Ева
Часть 3 из 24 Информация о книге
7 Декабрьским утром 1980 года с Германом в первый раз случилось то, что позднее он стал называть эхом приближающегося события. Повзрослев, он изучил это явление подробнее. За несколько часов или дней до судьбоносного события освещение менялось, словно включался дополнительный источник мощного света. Память жадно схватывала детали. Независимо от того, с каким знаком — плюсом или минусом — приближалось событие, предшествующий ему период отличался безмятежностью, замедлением времени и усиленным ощущением счастья. Герман допивал какао. Ева, в толстом красном свитере с белыми оленями, забралась на стул, оперлась коленями о стертое сиденье (на ступню шерстяного носка приклеился кусочек фольги от шоколада) и расплющила нос о стекло: по карнизу бродил голубь. Ева постучала птице пальчиком, прислонила оторванный листок календаря к стеклу, прижала ладошкой. Заинтересовавшись, голубь клюнул потустороннюю Евину ладошку. Его клюв сорвался, и сквозь двойные рамы Герман услышал надсадный скрежет. Ева засмеялась. Голубь тряхнул отполированной головой, его блестящий глаз сердито уставился сквозь стекло на Германа. На резком свету глаз казался живой пуговицей. Прозрачно-карамельной, с черным зернышком. Глаз все смотрел и смотрел. Герман даже забыл сглотнуть какао и закашлялся. Потом птице наконец надоело, она взлетела, зависла на секунду за окном, замахала крыльями и обиженно улетела, сверкнув в морозном мареве сизо-зеленоватыми оттенками оперенья. — Ну что, ребятки, — сказал Андрей, входя с двумя парами прогретых валенок, — собирайтесь, пошли за елкой в лес. Ева захлопала в ладоши, слезла со стула и, подбежав к Андрею, повисла у него на шее. Сердце Германа застучало быстро-быстро. За елкой! В лес! Герман принялся наскоро заглатывать какао, вглядываясь в зеленую полоску леса в окне. Он находился в полутора километрах от гарнизона, но Герман увидел его так подробно, будто стоял рядом. Сосны поскрипывали, качались, стряхивали снег с верхушек. Иголочки в ряд, хочешь — пересчитывай. Пятна солнца дрожат на шершавой промерзлой кирпичной коре. Протяни руку — и почувствуешь ледяной ожог. Герману привиделась даже тень, метнувшаяся по снегу. Лисица? Герман и Ева одевались в своей комнате. Кроме раскладушек, покрытых серыми солдатскими одеялами, старого шкафа и настенных часов со сломанной минутной стрелкой, в комнате ничего больше не было. Нехитрое детское барахлишко — тетрадки, цветные карандаши, камешки, засохших жуков, этикетки от шоколадок — Герман и Ева прятали в шкафу под не простиранными Андреем простынями. Еще у Евы были две книги сказок и — предмет жестокой зависти Германа — заводной медвежонок с бархатистой шкуркой и бочонком с надписью «Мед». Медвежонок был небольшой. Он заводился золотистым ключиком и рычал. Когда отец был дома, медведь жил под подушкой у Евы, а книги — под полосатым желтоватым матрасом. Эти вещи остались у Евы с той поры, когда они жили с матерью. Вбежав в комнату, Ева первым делом вытащила медведя из-под подушки, поставила на подоконник и завела. Медведь радостно заревел. Герман, уже поняв, угадав, что в этот день все складывается как по волшебству, протянул руку и хрипло велел: дай. Ева, всегда ревностно оберегавшая свое сокровище, великодушно кивнула. Боясь, что сестра передумает, Герман схватил медвежонка. Забыв дышать, провел по шелковистой, бархатной шкурке, осторожно ощупал все сочленения, твердый покатый лоб, кожаный нос медведя. Прижал к щеке, захихикал, засмеялся. Андрей меж тем уже разложил вещи на раскладушке и поторапливал: — Давай, Герман, садись, будем рейтузы натягивать. — Герману было пять с половиной, но Андрей все еще помогал ему одеваться. — А елку мы куда поставим? Сюда? — сыпала вопросами Ева, надевая валенки. — А чем мы