевский, Чехов. Он вообще считал, что русская литература – самая великая. Я не возражала. Это было время, когда в русских газетах Израиля психологи, социологи и прочие говоруны доказывали, что не сжиться, не притереться, не срастись нам с миром предпочтений местного населения. Скользкое словечко «ментальность» было ключевым чуть ли не в каждой статье. С первых же дней знакомства смешной чужак из Бельгии стал для нас просто родственником. Утомительным, надоедливым, неотъемлемым, родным. Так звучала официальная версия его биографии. В Израиль его занесло не случайным ветром. Еще в отрочестве и юности он состоял в организации каких-то еврейских скаутов и ездил на каникулы в Эрец Исраэль – был энтузиастом, сионистом… А лет за пять до нашего знакомства переехал сюда, как полагал, навсегда. Купил коттедж в молодом светлом городке под Иерусалимом… (Маале-Адумим – лучший место в Эрец Исраэль! Я не знаю лучший место в мире! Ты чувствуешь – какой здесь воздух?! Это лучший воздух в мире!!! Нюхай, нюхай, ты будешь здоровая всю жизнь!!!) Словом, он явился, полный национального энтузиазма (Эрец Исраэль – лучший в мире страна, нет другого слова!!!), – но не смог устроиться на работу никуда, кроме как в охранники. Так и слонялся с кобурой на заднице по разным объектам. Иногда в городе я встречала его в самых неожиданных местах. Он радовался этим случайным встречам, как ребенок, принимаясь расспрашивать о всей семье так, словно позавчера не был у нас на субботнем ужине. Труд охранника не самый у нас высокооплачиваемый, Йоська же был гурманом и знал – какой хлеб в каком месте стоит покупать, где подадут вам вкусную рыбу, где можно съесть хороших креветок; он ездил на приличной машине, то есть не оставил своих замашек европейского человека, сына состоятельного отца. Минус в банке на счету у этого вечного охранника зашкаливал так, что временами приходилось срочно припадать к папе. Тот никогда не отказывал своему блудному сыну, и время от времени мы слышали что-нибудь вроде: купил специальный кухонный комбайн, делает все, только музыка не пишет. Страшный цена, спасибо папе! – Все это странно, – говорил мне муж, – человек, свободно владеющий восемью языками, работавший в Брюсселе экспертом на аукционах, прекрасно разбирающийся в искусстве, не находит себе здесь никакого другого применения, кроме как околачиваться с пистолетом, получая сущие гроши… – Может, он все врет? – подсказывал наш пятнадцатилетний сын, сам великий специалист по этой части. – Йоси, – спросила я однажды, – почему ты приехал сюда совсем один? Тебе ведь одиноко? И папа там, в Брюсселе, скучает… Он ответил важно: – Я приехал найти свою судьбу. Жениться на еврейской женщине, создать семью, родить детей. И жить на свой земля, как хороший еврей… В то время ему уже было за пятьдесят… – За стол, за стол! Я приготовить курица, овощи, рыба. Девочка по-прежнему не любит мыть руки? Их с папой квартира оказалась огромной, бестолковой, чудовищно неприбранной. Повсюду – на полках, на подоконниках – лежал слой пыли. – Я никого не пускаю сюда, – объяснил он сразу. – Никакая прислуга! Боже упаси! Боюсь за коллекцию картин. Его коллекция, которую еще папа начал собирать после войны, состояла из картин известных бельгийских художников XX века, нескольких полотен боготворимого им израильского экспрессиониста Мане Каца и нескольких работ Бориса, подаренных ему в разное время и по разным поводам. Мы привезли небольшой пейзаж – вид, открывающийся с нашего холма: красные крыши, красные маки и желтая пустыня вокруг. Борис развернул пейзаж и прислонил к стене на спинке дивана. Йоське стоило дарить картины только ради того, чтобы посмотреть на него в тот первый миг, когда он понимал, что холст отныне принадлежит ему. Причем размер работы не имел значения. Йоська