Глаша
Часть 19 из 39 Информация о книге
Я испугалась: вот и мой черед пришел оглоблю его на себе испробовать… А Владимир уже прилично хмельным был в тот день, качало его из стороны в сторону. Долго возиться со мной не стал… Взял меня за шею крепкими пальцами и к себе подвел. – Смотри, Игнат, какая шейка у нашего парнишки тонкая… Не то, что у баб наших спелых. Тошнит меня от их спелости… Боюсь я за себя… Что-то меня последнее время не на сиськи сдобные тянет. Знак нехороший. Ты не находишь, друже? Игнатушка, что ты делать-то со своим барином будешь, ежели мой жеребец на коров деревенских вставать откажется? Какие стада ты в этом случае мне погонишь? Ой, тошно мне! – и он засмеялся, но как-то нехорошо, злобно. Смеется, а глаза злые. – Ну, да ладно, чего рассуждать. Много я нынче выпил. А истина в вине оказалась… In vino veritas! In vino veritas! Что-то я сегодня философствую изрядно, пора и честь знать… Танюша, детка, пойди сюда. Встань ко мне задом на кроватку, а попку подними повыше. Ты, прости меня, дружок, я для начала, не с христианского входа тебя распечатаю, уж больно твоя фигурка к этому располагает… А дальше все было, как в тумане. Не хочу тебе, Глаша, подробности говорить. Помню все смутно. Больно сильно, совсем не сладко. Помню, что подтолкнул меня к кровати, рука на затылок надавила, брючки шутовские будто сами сползли до колен. Намазал барин меня мазью скользкой и зачал дело свое греховное… Сначала и вовсе у него не получалось. Уперлось и не идет. Я от боли еле терплю, глаза на лоб лезут! А он пихает и все тут – черт настырный! Выгнулась – сил не было терпеть. Барин прикрикнул на меня: мол, стой, не шевелись. Пообещал, что немного осталось. А тут Игнат еще подсобить ввязался. Взял меня за зад и держит крепко, чтобы не шевелилась зря. Так и вогнали шишку мне, да так глубоко! А потом задвигал во мне барин оглоблей, аж мудя пудовые по ногам шлепать стали. Из меня сознание вон и вышло. Очнулась оттого, что вода по лицу полилась, Игнат холодной окатил. Больно в греховном ходу – сил нет! Гляжу: барин уж спит крепко на той же кровати. А тут у Игната кол между ног встал. – Танечка, тебе семь бед – один ответ. Потерпи еще немножко сегодня. Услади и моего дружка, – а от самого винным духом сильно несет, – я тебя потихонечку… Да спереди, как бабам положено. – Обманщик ты, Игнат! Говорил мне: что раз я в мужиковых одеждах спектакль поиграю – не тронет меня барин. А таперича не только барин, но и ты пристраиваешься. – Танюша, я тебе целковый дам и кулек конфет. Не противься, милая. Видишь, сегодня все бабы больными сказались. А других искать не хотел. Ты ляг на спину, я тебя потихонечку. Дальше что было? Да сами все знаете. Одно могу сказать, что Игнат чуть ласковей со мной обошелся, чем Владимир Иванович. А все равно больно было, да срамно. После всего он дал мне, как обещал, один целковый и конфет кулечек. И я домой поплелась. Еле дошла. Неделю потом болела. Глава 15 Жаль, в темноте не видно лица и глаз… А глаза Глафиры от рассказа подруги не только расширились, но и томная нега на ресницы снизошла. Сердце билось у самого горла, меж ног влага обильно заструилась. В конце Татьяниного повествования, Глашина рука, словно проворный таинственный зверек, нырнула в родную, теплую и влажную норку. Мало нырнула, копошиться по-хозяйски начала. Бедра девушки задрожали… – Таня, скажи, неужто тебе ни разу сладко не было? – Было потом. Чуть позже, когда ранки от вторжения зажили. Меня ласками сильно не баловали. Так – поигрались немного, и вообще звать в баню перестали. У барина часто прихоти меняются, чаще погоды. – Ну, ты, хоть раз спустила? – Спустила несколько раз… с барином. И с Игнатом тоже… Мне к «этому делу» и привыкнуть, как следует, не удалось. Я же говорю: бог красой обделил… Порой, мне кажется: еще благодарить своих насильников должна – кабы не их паскудные спектакли, то и вовсе уд мужской во мне не побывал. Немного-то охотников на мою худобу находилось, – вздохнула Таня. – У меня какой теперь грех… Когда припрет сильно – рукоблудствую, пока похоть не отпустит. А она волнами так и катит, так и катит… – Ой, Таня, сил моих нет больше! – Глафира не выдержав, легла на спину, сильные, стройные ноги раздвинулись сами собой. – Я поняла тебя, Глашенька… Сама хотюча стала. Ты мне