Глаша
Часть 15 из 39 Информация о книге
Правда, позвали меня не на следующий день. А через день. Видать, отсыпались хозяин и приказчик. А может, и дела у них, какие были. Но все же, наступил и мой черед. Пришел за мной приказчик ближе к вечеру. Вызвал потихоньку, чтобы тятя с мамой не догадались. Только сестра все сразу смекнула, но на нее Игнат цыкнул и черными глазищами так зыркнул, что она будто онемела. Головой кивнула, дескать, молчать будет, хоть режь ее. Приказчик прошептал сквозь зубы: «Иди тихо и молчи». Я и пошла. А как ослушаться? Иду, а у самой сердце стучит у самого горла. На улице метель кружит, сугробы в человечий рост намело. Но к бане господской с двух сторон дорожки протоптаны были. Вот и зашагала я в валенках прямиком к бане. А позади меня Игнат идет, молча, словно конвойный. Куда тут убежишь? Пришли. Он велел мне раздеваться. Я сняла полушубок, шаль, валенки. Мы стояли внизу. Почти в предбаннике. Он приказал, чтобы я скидывала все до исподнего, и подает мне мешочек с вещами. – Надень, Танюха, вот это. – Что это? – Это я нарочно для тебя принес, как барин повелел. Здесь мужские вещи: рубаха красная, брюки, картуз. Надень все на себя быстро. – Я же девица, негоже мне срамоту эту на себя пялить. – Таня, ты же знаешь, как барин лют бывает, ежели кто-то ненароком его приказ не выполнит. Одевайся и не перечь! Авось, тебе же и лучше. Хорошо исполнишь все – тебя-то, глядишь, девкой он и оставит. Мужу будет, чем похвастать. Женихи-то хоть, были у тебя? – с усмешкой, спросил он. – Нет, не было еще. – Да ты, ешь больше, глядишь, и объявятся женихи-то. Ты, в кого така худая? Слухай, а ты, не хворая часом? Чахотки, али другой немочи нет у тебя? – спросил он настороженно. И нет бы мне, дуре несусветной, сказать: «Да, мол, чахотка у меня»… Глядишь, отпустили бы. Так нет же – я, как праведная, и говорю ему: – Что ты, Игнатушка, я здорова, как корова. Никакого кашля у меня отродясь не было. Я просто в батянину родню пошла. А там все жердястые, да сухопарые испокон веку были. Так, что не боитесь: я не заразная. Вот, вам крест. – Ну и хорошо! – засмеялся он, – да не бойся, ты, дурочка. Владимир сегодня не очень злой. Поиграет с тобой, да и отпустит. Переодевайся быстрее. Я все сделала, как мне велел Игнат. Надела на себя темные брючки. Они мне оказались чуть свободны – подпоясалась. И красную мужскую рубаху. Игнат после и говорит: – Владимир Иванович хотел остричь тебя коротко. – Как же так?! Вы что? Зачем? Как я потом домой покажусь? Это же позор на всю деревню! Лучше сразу убейте – только косу не корнайте, – заплакала я. – Ладно… Не канючь. Подвяжи волосы потуже и надень картуз поглубже. Смотри только, чтобы из-под картуза космы не вылазили. Я сделала все, что он мне приказал. Он полюбовался на меня и говорит: «Славный паренек у нас получился». А потом достал из какой-то коробочки усики темные накладные клейкие и налепил их мне под носом. – Ну вот, теперь Танюха, ты у нас будешь Тихоном зваться. Постарайся и ходить, как мужик. Слышишь? Будешь хорошо играть – я тебе гостинца с собой дам и рубль, в придачу. «Да хоть чертом зови, только хлебом корми», – подумала тогда я, сдуру. Довольный моим маскарадом, Игнат повел меня наверх. Поднялись мы по ступенькам. А там жарко было натоплено, и светло от свечей. А еще дымно и запашисто от благовоний заморских, кои барин по всей комнате раскурил. Так запашисто, что голова моя сладко закружилась, словно у пьяной. Мне потом девки рассказывали, что благовония эти желания сильно распаляют, от них все бабы сильно хотючие становятся. И увидала я вот, что: посередине комнаты стоит кресло красное, красивое все, бархатное. А в нем, раздвинув ноги, сидит барин. Весь развалился, разомлел, как блин на Масленицу. А возле его ног на полу притулилась Маруся Курочкина – девушка ничего так, справная. У нас в деревне многие парни на нее заглядывались. Грудя у нее не такие большие, как у вас, Глафира