взмахивал руками, как Иов, потрясенный известием, закрывал ладонями лицо, мотал головой, не в силах поверить, бросался обнимать Бориса, меня, детей, если кто-то из них не успевал увернуться, и со слезами на глазах – настоящими слезами – приступал к монологу такой проникновенной силы и косноязычия, которому мог позавидовать автор, работающий свою прозу в стиле «поток сознания». Весь этот ритуал был совершен и сейчас с шаманской тщательностью и пылкостью такой силы, что даже папа на время отвел взгляд от сына и задержал его на картине, умиленно кивая… Йоська же кружил вокруг подарка, как коршун, хватал его, подносил к глазам, нюхал, радостно сообщал, что холст еще не навсегда просох, ставил его на диван, отбегал, надевал очки, снимал очки… Принялся немедленно выбирать место, где будет висеть эта жемчужина в мой корона, затем минут пятнадцать все мы прибивали гвоздь. Прибили. Выяснилось, что на подрамнике сзади нет шпагата, которого и в доме нет… (Поиски шпагата по всему дому… Папа с растерянным вниманием следит за бегающим с вытаращенными глазами сыном…) Наконец веревочка свита из двух шнурков, вытянутых из зимних Йоськиных ботинок. Пейзаж повешен так, чтобы им можно было любоваться, сидя за столом. И мы, черт побери, наконец садимся обедать. Обедали на большой застекленной террасе – единственно уютной в доме, – из огромных окон которой открывался панорамный вид на парк, тот самый, уходящий вниз дугой зеленого косогора, с печально стелющимися ивами. Эти наклонные ивы в окне замечательно «монтировались» с арией из оперы Доницетти, безвольно стелющимися ветвями неуловимо сопровождая интонационные извивы звучащего страстно и отдельно от нынешнего старенького папы сильного его тенора… Нынешний папа кротко сидел за столом, перебирая дрожащими пальцами вареные овощи, надолго задумываясь, перед тем как отправить их в рот, и Йоська то и дело вскакивал и вытирал ему подбородок салфеткой, повязанной на шею. Потом он перевел папу на диван, усадил, укутал темно-зеленым пледом. Папина седая пушистая голова ребенка выглядывала из-за спинки дивана. Его знаменитый тенор горделиво заполнял всю квартиру, настойчиво напоминая о былом… На колени к старику запрыгнула одна из кошек. – Мими! Мими? – укоризненно-ласково спросил папа и, поглаживая узкую спинку, стал говорить с ней по-французски с внятными, убедительными интонациями… Очевидно, любовь к кошкам была у них семейной. Помню, как однажды в Израиле мы с Йоськой подъехали на машине к его коттеджу. Он впервые пригласил нас к себе. Как только машина остановилась перед оградой, на капот прыгнула изящная дымчатая кошечка с требовательным воплем. – Моя семья… – сказал Йоська, грустно кивнув на нее. И впоследствии мы поддерживали с этой особой довольно тесные отношения: во всяком случае, я всегда с Йоськой посылала ей остатки от обеда. Да, в тот раз я впервые увидела на крохотном участке перед коттеджем великолепную высокую пальму с прямым и мощным стволом. – Когда я купил этот дом, она совсем умирала, – сказал Йоська. – Она просила воды. Я дал ей много воды, и вот она живет и радуется… Это как человек. Только человек надо много любви… …Грязную посуду он свалил в раковину и махнул рукой: успеется, потом, потом, сначала – в Брюжь! Мы сделали круг по центру Брюсселя, причем Йоськины достопримечательности и памятные места отличались от таковых в путеводителях (А вот в этот дом, с большой подъездой, жила одна моя женщина… Я так ее любил! Но потом оказалось, что ей приятно мысль, что я сын свой папа. Она хотела меня вместе с мой наследство. Я порвал с ней без минуты раздумья), и выехали на шоссе по направлению к Брюгге. Сейчас уже странно и бесполезно вспоминать, почему на протяжении этих двух дней я была раздражена и напряжена, почему мне