Город чудес
Часть 4 из 101 Информация о книге
Он смотрит на луну и приблизительно определяет свое местоположение. Потом крадется через лес, и все старые навыки возвращаются к нему: пальцы ног нащупывают мягкие иголки, а не хрупкие, ломкие веточки; он не покидает широкие, пересекающиеся тени, следит, чтобы на теле не блеснул никакой металл; а когда изредка поднимается ветер, он осторожно принюхивается, выискивая любые чужеродные запахи, которые могли бы выдать преследователя. Он выслеживает отметины на деревьях, сломанные ветки — ориентиры, что сам оставил, чтобы вернуться к спрятанному здесь. Чтобы вернуться к тому человеку, которого похоронил или попытался это сделать. Он подходит к склоненной, мертвой сосне с длинным косым шрамом на стволе. Откладывает в сторону свой ранец и начинает копать. Он в шоке, понятное дело, и работает быстрее, чем хочет, тратя драгоценную энергию, которую следовало бы экономить. И все равно он копает. Наконец острие лопаты обо что-то ударяется с тихим звоном. Дрейлинг встает на колени и руками выгребает оставшуюся землю. На дне ямы — завернутый в кожу ящик, примерно полтора фута в ширину и полфута в глубину. Сигруд вытаскивает его дрожащими руками и пытается развернуть кожу, но перчатки лесоруба слишком неподатливые. Бросив взгляд через плечо, он их снимает. Яркий, блестящий шрам на левой ладони как будто светится в лучах луны. Он морщится при виде шрама, который весьма смахивает на клеймо — печать, выжженную в его плоти, представляющую две руки, только и ждущие момента, чтобы взвешивать и судить. Прошли месяцы с той поры, как Сигруд его видел, демонстрировал реальному миру. Он вдруг понимает, насколько это странно — день за днем скрывать часть собственного тела. Сигруд разворачивает кожу. Ящик из темного дерева, застежка по-прежнему яркая и чистая. Он неоднократно перемещал сверток — всякий раз, когда приходилось переходить на новую работу, — но никогда не открывал ящик. Дрожь в руках становится сильнее, когда он щелкает застежкой и поднимает крышку. В ящике множество вещей, любая из которых заставила бы глаза его товарищей-лесорубов выскочить из орбит — вероятнее всего, такое приключилось бы из-за семи тысяч дрекелей в банкнотах, свернутых в тугие трубочки; наверное, в три раза больше жалования лесоруба за год. Он распихивает деньги по различным тайникам в одежде: под манжеты, в куртку, в штаны, под фальшивое дно ранца, которое пришил собственноручно. Потом он достает семь разных документов, завернутых в провощенную бумагу: это транспортные бумаги, позволяющие держателю свободно перемещаться по всему Континенту и Сайпуру. Он разворачивает их, перебирает имена и личности — конечно, все дрейлинги, поскольку он не может скрыть свою расу, хотя побрил голову и избавился от бороды, чтобы дистанцироваться от своей старой жизни, не говоря уже о покупке фальшивого глаза. «Виборг, — думает он, просматривая документы. — Микалесен, Бенте, Йенссен… Кто из вас скомпрометирован? За кем из вас они будут наблюдать спустя столько лет?» На миг он задается вопросом, зачем делает все это и каким будет следующий шаг. Но легче просто двигаться вперед, нестись, словно камень по склону холма, все дальше и дальше. Рядом с документами лежит миниатюрный арбалет — устройство, которому далеко до истинного боевого оружия, но на один тихий смертоносный выстрел его хватит, если, конечно, оно не испортилось за месяцы под землей. Следующий предмет на первый взгляд кажется свертком овечьей шкуры, но когда Сигруд ее разворачивает, то оказывается, что у него в руках старый ухоженный нож в черных кожаных ножнах. Дрейлинг осторожно складывает овечью шкуру и прячет — кто знает, вдруг понадобится, — а потом вытаскивает нож из ножен. Лезвие черное, как нефть. В его блеске есть что-то злобное, как будто свидетельствующее о том, что этот нож испил очень много крови. «Дамслетова кость, — думает Сигруд. Берет сосновую иголку и взмахом ножа, применяя ничтожное усилие, аккуратно рассекает ее надвое. — Остается острым, — думает он, — десятилетия напролет». Впрочем, он знает, что нынче дамслетовых китов не осталось: одни пали жертвами китобойного промысла, которым Сигруд и сам занимался в юные годы, а другие или уплыли, или погибли из-за изменения климата, когда охлаждение воды убило или вынудило рассеяться все их запасы еды. Он ни разу не видел дамслетового оружия, кроме собственного, и даже не слышал о существовании чего-то подобного. Он вкладывает нож в ножны и пристегивает их к правому бедру. Движение восстанавливается мгновенно и приносит с собой