давно, страсть, как приятна. Только, лишь на грудки твои посмотрю, рука сама тянется. Создал же бог такую красоту! – Татьяна, не говоря лишних слов, повинуясь горячей плотской тяге, откинув одеяло и распахнув ворот тонкой сорочки, припала губами к Глашиной груди. Проворный язык в спешке, словно опасаясь, что отберут изысканное лакомство, стал ласкать тугие, спелые как вишни, соски подруги. – Боже, как ты хороша и вкусно пахнешь! А мягонькая какая! Глаша, одурманенная желанием, мало давала отчет своим действиям. Благочестивость, нравственность, логика остались далеко позади: всесокрушающий зов молодого тела, веление страсти руководили ею. Даже в голову не пришло, что ласкают ее не мужские руки, а женские. В этот момент сие обстоятельство ничуть не волновало обеих. – Танюша, дай свою ладошку, потрогай меня там, поласкай, прошу, – задыхаясь, говорила Глаша. Она торопливо, через голову сняла ночную сорочку и откинула ее в сторону. В темноте зыбко обозначились плавные контуры белого тугого тела. Рука, поймав горячую сухую ладошку подруги, настойчиво потянула ее книзу. Бедра двинулись навстречу. – Какая же ты, вся горячая и мокрая… Сочнее тебя, девок не встречала. Ты лучше всех барчуковых полюбовниц. А тело твое – словно шелк… Тане не надо было дважды объяснять, что от нее ждут. Проворный язычок и ручки стремились доставить Глаше наслаждение в каждой потаенной ложбинке. Печальный опыт, полученный на барских развратных оргиях, пришелся здесь, как нельзя, кстати. Никто еще так искусно не ласкал Глафиру. Танюша настолько была нацелена на «отдачу» в любовных утехах, что напрочь забывала о своем теле. Сделать барыне приятное – в этом состояло ее главное удовольствие. Тело Глафиры сотрясали бурные оргазмы, длинные сильные ноги то раздвигались, то вскидывались во всю длину, поверх одеяла. Влажный живот ходил волнами, отзываясь на страстные ласки подруги, чья голова, склоненная у сочной расщелины венериного выпуклого холма, напоминала голову страждущего путника у лесного родника. Танин горячий язык доводил Глашу до полного исступления, ловко и проворно скользя по лабиринтам коралловой сочной плоти. Опытная Танюша нашла применение и своим длинным пальчикам, Глашина вагина судорожно сжималась от их настойчивого и дерзкого проникновения. Вдруг, будто вспомнив что-то важное, Танюша резко остановила свои ласки, спрыгнула с кровати, послышалось легкое шуршание… Спустя минуту, Глашина рука нащупала странный предмет. Потом, поняла – что это. То был оставшийся зеленый, пупырчатый огурец, девушки не стали его есть, огурец – переросток. О, как теперь он оказался кстати! – Знаешь ли, душенька, что я окаянная думала накануне, когда огурчики рвала? Я ведь знала, что именно этот так славно в твою норку сладкую войдет. – Откуда же ты, цветик, знать могла, ежели промеж нас не было ничего? – задыхаясь, спросила Глафира. – Откуда, откуда… Чувствовала… Видела глаза твои, лучше слов они говорили за тебя – что тело без ласки тоскует. Ну, тогда, когда рассказывала о шалостях барских. Я же прямо там, в лесу, так и хотела нужду твою облегчить, еле терпела, боялась: вдруг, кто увидит нас… Я же знала, что ты поболее других охоча до утех сладких. – Ох…Вставь же его скорее…Прижми повыше… Ах…. Огурцу, рукам, губам – всему нашлось применение в ту странную ночь. Обе подружки предавались этим играм, вплоть до рассвета. Лишь под утро заснули крепко – дала знать усталость. Можно ли нам, дорогой читатель, осуждать этих девиц за безрассудство? Едва ли… Ведь они находились в тех летах, когда голос плоти звучит много сильнее голоса разума. Почти в этого же самое время, за несколько верст от имения Махневых, новоиспеченный жених, помещик Звонарев Николай Фомич находился в самом хорошем расположении духа. Он и не ожидал, что на склоне лет его мирная и спокойная жизнь, похожая на подернутое ряской, старое, тухлое болотце, вдруг всколыхнется такой мощной и свежей волной. Брызги этой нежданной волны так приятно взволновали его уставшую и ленивую душу. Судьба на старости лет щедро преподнесла сей счастливый, как ему казалось, дар. Но, то был скорее не подарок судьбы, а лишь ее прощальный мираж… Как говорилось ранее, помещик Звонарев перед предстоящим сватовством решил хорошенечко помыться. Припоминая с трудом, последнее посещение «храма Гигиеи»[66], жених приказал как можно жарче истопить старую покосившуюся баньку. Верный слуга Захар с удивлением наблюдал за тем, как его барин с несвойственной ему энергией, браво семенил по направлению к бане, неся под мышкой березовый кудрявый веник. Рядом с ним, волоча длинную негнущуюся ногу, хромой погодкой тащился одноглазый сосед, бывший штабс-капитан Егоров. Худая рука штабс-капитана, свернутая кренделем, деловито держала медный, подернутый зеленью, тазик. После нескольких заходов в парилку, раскисший и розовый, словно младенец, Николай Фомич сидел, развалившись и чуть дыша, возле прямого и сухопарого Егорова. Серая простынь закрывала рыхлое и дряблое тело старика, березовый лист трогательно приклеился к круглому лбу, обметанному красными от жара, пятнами. Оба товарища напарились сильно, как не парились никогда ранее. «Поддай жару посильнее, да отходи меня веничком, Тихон Ильич», – только и слышал в тот вечер Егоров от своего, ранее вялого, соседа. – «Ух, как хорошо, а ну, шибче поддай!» «Вот, дурень, старый…», – думал про себя Егоров. – «И зачем так жариться в его-то лета? Крякнет, еще чего доброго от натуги. Совсем зюзя разум потерял…» – Ты, уж прости меня, старого вояку, Николай Фомич, голубчик, – прокряхтел штабс-капитан, – а только я тебе так скажу, без обиняков… И правду, в народе говорят: «Седина в голову – бес в ребро». – Кхе, кхе… Этот ты о чем-с? – еле поднимаясь с лавки, спросил Николай Фомич. – Ну, как это о чем-с… Ты, пошто так сильно напарился? Думаешь, чище будешь – более невесте по нраву придешься? Так я тебе скажу: глупости это все! – Ну, помилуй, в чем же глупость моя? Мне ведь свататься скоро ехать надо. А у меня из-под рубахи уже давно щами кислыми несет! – проговорив это, Николай Фомич утробно рассмеялся. От смеха простынь сползла ниже, оголив круглый живот, покрытый седым пухом. Под арбузным пузцом, в устье худеньких коротких ножек пряталось вялое мужское достоинство, похожее видом на бледную бородку убитого петуха с маленьким красноватым клювиком. – Эх, вижу я: добро тебя обработала Анна Федоровна. Напрочь мозги последние съела! – Да ладно, уж, не ворчи! Пойдем лучше к столу. Водочки выпьем. Закусим хорошенько. Они прошли в небольшую банную горницу. Посередине комнаты горбился округлый обеденный стол, льняная застиранная скатерть покрывала его полностью, свисая кистями почти до пола. Запотевший пузатый лафитник с узким горлом, наполненный до краев ледяной анисовой водкой, манил немилосердно. Несколько хрустящих малосольных огурчиков живописно расположились на старом, треснувшем фарфором блюде, венчики укропа и смородиновый лист обрамляли их с пупырчатых бочков. В ноздри врезался головокружительный и острый запах ветчины, вызывая здоровый аппетит. В распоряжении двух старых друзей еще были граненые рюмки, две вилки и краюха ржаного хлеба с подгоревшим боком. Кусок холодной жирной телятины на деревянной тарелке с отбитым краем завершал сей незатейливый натюрморт. Выпив пару рюмок и хорошо закусив, друзья повели неторопливую беседу. – Право, жалко мне тебя, Николай Фомич… Не «по Сеньке шапку» ты выбрал! – Ну, полно тебе, вояка, жалеть меня. Смотри, еще завидовать будешь! – Уж, чему тут завидовать? – с горечью в голосе, возразил Егоров. – Опять же, не суди меня строго, а только я правду привык говорить. Без правды жить легче, да помирать тяжко. Я по совести считаю: плохая это затея – женитьба твоя… Что за бред тебе в голову пришел? Да и рассуди здраво: ну, на что она тебе, жена молодая, да к тому же – красавица писанная? Да была бы еще дурища деревенская. А эта-то образованная. – Вот ты меня, Тихон Ильич, удивляешь… По твоему разумению, я на старой карге должон жениться? – умильно захихикал Николай Фомич. – Да по моему размышлению, ты вообще не должен уже жениться! Бесы тебя тешут. Года не те – женихаться… Уехала давно твоя карета с бубенцами. И звона не слыхать. Не смеши, ты, народ! – Да полно тебе, Тихон Ильич, никого я не смешу. Много ли, в свадьбе любой смеху? – Так свадьба-то разная бывает. Молодые люди должны свадьбы играть. Каждому овощу – свое время! Ну, скажи: приведешь ты ее после свадьбы в дом, а дальше что? Будешь с ней за руку хороводы по саду водить? – Ну, почему же, хороводы? – выражение восторженной мечтательности появилось