Сергеевна, а поменьше, но торчат торчком в разные стороны, словно яблочки. Как ступит, так оне трясутся. Маруся к тому же, девка высокая, темноволосая и смуглая. Волосы у нее распущены. Почти до полу висят. Сидит она на корточках и… Право, срамно рассказывать… устами уд барский лобызает. Да так усердно, что аж причмокивает. А сама задом ерзает. Видать: мочи ей нету, так охота, чтобы вдули, как следует. Видно, что Маруся здесь по-свойски себя давно чувствует. Значит, привыкла и не первый раз барина ублажает. А Владимир в это время откинулся на спинку кресла, глаза прикрыл. Рука затылок Маруськин держит, и голову ее к себе двигает время от времени. Маруська мычит от удовольствия и губами чмокает. А недалеко от них на столе лежит Катька Смирнова, я тоже ее узнала тогда. Она, наоборот, светленькая. Тоже ладная, востроносенькая такая. Так эта Катька привязана к столу за руки и за ноги. И главное – какая срамотища: мохнатка кудрявая вся на виду. Срамное место близко к краю лажено, чтобы легко, видать, подходить было и тычины в нее сувать. Я от увиденного оторопела прямо. Стою и с места двинуться не могу. – А вот и паренек, наш дружок новый пожаловал. Как тебя зовут, мил человек? – чуть отвлекшись от Маруськи, спросил Владимир Иванович. Но Маруська хорошо обучена была и знала свое ремесло блядское, а потому исполняла все, как надобно. Пока Владимир со мной говорил, она не выпустила его дубину изо рта, а еще сильнее головой задвигала. А я же помню, как меня Игнат учил говорить. – Тихоном зовут, – отвечала я негромко. – Как? Говори громче. – Тихоном! – Ах, Тихоном, Тишечкой значит. Как хорош ты, Тишечка, славный мой, мальчишечка. Ааааа… Вдруг, он выгнулся весь, застонал, зарычал, как медведь в лесу. А у Маруськи по подбородку влага белая потекла. Она еще полабызала его немного. А потом довольная, утерла губищи и встала на ноги. Глава 12 Глаша смотрела на Татьяну, глаза горели от возбуждения. Ее волновал каждый эпизод. Внутри женского лона было мокро от сильного, нахлынувшего желания. Умом она осознавала: все, что рассказывала Татьяна, по сути – ужасно и греховно. Очевидно, грех был всюду, где находился Махнев Владимир Иванович. Голова шла кругом от попыток понимания и нравственной оценки картин, кои рисовало воображение, откликаясь на Татьянины рассказы. Но плоть – ее главная предательница, познав изысканные ласки, трепетала от смертельного искушения. – Таня, что ты остановилась? Продолжай, пожалуйста. Что было дальше? Не томи. Продолжение рассказа крепостной Татьяны Плотниковой: Ну а дальше вот, что было… Владимир, разрядившись в рот Маруське, почивал в кресле некоторое время. Не разговаривал ни с кем. Я отошла в сторонку и присела на лавочку. Ждала, что далее будет. Маруське, гляжу, никак не сидится, словно угли у нее между ног. Крутиться она вокруг Владимира: то на спинку кресла задом толстым присядет, то сиськами об него потрется. А он внимания не обращает. Вроде, как уснул. Она давай рукой за уд евонный тянуть, как за коровий сосец, но не сильно, а потихонечку. Залепетала просительно и жалостливо: – Володечка, а как же я? Я истекаю вся, так хочу его. Сил моих больше нет. Давай, я его тебе заново подниму, а? Утоли и мое желание. – Сама, сучка, виновата, – проговорил усталым и насмешливым голосом Владимир, – какого же ты хрена, присосалась к нему, как змеюка? Все соки выпила раньше времени, а о красоте мохнатенькой родимой не подумала. Дай, в чувство прийти. Сейчас Игнат придет, и получишь свое сполна. Вон еще Катька, неоприходованная лежит, тоже, небось, мается. Не одна ты, у меня хотючая. После того, глянул хитрым глазом, засмеялся. Рука потянулась к срамному Маруськиному месту, изловчившись, дернул за кустик волос, что торчал у нее между ног. А после его ладонь звонко шлепнула по голому заду – Маруська вскрикнула и обиженно надула губы. Потом пришел Игнат. Он уходил печь подтопить. Как вернулся, подошел к Катьке. Сначала