все воспоминания о днях оперативной работы, когда дрейлинг вел тихую теневую войну против бесчисленных врагов. И воспоминания о ней — о женщине, которая тогда все время находилась рядом. — Шара… — шепчет Сигруд. Они были ближе, чем любовники — ибо любовь, конечно, штука быстротечная и зыбкая. Они были товарищами, соратниками, чьи жизни в буквальном смысле зависели друг от друга, с того момента, когда она вытащила его из жалкой тюремной каморки в Слондхейме, до дней восстановления после Мирградской битвы. Он слегка оседает, ссутулившись на краю ямы. «Я не могу в это поверить. Я просто не могу в это поверить». Сигруд всегда чувствовал, что, несмотря на долгие годы, которые он провел в бегах, Ашара Комайд — для друзей просто Шара — однажды его позовет; однажды она каким-то образом разыщет его среди бедняков и подсобных рабочих, рядом с которыми он трудился, и он получит какое-нибудь тайное послание — может, письмо или открытку, где будет написано, что она сделала свое дело и очистила его имя и он может к ней вернуться, принять участие в последней миссии или, возможно, возвратиться домой. Это была романтическая идея. Она сама предостерегала его от такого. Он вспоминает, как она, сидя у окна на заставе возле Жугостана — кажется, тридцать лет назад у них была там какая-то скучная миссия, — подула на горячий чай и тихонько проговорила: «Ни ты ни я не обладаем никакой важностью. Ни для дела, ни для начальства… — Она повернулась к нему, и ее темные, широко распахнутые глаза глядели сурово. — …ни друг для друга. Если мне придется выбирать между тобой и миссией, я выберу миссию — и рассчитываю, что ты сделаешь то же самое относительно меня. Наша работа требует от нас совершать ужасный выбор. Но мы так и поступим». В тот раз он ухмыльнулся, потому что тогда и сам так думал, рассуждая о жизни с жестоким прагматизмом; но с течением лет вопреки собственной воле смягчился — может быть, из-за нее. Он смотрит на лунный свет, отраженный в лезвии черного клинка. «И чего же я жду теперь? Чей зов жажду услышать?» Он возвращается к ящику. Медлит. «Я не хочу этого видеть, — думает он, чувствуя себя ужасно. — Только не это». Но так надо. Сигруд достает последний оставшийся артефакт: вырезку из газеты, пожелтевшую от времени. Это снимок молодой женщины, которая стоит на палубе корабля и смотрит на фотографа со смесью веселья и тщательно отмеренной доли пренебрежения. Хотя кадр черно-белый, ясно, что женщина белокурая, а ее глаза за очками странного вида — светло-голубые. На груди у нее эмблема компании с буквами «ЮДК». Подпись под фотографией гласит: «СИГНЮ ХАРКВАЛЬДССОН, НЕДАВНО НАЗНАЧЕННЫЙ ГЛАВНЫЙ ТЕХНИЧЕСКИЙ ДИРЕКТОР ЮЖНОЙ ДРЕЙЛИНГСКОЙ КОМПАНИИ». Единственный глаз Сигруда широко распахивается, когда он смотрит в лицо своей дочери, зернистое от грубой газетной печати. Он вспоминает, как она выглядела, когда он видел ее в последний раз, тринадцать лет назад: холодная, бледная и неподвижная, с застывшим на лице выражением легкого неудовольствия, как будто выходное пулевое отверстие в груди было источником лишь незначительного дискомфорта. Он помнит ее. Ее — и то, что сделал с солдатами потом, в приступе дикой ярости. «Я не смог тебя спасти, — говорит он фотографии. — Я не смог спасти Шару. Я никого не смог спасти». Сигруд прячет газетную вырезку в карман и ободряюще похлопывает по нему, словно принуждая воспоминание снова уснуть. Другой рукой он сжимает нож. Его хватка крепка, костяшки побелели. Сигруд кидается вперед и наносит удар по мертвой сосне — нож погружается почти по самую рукоять. Из его рта едва не вырывается рыдание, но он достаточно владеет собой, чтобы подавить звук, прежде чем тот сможет выдать его местонахождение. «Жалок жребий существа, — думает он, — которому даже не позволено плакать!» Он напрягает все тело, пытаясь вогнать нож все глубже и глубже, его пальцы вопиют от боли. Потом он сдается и повисает, обняв ствол и тяжело дыша. Инстинкты берут верх. «Там, в лагере, ты поступил плохо, — говорит он себе. — Испортил свою легенду. Опять». Ну что он за тупое существо, движимое яростью и эмоциями. Надо сосредоточиться. Ничего не поделаешь, придется двигаться дальше. Двигаться, не останавливаясь. Он вытаскивает нож, прячет в ножны и берет свой ранец. Затем пускается в путь вверх по склону холма, во тьму. * * * Часы осторожного, внимательного продвижения через полуночную тьму густой чащи. Когда в пологе леса возникает просвет, Сигруд всматривается в звезды, вносит поправки в свой курс и идет дальше. Где-то перед рассветом он вспоминает. Это случилось