Если я останусь
Часть 4 из 24 Информация о книге
— А вот что бы ты сказала, если бы у меня были билеты на мастера? — В глазах Адама заплясали огоньки. — Да брось. Нету у тебя, — возразила я, отпихнув его чуть сильнее, чем намеревалась. Адам изобразил, что отлетает и падает на стеклянную стену. Потом картинно отряхнулся. — А вот и есть. В какой-то «Шницель» в Портленде. — «Арлин Шнитцер холл»,[11] он принадлежит симфоническому оркестру. — Ага, тот самый. У меня есть билеты, целых два. Тебе интересно? — Ты что, серьезно? Конечно! Я безумно хотела пойти, но это стоит чуть ли не восемьдесят баксов. Погоди, а где ты взял билеты? — Друг семьи подарил моим родителям, а они не могут пойти. Ничего особенного, — выпалил Адам. — В общем, это в пятницу вечером. Если хочешь, я заскочу за тобой после половины шестого и поедем в Портленд вместе. — Ладно, — сказала я, как будто все это было совершенно обычным делом. Однако к полудню пятницы я нервничала куда больше, чем после того, как прошлой зимой, готовясь к экзаменам, нечаянно выпила целый кофейник папиного крепчайшего кофе. Нервничала я не из-за Адама: за это время я уже вполне освоилась в его обществе — а от неопределенности. Что это вообще такое? Свидание? Дружеская любезность? Акт благотворительности? Я не любила ступать на зыбкую почву — не больше, чем разбирать новые пьесы. Вот почему я занималась так много: чтобы обрести под ногами твердую землю, а потом уже работать над мелочами. Я переодевалась раз шесть. Тедди, тогда еще дошколенок, сидел в моей комнате, таская с полок комиксы про Кальвина и Гоббса[12] и притворяясь, что читает. Он покатывался со смеху, хотя было не очень понятно, веселят его проделки Кальвина или мои метания. Мама просунула голову в дверь, чтобы посмотреть, как идут дела. — Он просто парень, Мия, — сказала она, заметив, что я уже на взводе. — Ага, просто первый парень, с которым я иду вроде бы на свидание, — огрызнулась я. — Так что я не знаю, одеваться мне как на свидание или как в филармонию. У нас туда вообще наряжаются как-нибудь особенно? Или мне лучше одеться как обычно, на тот случай, если это не свидание? — Просто надень то, в чем хорошо себя чувствуешь, — предложила мама, — и убьешь всех зайцев сразу. Наверняка мама на моем месте не колебалась бы ни секунды. На их с папой фотографиях из прошлого она выглядит как гибрид томной красотки из тридцатых годов и байкерши: озорная стрижка, большие голубые глаза, обведенные карандашом, и тощее как щепка тело, всегда облаченное во что-нибудь вызывающе соблазнительное — к примеру, в старинную кружевную кофточку и облегающие кожаные штаны. Я вздохнула: вот бы мне быть такой смелой. В конце концов, я выбрала длинную черную юбку и темно-бордовый свитер с короткими рукавами. Просто и четко — похоже, это мой фирменный стиль. Когда появился Адам в строгом костюме с отливом и «криперсах» (это сочетание совершенно сразило папу), я поняла, что у нас и правда свидание. Могло, конечно, оказаться, что Адам просто решил одеться «как в филармонию», а для официальных случаев у него припасен классный костюм из шестидесятых, но я ощутила в этом нечто большее. Парень явно нервничал, когда пожимал руку моему папе и говорил, что у него есть диски папиной группы. — Наверное, под пиво подставляешь, — пошутил папа. Адам изрядно удивился — видимо, не привык, что родитель может быть ехиднее собственного ребенка. — Только не сходите с ума, дети. На последнем концерте Йо-Йо Ма на танцполе были тяжелые травмы, — крикнула мама, когда мы уходили через газон к машине. — У тебя такие крутые предки, — сказал Адам, открывая мне дверь. — Я знаю, — ответила я. Мы ехали в Портленд, болтая о всяких пустяках. Адам ставил мне песни групп, которые ему нравились: шведского поп-трио, звучавшего однообразно и скучновато, а потом каких-то исландцев, которые оказались весьма хороши. Мы немного заблудились в центре и приехали к концертному залу всего за несколько минут до начала. Наши места были на балконе, на самом верху. Но на Йо-Йо Ма ходят не смотреть, а звучало все потрясающе. Этот человек умеет сделать так, что виолончель стонет, как плачущая женщина, — и тут же смеется, как ребенок. Слушая его, я всегда вспоминаю, почему сама начала играть на виолончели: есть в ней что-то невероятно, по-человечески душевное. Когда начался концерт, я краем глаза поглядывала на Адама. Ему вроде бы все нравилось, но он продолжал смотреть в свою программку, вероятно считая минуты до антракта. Я беспокоилась, вдруг ему скучно, но скоро музыка совершенно увлекла меня. Когда Йо-Йо Ма заиграл «Большое танго», Адам вдруг взял меня за руку. В любой другой ситуации получилось бы пошло: стандартный жест «скучно-так-хоть-полапаю». Но Адам не смотрел на меня. Его глаза были закрыты, он чуть покачивался в