ее будем украшать? Огоньки где возьмем? У нас с мамой всегда была огромная елка. И много игрушек. Моя любимая — девочка в красной шапочке. Она прищипывалась на ветку. А мамина любимая — снеговик с ведерком. Его Герман разбил. Герман не помнил ничего из того, что говорила Ева, ни снеговика, ни саму маму. А рассказам Евы он не очень-то доверял: знал уже, что Ева врушка. На колготки телесного цвета и шерстяные носки Андрей, присев на корточки, натянул зеленые рейтузы, а на них — синие шаровары с шершавой внутренностью, похожей на нутро грибной шляпки. Вдоль шаровар шел шов, полоска-стрелка. Прижимая одной рукой к груди медведя, другой Герман принялся изо всех сил оттягивать стрелку от коленок, точно она смертельно угрожала им. Дальше шли колючие черные валенки, подшитые, с кожаной гладкой вставкой на пятках. Андрей засунул ноги Германа в теплые валенки, шаровары спустил сверху, зацепил лямками подошвы. Шаровары натянулись, и стрелка отступила от коленок. Неизвестно, откуда бралась вся та одежда. Она никогда не была новой. Герман помнил, как Андрей после обеда долго сидел в кухне у окна с ворохом одежды и подшивал, укалываясь иголкой и тихо чертыхаясь. Герман помнил его крупные солдатские стежки на майке, колготках, трусах, на кармашке байковой, в красно-синюю клеточку рубашки. И еще на Евином свитере: от Андреевых стежков голова одного из оленей сморщилась, приподнялась, точно олень, один из стаи, учуял что-то и встревожился. Сначала — платок, потом — тонкая шерстяная шапка. Сверху — меховая круглая шапка-шлем, рыжая, в темных пятнах. Напряженный взгляд голубых глаз Андрея, когда он застегивает шапку. Легкий дружеский толчок в живот, вызывающий у Германа смех. Варежки на резинке прыгают от радости. Клетчатое пальто с капюшоном. Кожаный солдатский потертый ремень, чтобы не поддувало. Меховой воротник поднят и щекочет ворсинками шею и щеки: Андрей туго завязывает сзади синий шарф. Дышать — никак, но ради елки Герман готов вытерпеть все. Ева уже одета, ждет. На ней черная шубка, заячья шапка с помпоном и точно такой же, как у Германа, синий шарф, так же туго, жарко завязанный узлом под воротником сзади. День морозный, русский, зимний. С тем самым нежно-голубым финифтевым небом, с удивлением проступающим сквозь заснеженные ветви деревьев. С мягко подоткнутыми снегом домами. С зависшими радужными снежинками в стекловидном воздухе. С пятнами ледяного солнца на деревьях и качелях. Андрей вынес санки с изморозью на алюминиевой спинке. Ева, стянув варежку, тут же нацарапала на изморози свое имя. В лес вела накатанная, скользкая, жирно отливающая на солнце дорога. По ней частенько возили солдат в грузовиках. Герман и Ева положили на санки топор, тот засверкал наточенным лезвием. Ева, потянув за веревочку, помчалась вперед, Герман едва успел ухватиться за спинку санок. Он бежал сзади, держась и одновременно толкая санки вперед. Снег поскрипывал, повизгивал под полозьями. Одной перекладины на санках не было, и сквозь щербинку Герману было видно, как бежит, льется струйками под ногами снежное молоко. По обе стороны от дороги застыли в складках снега белые поля. Герман обернулся: Андрей — серая шинель, шапка-ушанка со звездой, валенки — чуть отстал, шагал широко, курил. Дымок от сигареты весело струился вверх, в невозможно голубое небо. Когда Герман и Ева с визгом вбежали в лес, вековые деревья принялись сурово ощупывать их, проверять, идентифицировать. Оробев и притихнув, Ева и Герман прижались друг к другу. Когда появился Андрей (края шинели — в снежной пыли, шапка со звездой заиндевела), тени набросились и на него, но тут же узнали, стали ластиться, ласкать лицо, плечи, покрасневшие руки (Андрей никогда не носил рукавиц). Щелкнув по-дружески детей по носу, солдат усадил Еву у спинки санок, Германа