на физиономии у Николая Фомича. – Ты, не представляешь даже, как она хороша! Стать, фигура – все при ней! А какие волосики и пальчики – так бы и съел, как конфетки… – Уууу, слушать-то самому себя не тошно? Совсем сбрендил: как конфетки, говоришь! То-то, что конфетки… А дальше что? Какую любовь ты ей дать сможешь? Не в твоих силах уже сладость телесную молодой бабе обеспечить. Ей же детей надобно рожать. А ты-то, чай, уже и не способен на подвиги лихие… – штабс-капитан в смущении отвел глаза. – А вот, мы выпьем еще с тобой моей Доппель – кюммели[67] и гляди: я, когда взбодрюсь – на многое еще сгодиться смогу, – Звонарев, хитро подмигнув соседу, погрозился крючковатым пальцем. – Туман мозги застилает, вот и льстишь себе от сумасбродства… – Эх, и какая красавица! Как вспомню – мурашки по телу бегут. Никто мне так не был люб, как она… Знаешь, она же и воспитана, по-французски говорить умеет. На фортепьянах играть… У меня же в зале, почитай уж, тридцать лет, фортепьяно стоит и пылится без дела. Вот на нем она мне менуэты играть будет, а я слушать. – Только что: менуэты и мазурки и осталось тебе играть. – Ну почему же… Она и книжки мне вслух читать будет. А я смотреть, да любоваться на нее стану. – Как же, ты, не поймешь, сбежит она от книжек твоих и фортепьян пыльных. Не этого молодой женщине надо! – Но-но! Сбежит! Пущай, только попробует! Пелагеюшка быстро ее за косу приведет. А в случае чего – я ведь и выпороть могу! – потом, чуть смягчившись, он добавил, – да нет, не верю: она хорошая больно… У нее из глазок ангельских доброта так и струится. Такая жена как Глашенька, мне на старости лет – честью и отрадой будет! – Не велика честь, если все тебя рогоносцем звать-величать начнут?! – ехидно и въедливо прошептал Егоров, дыша в лицо соседа водочным перегаром, смешанным с запахом ветчины, сдобренной кайеном.[68] – Знаешь, Тихон Ильич, – побагровев лицом и выкатив глаза, запальчиво отвечал Звонарев, – вот, ты, меня уж, и злить начинаешь! Полно, тебе ерунду городить! Врать, тебе не устать, а было бы кому враки слушать! – острый сухой кулак ткнулся в грудь. – Неужто, не заслужил я в жизни счастия?! – красные глаза увлажнились. Послышалось сопение, старик завозился, пытаясь справиться с внезапно набежавшими слезами. Но выпитая водка сослужила недобрую службу, обнажив старческую неуклюжую сентиментальность. Седая голова склонилась к столу, круглые плечи затряслись от глухих рыданий. Штабс-капитан Егоров, верный и старый товарищ растерялся от такого поворота. – Да, ладно тебе, Николенька, голубчик. Бог с тобой! Ты, право, как ребенок! Вот втемяшили-то думку нелегкую… Это все Анна Федоровна виновата! Совсем тебя покоя ироды Махневские лишили! Ну, успокойся! Фомич, братец, не горюй! Хочешь – так женись… Егоров неловко обнял друга. Вскоре лафитник наполнился новой порцией холодной анисовой из бутыли, что хранилась в погребе. Одноглазый штабс-капитан еще налил по рюмке себе и Звонареву. – Давай-ка, лучше выпьем! А там уж – как бог решит… Пусть, так все и будет. Было далеко за полночь, когда оба товарища подались домой, еле волоча пьяные ноги. Выйдя на свежий воздух, они чуть протрезвели. Влажная предосенняя ночь окутала землю мглистым холодным туманом, сырость пробирала до глубины стариковских косточек. Каждый поплелся к себе, думая о недавнем разговоре. «Вот ведь незадача… Никак не возьму в толк: зачем это Анна Федоровна глупость такую придумала – женить Николая Фомича на своей молодой племяннице?» – рассуждал про себя штабс-капитан Егоров. – «Ладно бы, хоть богат он был, так нет… И не молод к тому же. И что за блажь в ее голову пришла? Я понимаю – она своенравна и капризна. Привычна к потаканию несуразных прихотей. Но не до такой, же степени блажить ей допущено, чтоб сие жестокосердие к родной племяннице проявлять. Креста на ней, что ли нет? А впрочем, когда Махневский род порядочностию и честью-то был славен? Норовом и спесью только и славились. А еще блудом богомерзким, да пакощью», – он смачно плюнул себе под ноги: «Ууу, слуги Приаповы!» Николай Фомич, разомлев от бани и выпитой крепкой анисовки, споткнулся на пороге своего дома, с глухим грохотом покатилось из сеней ведро и ударилось о стоящее в углу, коромысло. – Захар! Ты, что спишь, каналья? Не слышишь: барин домой воротился.