кресле. Он тоже с головой ушел в музыку. Я в ответ сжала его руку, и мы так и просидели весь концерт. Потом мы купили кофе с пончиками и медленно пошли вдоль реки. Наползал туман, Адам снял пиджак и накинул мне на плечи. — Ведь на самом деле эти билеты у тебя не от друга семьи? — спросила я. Я думала, он рассмеется или вскинет руки в шутливом «сдаюсь», как он делал, когда я побеждала его в спорах. Но он посмотрел прямо мне в глаза, так что я разглядела переплетение зеленого, коричневого и серого в его радужках. Он покачал головой и признался: — Это были двухнедельные чаевые за доставку пиццы. Я остановилась. Было слышно, как внизу плещется вода. — Почему? — спросила я. — Почему я? — Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь так погружался в музыку, как ты. Поэтому я и люблю смотреть, как ты занимаешься. У тебя появляется такая чудная складка на лбу, вот тут. — Адам коснулся моего лица над переносицей. — Я помешан на музыке, но даже мне так крышу не сносит, как тебе. — И что? Я для тебя что-то типа социального эксперимента? — Я собиралась произнести это шутливо, но получилось зло и горько. — Нет, ты не эксперимент, — возразил Адам сипло и сдавленно. Я почувствовала, как жар заливает мне шею, поняла, что краснею, и уставилась на свои туфли. Я знала, Адам смотрит на меня, — так же точно, как то, что, если сейчас подниму на него глаза, он меня поцелует. И меня поразило, как сильно я хотела этого поцелуя и как часто, оказывается, о нем думала — настолько, что успела запомнить форму Адамовых губ, настолько, что мысленно проводила пальцем по ямочке на его подбородке. Мои ресницы метнулись вверх. Адам ждал меня. Так все и началось. 12:19 У меня куча всяких повреждений. Судя по разговорам, открытый пневмоторакс, разрыв селезенки, внутреннее кровотечение неясной этиологии и, самое серьезное, контузия головного мозга. И ребра сломаны. Содрана кожа на ногах, так что потребуется пересадка; и на лице, тут уже нужна будет косметическая хирургия — но, как отмечают врачи, все это понадобится только при удачном раскладе. Прямо сейчас в операционной врачи удаляют мне селезенку, вставляют новую трубку для отсасывания жидкости из легкого и стараются найти, чем вызвано кровотечение, и остановить его. Однако для мозга моего они могут сделать не много. — Просто подождем и посмотрим, — говорит один из хирургов, глядя на компьютерную томограмму моей головы. — А пока позвоните в банк крови. Нужны две дозы первой отрицательной сейчас и две про запас. Первая отрицательная. Моя группа крови. А я и не знала. Видимо, раньше мне об этом думать не приходилось. Я никогда не бывала в больнице, если не считать того случая, когда я попала в травмпункт, порезав щиколотку разбитым стеклом. Тогда мне даже швов не накладывали, только сделали укол от столбняка. В операционной врачи спорят, какую музыку поставить, прямо как мы в машине сегодня утром. Один хочет джаз, другой — рок, анестезиолог, стоящая у моей головы, требует классики. Я болею за нее, и это будто бы помогает: кто-то ставит диск Вагнера. Правда, бравурный «Полет валькирии» — не совсем то, чего мне хотелось. Я-то надеялась на что-нибудь полегче — «Времена года», например. Операционная тесная, в ней полно людей и ослепительно ярких ламп, подчеркивающих неопрятность этого места. Ничего похожего на телешоу, где операционные выглядят как старинные театры, вмещающие и оперного певца, и публику. Пол, хотя и до блеска отполированный, весь в потертостях, царапинах и бурых потеках — полагаю, это засохшая кровь. Кровь. Она повсюду. Докторов она нисколько не беспокоит. Они режут, шьют и отсасывают прямо посреди красных потоков, как будто моют посуду в мыльной воде. В то же время мне в вены закачивается новая кровь. Хирург, требовавший рока, сильно потеет. Одной из медсестер приходится регулярно протирать ему лоб марлей, зажатой в щипцах. В какой-то момент пот проступает сквозь маску, и врачу приходится ее сменить. У анестезиолога легкие, ласковые пальцы. Она сидит у моей головы, следя за показателями жизненных функций и регулируя количество вводимых мне жидкостей, газов и лекарств. Должно быть, у нее хорошо получается, потому что я, судя по всему, ничего не чувствую, хотя в моем теле копаются хирурги. Это кровавая и трудная работа, ничуть не похожая на игру «Операция», которой мы увлекались в детстве: там нужно было осторожно вытащить кость пинцетом, не коснувшись краев отверстия — иначе запищит зуммер. Анестезиолог рассеянно поглаживает мои виски руками в латексных перчатках. То же самое делала мама, когда я сваливалась с гриппом или мучительной головной болью — из тех, от которых мечтаешь вскрыть вену на виске, чтобы только ослабить давление. Диск Вагнера проиграл уже два раза. Врачи решили, что пришло время нового жанра; побеждает