перед ней. Дернул за веревку, и санки тяжело, со скрипом двинулись с места, но быстро набрали скорость. Андрей свернул с дороги на раскатанную коньковым солдатским шагом лыжню. Андрей запел песню «У солдата выходной». Ева с Германом подхватили. Они уже знали весь солдатский репертуар. И «Артиллеристов», и «Катюшу», и «Смуглянку-молдаванку», и «Марусю», и еще много чего. Продолжая орать во все горло, Ева и Герман растопыренными руками и ногами задевали заснеженные кусты, мимо которых проезжали, и повизгивали от удовольствия, когда снег сыпался им в лицо. День неумолимо шел вперед. Какой-то другой, будущий Герман делал знаки, пытался сказать Герману-мальчику, что вокруг происходит нечто большее, чем то, что он видит, о чем-то просил, предупреждал. Герман прислушивался, слышал намеки, но не понимал их. Елку увидала Ева: — Вон, вон, Андрей, смотри, вон она. Елка стояла метрах в тридцати от лыжни, в сугробах меж старых уставших берез. И сейчас Герман хорошо помнит ее. С ровными пышными боками, широким подолом в снежных оборках, который она, как молодая цыганка, раскрыла веером на голубоватом снегу. С прямой, как стрела, верхушкой, обсыпанной снежным сахаром. Со все теми же пятнами солнца вместо игрушек. И еще — с темными веснушками прошлогодних листьев с соседок-берез. Андрей остановился. Ева выбралась из санок и помчалась к елке, но тут же увязла в снегу. Андрей вытащил Еву из снега, поднял, прижал правой рукой к шинели, свободной рукой схватил топор: — Герман, побудешь здесь? — Герман кивнул. — Мы мигом, — пообещал Андрей и пошел с Евой на руках меж тесных чешуйчатых стволов, глубоко проваливаясь в снегу. Добравшись до елки, Ева с Андреем принялись осматривать ее. — Ну что, Герман, — крикнул Андрей, обернувшись, — срубаем? Герман радостно крикнул в ответ: — Субаем! Стукнул топорик. Елка дрогнула и от неожиданности осыпала снежную броню. Ева издала победный клич. Андрей засмеялся. Его смех эхом прокатился по лесу. В нетерпении Герман принялся катать по лыжне санки. С каждым разом он увеличивал дистанцию. Стук топорика отдавался гулким веселым звоном, отталкивался от стволов и убегал далеко в лес. Голоса Евы и Андрея звучали необычно высоко и как будто по отдельности. За грудой старого валежника лыжня поворачивала. Герман решил посмотреть, что там. Заведя воображаемый мотор — р-р-р, он свернул за валежник и, держась заиндевевшими варежками за спинку санок, помчался вперед. Через несколько метров уткнулся в стену из сосен. Они стояли тесно, будто хотели обняться. За соснами уходил вниз овраг. Солдатская лыжня огибала его поверху. Герман поставил санки на край оврага, сел, взял веревку в руки и, оттолкнувшись валенками, направил санки по склону. Не проехав и метра, санки застряли. Герман повалился на снег и покатился вниз боком, как они часто делали с Евой на горке рядом с домом. Снег тут же забил нос, рот и глаза, сильнее и веселее застучало сердце, защипало щеки и запястья. На дне оврага Герман раскинул руки и ноги. Прислушался: стук топора замолк. Поспешно поднялся. Правая нога удивительно легко, глубоко ушла вниз, а дальше… А дальше была только боль. Боль, для которой и теперь, спустя годы, он не может подобрать слов. Ева рассказывала, что крик его был настолько чужим, жутким, что она и Андрей не сразу догадались, кто это кричит. Солнце приблизилось к Герману, горячо задышало и принялось жечь его тело. Предметы потеряли формы, мир задрожал и рассыпался на атомы, будто его никогда и не существовало. Кто поставил тот капкан так близко к гарнизону, так и не выяснили. Капкан был самодельный. Его сконструировали с особой жестокостью. Острые стальные зубцы как по маслу прошли сквозь валенок Германа и в один миг раздробили детские кости. 