в Жугостане, кажется, в 1712-м. Кто-то в министерстве был скомпрометирован, причем очень сильно, все их ресурсы и сети в подробностях утекли к агентам Континента, и никто не мог с уверенностью оценить ущерб. Ему и Шаре пришлось расстаться, потому что министерство подозревало крота в своих рядах — и Сигруд как иностранец был высоко в списке подозреваемых. «Я договорилась, тебя увезут из города, — сказала Шара в последний день, который они провели вместе в тот опасный период, — а дальше позаботишься о себе сам. Чего, на мой взгляд, вполне достаточно». Он хмыкнул. «Я вернусь и скажу им, что это не ты, Сигруд, — продолжила она. — Я вернусь и расскажу им все, что они хотят знать. Не знаю, будут ли они слушать, но я постараюсь. И я найду тебя и свяжусь с тобой, как только все прояснится». Он слушал равнодушно, поскольку предполагал, что она считает его всего лишь инструментом в своей оружейной. «А если это не сработает, — спросил он, — если тебя посадят под замок или убьют?» Тут в ее глазах вспыхнул редкий проблеск страсти. «Если такое случится… Тогда, Сигруд, я хочу, чтобы ты ушел. Хочу, чтобы ты убежал от всего этого, убежал прочь от этой жизни и начал жить своей собственной. Найди семью, если сможешь, начни сначала, если хочешь, но просто… уйди. Ты заплатил достаточно, ты сделал достаточно. Забудь обо мне и просто уйди». Это удивило его. Они провели так много времени вместе, двое одиноких людей на невидимой войне одиночек, и он предполагал, что она никогда не думала о жизни, выходящей за рамки их ремесла, — в особенности для него, ее мрачного исполнителя, чья доля — сидеть в кустах с ножом в зубах. Но оказалось, Шара не хотела, чтобы Сигруд оставался ее ручным головорезом. «Она заботилась о тебе даже тогда, — думает он, недвижно стоя во тьме. — Она хотела, чтобы ты сделался кем-то лучшим». Он глядит на свои руки. Грубые, в шрамах, грязные. Большинство шрамов он получил не во время работы лесорубом, но в отвратительных, жестоких сражениях во тьме. Он думает о Шаре. О своей дочери. Своей семье. О тех, с кем разлучился и кого смерть отняла навсегда. Он смотрит на свои покрытые шрамами руки. Он думает: «До чего я уродливое существо. С чего я взял, что могу посеять в этом мире что-то иное, кроме уродства? Почему мне взбрело в голову, будто тех, кто рядом со мной, ждет что-то еще, кроме боли и смерти?» Стоя в одиночестве посреди леса, он смотрит на бледную луну в небе. «Неужели что-то еще осталось? Неужели что-то еще можно сделать?» Он склоняет голову, понимая, что осталось. * * * Олененка легко отследить, легко поймать, легко убить одним зарядом из ручного арбалета. Сигруд сомневался, что не растерял свои охотничьи навыки, но олени здесь, в Тарсильских предгорьях, действительно дикие создания, которым ничего не известно о людях с их трюками и ловушками. Дрейлинг несет добычу на спине к вершине холма. Он не станет есть это мясо, потому что съесть его означало бы извлечь пользу. Смысл ритуала — который Сигруд не проводил больше сорока лет — в осквернении и нарушении, сотворении ужасной неправильности. В лучах рассвета Сигруд раздевается до пояса. Затем осторожно обезглавливает олененка, потрошит его и подвешивает тушу в вертикальном положении, чтобы зверь как будто обращался к небесам, умоляя их… о чем-то. Возможно, о милосердии; возможно, о мести. Сильные и беспощадные руки ломают тонкие кости, разрывают сухожилия и связки. Сигруд складывает органы олененка кучей перед вскрытой полостью его тела и на вершину водружает крошечное красивое сердце. Затем он раскладывает веточки и палочки вокруг органов и тела. Поджигает хворост спичкой и наблюдает, как пламя медленно ползет по окровавленной земле, огибая гротескную сцену, и жар опаляет кровавую шкуру некогда красивого, хрупкого существа. Он вспоминает, как в последний раз делал это, когда убили его отца. «Клятва пепла. А известно ли что-то подобное на дрейлингских берегах теперь? Или я один помню про этот ритуал, потому что превратился в реликвию жестоких древних времен?» Пламя начинает умирать с восходом солнца. Останки олененка — черные, скрученные фрагменты. Сигруд наклоняется и втыкает пальцы во влажную теплую почву. Берет горсть земли, смоченной кровью и горячей от золы, и размазывает по лицу, по груди, по плечам и рукам. «Совершено осквернение, — думает он. — И оно коснулось меня». Потом из того, что осталось от кучи органов, он выбирает обугленное сердце олененка. Держит в руках, счищая пепел. Это странным образом напоминает о детской руке в его ладони. Плача, он кусает сердце олененка.