джаз. Люди всегда думают: раз я люблю классическую музыку, то и джаз мне нравится, — но это не так. А вот папа его обожает, особенно безумного позднего Колтрейна, и говорит, что джаз — это такой стариковский панк. Полагаю, в том-то все и дело, ведь панк я тоже не люблю. Операция тянется и тянется. Я уже совершенно измотана. Не знаю, откуда у врачей берутся силы продолжать. Они стоят на своих местах, но, похоже, это потруднее, чем бежать марафон. Я начинаю отключаться. Потом задумываюсь о своем нынешнем состоянии. Если я не мертва — а раз кардиомонитор усердно попискивает, то, видимо, нет, — но нахожусь не в своем теле, могу ли я отправиться, куда мне угодно? Может, я призрак? А смогу ли я перенестись на гавайский пляж или в нью-йоркский Карнеги-холл? Смогу ли пойти к Тедди? Исключительно ради эксперимента я шевелю носом, как Саманта в сериале «Моя жена меня приворожила». Ничего не происходит. Щелкаю пальцами, щелкаю каблуками — я все еще здесь. Я решаю попробовать трюк попроще: подхожу к стене, воображая, как проплываю сквозь нее и выхожу с другой стороны. Но получается у меня только уткнуться в стену. Торопливо входит медсестра с пакетом крови, и, прежде чем дверь захлопывается за ней, я проскальзываю в щель. Теперь я в больничном коридоре. Тут снует множество врачей и медсестер в зеленом и голубом. Женщина на каталке — волосы убраны под синюю сетчатую купальную шапочку, в руке торчит капельница — зовет: «Уильям, Уильям». Я прохожу немного дальше. Здесь череда операционных, во всех спящие люди. Если пациенты в этих палатах в таком же состоянии, что и я, то почему мне не видно их разгуливающих по коридорам двойников? Кто-нибудь ведь должен слоняться здесь, как и я? Хотелось бы мне встретить хоть одного такого же. У меня накопились вопросы: например, что это за состояние и как мне из него выбраться? Как мне снова попасть в свое тело? Нужно ли ждать, пока меня разбудят врачи? Но вокруг нет никого похожего. Возможно, остальные придумали, как добраться до Гавайев. Я прохожу следом за медсестрой в автоматические двойные двери и оказываюсь в небольшой комнате ожидания. Здесь мои бабушка и дедушка. Бабушка что-то говорит дедушке — или, может быть, просто в пространство. Такой у нее способ не поддаваться чувствам. Я уже видела эту ее манеру, когда у дедушки случился сердечный приступ. На бабушке высокие резиновые сапоги и садовый комбинезон, заляпанный грязью. Наверное, она работала у себя в оранжерее, когда услышала новости о нас. Волосы у бабушки короткие, кудрявые и седые; папа говорит, она делает такой перманент с семидесятых годов. «Просто и удобно, — объясняет бабушка, — ни забот, ни хлопот». Это очень характерно для нее: никаких глупостей, все по-деловому. Она кажется прямо-таки квинтэссенцией практичности, и большинство людей ни за что бы не подумали, что она слегка помешана на ангелах. У нее целая коллекция самых разнообразных ангелов: нитяных кукол, фарфоровых, стеклянных — да каких угодно, в специальном китайском буфете в ее швейной комнате. И бабушка не просто собирает ангелов — она верит в них, считает, что они повсюду. Однажды в лесном пруду за их с дедушкой домом поселилась пара гагар. Бабушка твердо уверовала, что это ее давно почившие родители прилетели присматривать за ней. В другой раз мы сидели на веранде, и я заметила красную птичку. — Это клест? — спросила я бабушку. Она покачала головой. — Клест — это моя сестра Глория, — заявила бабушка, имея в виду недавно умершую двоюродную бабушку Гло, с которой сама она никогда не ладила. — Она бы не стала сюда прилетать. Дедушка разглядывает остатки жидкости в своем пенопластовом стакане, отколупывая кусочки от края; маленькие белые шарики скатываются ему на колени. Судя по виду, это отвратительное пойло, оно выглядит так, будто было сварено десять лет назад и с тех пор стояло на огне. И все же я не отказалась бы выпить чашечку. Сразу видно, что дедушка, папа и Тедди одной породы, хотя дедушкины волнистые, некогда светлые волосы уже поседели, и он плотнее тощего, как палка, Тедди и папы, жилистого и мускулистого от дневных занятий в тренажерном зале «Христианской ассоциации молодых людей».[13] Но у всех у них одинаковые водянистые серо-голубые глаза — цвета океана в пасмурный день. Может быть, поэтому сейчас мне трудно смотреть на дедушку. * * * Джульярд был бабушкиной идеей. Сама она из Массачусетса, но переехала в Орегон в пятьдесят пятом году, одна. Теперь в этом нет ничего особенного, но, думаю, пятьдесят два года назад такой поступок считался довольно скандальным для двадцатидвухлетней незамужней женщины. Бабушка заявила, что ее манят дикие просторы, и бесконечные леса и скалистые побережья Орегона ее вполне устроили. Она нанялась секретаршей в Службу охраны лесов. Дедушка работал там же биологом.