8 Больше двух с половиной месяцев Герман провел в больнице. Когда он оказался дома с собранной кое-как из осколков ступней, костылями, выменянными Андреем у санитара на наручные часы, отец повел себя так, будто ничего не произошло. Правда, отменил совместные завтраки, а значит, и пытки вареным яйцом. А в мае 1981 года отец посадил Германа и Еву с Андреем на поезд. На перроне крепко обнял и поцеловал Еву. Посмотрел на Германа, опиравшегося на костыли. Сжал его плечо так, что Герман едва удержался, чтобы не вскрикнуть. Наклонился и коснулся лба мальчика мокрыми холодными, несмотря на жаркий день, губами. Герман в поезде еще долго ощущал ледяной ожог этого поцелуя. Герман не помнит, сколько они ехали. Несколько раз перекусывали — чай, разумеется, в подстаканниках, с дребезжащей ложкой, бутерброды. Вареная картошка с зеленым луком, разложенная на газете «Правда». Ева уже успела подрисовать усы немолодому мужчине с густыми черными бровями (одна выше другой), на пиджаке — висячие звездочки орденов, пробовала прочитать заголовок: «Ву… вру… вручен… е». Андрей научил Германа и Еву макать лук в соль и прикусывать с картошкой. Герману понравилось. А Ева молотила все, что успевала захватить пухлыми ручками, и расспрашивала Андрея о Москве. Тот каждый раз отвечал ей, что никогда там не был, но спустя некоторое время Ева снова спрашивала. После еды Герман смотрел в окно, изумляясь тому, что в мире так много людей, домов и деревьев. Андрей с Евой играли в карты. Когда Андрей, увлекшись, забывал ей уступать, Ева, покраснев от возмущения, громко требовала реванша. Устав от игр, скакала, носилась по узкому коридорчику плацкартного вагона. Раз вернулась с большой шоколадкой. Шоколадка подтаяла на весеннем солнце, поджаривавшем вагон. Когда Ева развернула обертку, шоколад туго потек ей на пальцы. Через минуту руки и лицо Евы были в шоколаде, а спустя еще минуты три от шоколадки ничего не осталось (Герман и Андрей отказались от мятой дольки, которую Ева милостиво протянула им по очереди). Потом Ева спала на верхней полке. Ее волосы свешивались и, потеряв темный цвет на солнце, долго — нет, вечно — раскачивались вместе с вагоном. Андрей тоже поспал, на нижней полке, напротив Германа. Положив руку под голову, выставив рыжую подмышку. От жары его лицо и грудь над вырезом майки покраснели, вспотели, но он не замечал и спал долго, крепко, сладко. А вечером, выбежав на стоянке, купил пирогов и успел поймать в кустах сирени бронзовку с зеленой радужной спинкой и тяжелыми надкрыльями. В вагоне Андрей высыпал спички из коробка и положил туда жука. Герман, дрожа от возбуждения, взял коробку и прислонил к уху: лапки жука тихо скребли по картону — скраб, ск-краб-б, ск-краб-б. Ева тоже послушала, но почти тут же отдала коробку назад: насекомых она не любила. А Герман весь остаток дня то приоткрывал крышку коробка, глядел на зеленую спинку жука, текущую металлом, то снова задвигал и слушал шорохи. Ночью Герман не мог уснуть. Выбравшись из пут простыни, встал на колени, оперся локтями о столик и уставился в окно. Проносящиеся леса, еще несколько часов назад струившиеся нежно-зеленой листвой, радостно махавшие солнечными ветвями вслед поезду, сделались черными, кружевными, превратились в цельное темное недоброе существо, которое раскачивалось, шумело и угрожало мчащемуся поезду. Иногда воздушными привидениями возникали цветущие вишни и яблони, они белели, пенились, тянулись прочь из лап леса-оборотня. Между лесами, над равнинами, небо вспыхивало, тлело на горизонте красными и зеленоватыми полосами. Эти светлые промежутки быстро заканчивались, поезд снова нырял в темный лес, деревья в котором, точно воины, тесно смыкали ряды, намертво переплетались ветвями. Жук в коробке спал. Герман тихонько постучал по крышке, поскреб ногтями. Сначала жук не отвечал, а потом