погладил ей живот, потом ручищи схватили Катькины титьки. Так мял сильно, словно оттянуть хотел и рассматривал у нее все красоты пристально. Даже мне срамно стало от наглых глаз Игнатовых, словно жаром опалило. Катька покраснела, как рак, но лежит – терпит. Пока все это делал, дубина у него между ног увеличилась прямо на глазах. Он и вогнал ее немедля в Катьку. Катька заохала. Он и зачал ее еть. То быстро двигался в ней, то медленно. А я смотрю на них во все глаза, а голова дурная… Может, еще от благовоний заморских – мысли в пляс пустились. Только и меня хотючесть сильная одолела. Думаю: была, не была, чего уж теперь корчить из себя праведную, раз чести такой удостоилась, к самому барину на гульбище угодила. Все девки эвона как блажат, значит сладко им то самое, греховное… А я чем хуже? Когда еще вдругорядь пригласят? Другого-то раза может и не статься. Так захотелось, чтоб уд мужской во мне побывал! Еле терплю. А они и не собираются меня невинности лишать. Дура я была, а и сейчас не больно-то ума набралась. Владимир в это время уже за столом сидел, вино красное из бокала попивал, серые глаза на Катьку с Игнатом уставились, смотрят не мигая. А Маруська вокруг него околачивалась. Себя настырно предлагала. – Маруся, divine, хватит кругами хаживать. Залезай-ка на второй стол, так, чтобы я тебя видел отсюда хорошо и начинай себя пальчиками ласкать, – наконец, проговорил он. – Ножки только раздвинь пошире, как умеешь. Ты же змейка у меня гибкая. Прутик мой, ивовый. Шире тебя никто ножки не умеет раздвигать. Ты же циркачка у меня. За то и люблю тебя, персик мой смуглый, пушистенький. Маруська вся, аж зарделась от гордости, что про нее такие слова ласковые барин вещает. И, чтобы угодить ему, проворно вскарабкалась на второй стол, только ляжки голые мелькнули. Уселась так зверски похабно, что стыдно за нее стало. Я удивилась: ноги у нее, как гуттаперчевые были. И правда – гнулись, как прутья. Да, длинные какие! Разошлись они махом в стороны, словно птицы, ручка тонкая в мохнатку пухлую вошла, закопошилась. Сама Маруська застонала показушно, спину дугой выгнула – барину потрафить решила. Мне видно было каждую складочку у нее в нутре, и что мокро там сильно. А между складочками в утробе дыра открылась. Маруська перстом секель тронет, а дырища та вся дышать начинает. Сама изгибается, ну точно – змея. Дрожит, губы горят, словно калина по осени, рука меж ног быстробыстро елозит. Я и сама к этому времени мокрая была, ноженьки не держали. А Владимир Иванович вот, что удумал: – Марусенька, душенька, charmant! Лучше тебя никто моим прихотям угодить не умеет. Тебя бы к турку в гарем – высокую бы цену за такую наложницу искусную дали, – проговорил барин. – Не усердствуй, пока шибко. С тобой сегодня не я играть буду, и не Игнат. А тут у нас паренек есть славный – Тихоном зовут. Тиша, подойди-ка сюда. – поманил барин, согнутым длинным перстом. А я стою, как завороженная, и на палец тот дивлюся. Шибко длинным он мне поглазился. А потом и вовсе расплылся… Глядь – а это уже не один перст, а несколько… кружатся на свету, словно паучьи лапы. И ногти выросли на них острые, загнулись, как у совы. И все эти персты манят меня. Страшно так манят… И тут до меня дошло: это меня барин к себе зовет и Тихоном кличет. А я стою – растопча бестолковая и гляделками лупаю – с места не двигаюсь. Спохватилась, наконец, наваждение стряхнула с глаз долой. Поглядала – нет, вроде, один перст меня манит, и поспешила к барину – как было велено. – Тихон, видишь, какая бабеночка хотючая. Потешь ее для начала, между ножек язычком. Вдруг, твои ласки ей по сердцу придутся? Я прямо обмерла от того, что мне приказали. Не бывало до этого в моей жизни, чтобы я женщину ласкала. Смешно сказала! Я и к мужикам-то не прикасалась. А тут – срам-то, какой! Хотя, честно сказать – мне грешнице, почему-то сильно хотелось потрогать Маруську везде, паче между ног. Я тут же вспомнила: однажды, будучи девчонкой, случайно видала в бане одну картину: Все деревенские бабы намылись, как положено, и по домам разошлись, а тетя Груня и тетя Елизавета припозднились, видать, нарочно. Обе – вдовые, немолодые, животы и задницы у них крупные, телеса – белые, как парное молоко. Груди – по пуду висят, на поросят с розовыми пятаками похожи, треугольники между ног – пухлые, редким волосом подернуты. Смотрю на них – глаз оторвать не могу. Зачали они тереть друг дружку мочалой, пена мыльная полилась. Руки не столько мочалой заняты, сколько шарят и гладят по телесам скользким. Пальцы в ложбинах застревают… А я – стою тихонечко в предбаннике, за шторкой схоронилась – им не видать. Дело было в вёдро, краснопогодье уж неделю стояло, вот они разомлели от жара и раскрыли двери настежь. Вдруг тетки цаловаться принялись и тискать друг дружку за титьки сдобные. А после тетя Груня села на лавку, ноги толстые раздвинулись широко, под пухлым бугром красная трещина открылась. Груне мало показалось: пальцы взялись за края срамные, в сторону их развели, меж краев вылез розовый хоботок. Я тогда еще не знала, что это за хоботок такой… Сейчас знаю: секель это был – самое сладкое место у баб. Разных я секелей понасмотрелась на оргиях у барина. Бывали маленькие, как горошина, и крупные, словно уд мальчиковый… Но помню: секель Груни был не мал размерами и сочен. Так и таращилась я на него. А тетя Елизавета встала на круглые коленки, нос уперся в Грунин живот. Я, по малолетству, не поняла: чего она там копошиться… Подумала: наверное, грыжу заговаривает. Но не ухожу: любопытно стало. А тетя Груня задом толстым заелозила и говорит: «Лизонька, дай, удобнее лягу». Молвила это, встала и перешла на другую широкую лавку, легла на спину. Ноги полные раздвинулись, коленки согнулись, вся красота наружу вышла: больно крупное у Груни нутро оказалось… А тетя Лиза так, и припала губами и языком к ее потрохам. Потом пальцы в ход пошли, чуть ли не длань ей туды засунула. Груня только охала, да мычала, словно коровища. После, тетя Лиза на коленки встала, зад широкий поднялся, кунка наглая наружу распахнулась. И снова та же круговерть: персты, языки только и мелькали. Я за шторкой стояла, тихонько смотрела, как они друг дружку ублажали, и какое удовольствие от этого получали. Уж, они кряхтели и стонали, визжали и вскрикивали от души… Не было у них мужиков, а им, видать, хотелось сильно. А может, у них отродясь тяга к «своей сестре» была. Очень уж диковинно все это для меня, девчонки было, взволновало от пят – до макушки. Я в тот же вечер все рассказала своей старшей сестре, та отругала меня за греховное любопытство и даже крапивой стеганула. Я и раньше видала разные соития. Наипаче у скотинок: бык крыл коровку, конь лошадку, петух курицу топтал. Мы в деревне сызмальства в тайны сии посвящены, да и не тайны это вовсе… Было дело: видала, как пьяный Архип на сеновале с Фенечкой баловался. Мы с девчонками лежали с другого краю стога, головами в траву закопались – нас и не увидели. Зато мы – все гляделки проглядели – страсть, как любопытно нам это было. Фенечка смеялась тоненько, словно овечка, концы платочка во рту мусолила. Она баба – дебелая, круглая… Мужик у нее в городе в это время был, Архип и приладился за ней таскаться. Долго караулил, выходил таки! Смотрим: он сначала все зубоскалил и руками зад ее увесистый тискал, Фенечка уворачивалась ловко. Облапил посильнее – сдалась. Упала на сено, панева к грудям завернулась, ноги белые раздвинулись сами собой, меж ног: черным черно от волосу… Архип, не будь дураком – тут же на изготовку встал. Удище красный ловко вогнал – куды надобно. И пошла у них катавасия, мы рты пораскрывали: не видали еще до этого, как таки дела ладятся. Долго же он Фенечку мочалил! А как кончил, так и отвалился в сторону. Полежал чуток и поплелся восвояси, Фенечка вскочила на ноги, юбки опали. Побегла за ним с причитанием: «Архипушка, сокол, куды, же ты? Погодь малость, любый, ты, мне шибко…» А он ей в ответ: «Придумала, дуреха – любый!» Выругался со злобой матерно – она и встала, как вкопанная, не посмела за ним бежать. Архип ушел, загребая пьяными ногами, Фенечка в сено упала головой: завыла от обиды. Но, то было естественное соитие, как господь всем праведным христианам наказал. Хоть богомерзко, по сути, потому, как от блудского греха, вне венчания случилось, однакож, естественно по природе. Оказалось: многое на свете – чудно, а еще больше – греховно! А то как же понимать соитие с особью того же пола? Только я вывод сделала: лишь человеку сии пакости богомерзкие присущи. Ни одна корова еть другу корову не будет – бык для сего назначения рОжден. Так-то! Сказывали даже, что имеется еще более страшный грех: названный содомским. Про него наш диакон в приходе вещал. Это – когда муж мужа тычиной детородной в задний оход блудствует… По мне, так это и есть – сущий грех адовый! Отвлеклась я от рассказа – пора и честь знать. Это я к чему все толковала? К тому, что в душе мне страсть, как противны все блудства плотские. К ним меня барин насильно понукал. Я холопка его, куды мне противиться, али норов показывать… Однако и покаяться готова, что сама, как всякая грешница, к блуду мерзкому быстро пристрастие получаю. Спаси господи, мою душеньку, не прошла я сие искушение, плоть громче колокола во мне гудела. Вернусь к рассказу, хватит оправданий. Тогда у барина в бане вспомнила то, что творили промеж собой те бабоньки Груня и Елизавета, решила действовать. Тем паче, мне самой сильно этого хотелось. Подошла к Маруське, она смотрит на меня с любопытством, глаза хитрые, как у куницы. Она уже знала, что под усами не Тихон спрятан, а я – Татьяна. – Танюша, поласкай меня языком, – тихонько прошептала мне на ухо. Сама глаза закатила и ждет. Я наклонилась над ней, нос уловил аромат пряный, ее мохнатка душистая похотью горела. Вспоминаю все это: кажется, что вольность на меня нашла не от утробы моей греховной, но более от духа благовоний заморских… Барин те пары каким-то «опием» называл. Он трубочку длинную все покуривал, и кувшин с диковинными трубками на столе стоял. Наберет в рот дыму из того кувшина, а потом подходит к полюбовницам и дует им дым в ноздри и рты. Девки блажить начинают, смехом русалочьим исходят. Кажется, что в топь болотную угодила: по всей комнате дым бурый стелется… Меж ног зуд неумолимый идет… А что Маруська? Та и вовсе «с колеи съехала», так и прогнулась под меня, голова запрокинулась, шея дугой, как у лебедя, волосья черные, страшные до полу висят, чисто – ведьма! Я и начала ее языком ласкать. Сначала тихонько и неумело, а потом сильнее. Чувствую под языком моим секель теплый, так и трепещет, толстым, да пухлым становится. И так мне стало приятно это делать – казалось, не оттащить. Чувствую, сама спускать начинаю, да шибко как, никак не остановить. Упала я на лавку, сердце у горла стучит. Тут Владимир встал, подошел к шкафчику, руки вытянули на свет божий штуку странную, я сначала не уразумела: что это… А было это вот что: выточенный из древа, большой уд с шишкой круглой и с мудями. Сделан так искусно, словно настоящий. Был он длинный довольно и толстый, как рука моя, ремешки кожаные по бокам висели. Ремешки так хитро слажены – могли крепиться на человеке, получалось, что струмент этот навроде живого уда торчал меж ног. – Тиша, знаешь ли ты, как сей инструмент зовется? – спросил барин. – Нет, не знаю, – прохрипела я. – Зовется он «дилдо». Его и еще несколько прекрасных образчиков я у турка купил. Старый турок Мехмед-эфенди знал толк в таких вещах. Штучки, подобные этой, большую сладость женским особям приносят. И чем больше они размером, тем сладости той больше. Хоть в приятности телесной и не могут они с моим старым другом поспорить, однако же, на многие спектакли очень уж годятся, – с важным видом произнес барин. – Итак, начнем-с, благословясь.