казалось, что все идет не так, как задумывалось нами в Иерусалиме. О Брюгге мы мечтали целый год, собирались даже остаться там на ночь, но Йоська, который всегда подавлял своим бешеным темпераментом всех вокруг, размахивал руками, командовал, горячо доказывал что-то, мельтешил и говорил, говорил, говорил… Он был вообще возбужден нашей встречей спустя столько лет. Мы же успели отвыкнуть от его напора, успели забыть – как он бывает утомителен, славная наша душа… Словом, Йоська настаивал на том, чтобы вернуться вечером к папе. Мы оставили машину на городской стоянке и вышли на центральную площадь башенного волшебного городка, где из каждого увитого цветами окна готовы были выглянуть Кай или Герда. Йоська поволок нас по улицам, не давая нигде остановиться ни на минуту. Мы же с Евой хотели гулять, сидеть в кафе, глазеть по сторонам, заглядывать в каждую зазывную витрину, покупать мелкие туристические глупости, то есть чувствовать себя путешествующими женщинами. Йоська же, влюбленный в XV, золотой век нидерландской живописи, тащил нас в музей Грунинге, смотреть Яна Ван Эйка, «Мадонну каноника ван дер Пале». Затем за пазухой, у самого сердца, лежали у него припасенные для нас музей Ханса Мемлинга в госпитале Святого Иоанна, с единственной картиной-складнем «Алтарь двух Иоаннов», и собор Нотр-Дам, где была скульптура Микеланджело «Мадонна Брюгге». Услышав перечень всех этих радостей, моя одиннадцатилетняя дочь возопила: – О, не-е-ет! Ма, ты обещала, что мы кутить и бесноваться?! Я хочу на лошадях, на лодках и на лошадя-а-а-х! – По-русски она говорила примерно так же, как Йоська на иврите. Несколько повозок с битюгами, кажущимися огромными на тесной средневековой площади, действительно ждали седоков. Пахло навозом, пивом, цветами… После бодрого походного скандала мы разделились. Бориса я бросила на растерзание Йоськиной маниакальной любви к искусству, себя отдала вражеской армии на разграбление, и в гремучей повозке (оказавшись единственными седоками, которых здесь ожидали, вероятно, неделями) мы протряслись в течение минут десяти по булыжникам мостовых вдоль декораций к сказкам Андерсена. Едва вывалились из повозки, немедленно купили билеты на круиз по местным поэтичным каналам, уселись в лодку и пустились в бесшумное плаванье под мшисто-зелеными мостами, вдоль домов, погруженных в зеленую шелковую воду… Вообще, все в тот день было насыщено зеленью, влагой, пронизано текучими струями… и весь наш путь сопровождали гибкие, как струи, ветви плакучих ив на воде… Часа через три мы встретились в условленном месте. Мой муж выглядел замороченным. – Он доконал тебя? – спросила я по-русски. – Есть маленько, – вздохнул Борис. – Ничего, все прекрасно… Дорога назад в Брюссель шла уже в полной темноте, и тем более дурацки звучали все Йоськины воспоминания: Вон за тем мостом – тут не видно – есть парк, где я гулял всегда с один мой женщина… Она хотела от меня только деньги. Я порвал с ней без единого слова!.. Однажды, еще в прошлой жизни, он сказал Борису: «Двести женщин были в моей постели!» Я полагала, что это художественное преувеличение. Но в один из Йоськиных несчастливых романов Борис был случайно посвящен. Время от времени он давал вдохновенному Йоське уроки живописи. Вернее, позволив положить несколько мазков, потом исправлял и дописывал за него, объясняя – что и зачем делает на холсте. Тот стоял за его спиной, вскрикивая от восторга, хватался за голову, восклицал, что Борис гений, просто гений, нет другого слова! Законченные наброски искренне считал своей работой, подписывал, обрамлял и вешал на стены. Так вот, однажды летом после обеда Борис поплелся к нему по жаре – они договорились заранее, – проклиная свою покладистость. Явившись, долго звонил в дверь, маясь в полоске тени от узкого козырька.