зашуршал, задвигал лапками. — Почему не спишь? — раздался вдруг шепот Андрея. — Не знаю. Андрей сел, потянулся, громко зевнул. Перебрался к Герману, посадил его на колени, обнял. Герман прижался к горячей со сна груди Андрея. — Покурить охота, — сказал Андрей. — Пойдем покурим. — Пойдем, — согласился Герман. Андрей отнес мальчика в тамбур. Там, продолжая держать Германа на руках, закурил, протянул сигарету Герману: — На, затянись. Герман ухватил сигарету зубами, попытался дунуть в нее, потом вдохнул, глотнул едкого горького дыма и закашлялся так, что выступили слезы. Андрей засмеялся, забрал сигарету. Докурил. — Ну вот мы с тобой и покурили, Герман. А теперь пошли спать. У бабушки была замысловатая прическа, очки на пол-лица, атласный халат и серебряные кольца на крупных руках. Она держала письмо и медленно читала. По мере чтения кресло, в котором она сидела, расставив крупные и белые, точно у снеговика, ноги, принялось поскрипывать, выдавая возмущение. Потом от возмущения у нее начал подрагивать крупный нос, потом уголки рта, потом гневно задрожала седая прическа, а затем и сережки закачались, вспыхнули. Лицо и грудь бабушки налились краснотой, будто кто-то облил ее малиновой краской. Герман, Ева и Андрей сидели напротив на диване и не шевелились. Брат и сестра держались за руки. Герман чувствовал, как раскалилась, горячо вспотела ладошка Евы, его же превратилась в тающую ледышку. Комната двигалась (ночью Герман так и не уснул), проплыли шкаф с книгами, этажерка, заставленная фигурками; картины с древним городом съехали со стены и покачивались в воздухе. Герман часто заморгал, и предметы вернулись на места. Пока бабушка читала, луч на полу подрос и теперь лизал заштопанный носок Германа, обтягивающий искривленную травмой правую ступню. Часы на столике с танцующими ножками ожили, в часах раскрылась дверца, и оттуда весело выкатилось гнездо с четырьмя серебристыми птенцами. Раздалась громкая механическая трель. Пять часов вечера. Бабушка подняла голову, сложила письмо, сняла очки и уставилась на Германа и Еву. Смотрела минуту или две, поджав тонкие губы. Потом тяжело поднялась. Роста она была внушительного, выше Андрея на голову. Подошла, наклонилась. Пахнуло сладковатыми духами и запахом старости. На брата и сестру смотрели маленькие темные глаза, зрачки стремительно двигались то вправо, то влево. — Идите за мной, — сказала бабушка хрипловатым голосом, низким, будто медвежонковый рев. — А ты, солдат, посиди пока. Комната, куда бабушка привела детей, была меньше предыдущей. В ней стояли диван, круглый стол с лампой, шкаф. В окне виднелся удивительный дом с длинным шпилем и башенками. Бабушка велела вести себя тихо, задержалась взглядом на лице Евы, а потом исчезла в проеме, затворив дверь. Герман сложил костыли и устроился в уголке дивана. От усталости глаза слипались. Он вытащил из кармана шорт спичечную коробку. Приоткрыл, поглядел на жесткую зеленую спинку друга, задвинул. Приставил к уху, лапки успокаивающе зашуршали. — Ева, что едят жуки? Ева пожала плечами. Она стояла у двери и прислушивалась. Голоса Андрея и бабушки сливались, они что-то горячо обсуждали. Ева тихо приоткрыла дверь и высунула голову. Герман вцепился пальцами в спичечную коробку, пытаясь не заснуть. Ева повернулась к Герману: — Бабушка говорит, что ей семьдесят лет и у нее нет времени растить детей. Снова высунула голову, опять повернулась к брату: — А Андрей ей говорит, что, если она не возьмет нас, у него приказ — отвести детей в детский дом. Герман зажмурил глаза, попытавшись различить слова, которые произносили бабушка и Андрей, но слова только гудели, раздувались, обрастали дополнительными звуками. Воспользовавшись промашкой Германа, сон ласково подышал в его веки и быстро, ловко накрыл своей темной сетью. 9