Город женщин
Часть 45 из 62 Информация о книге
Само собой, я стала постоянным гостем в «Комиссионном раю Луцкого» и теперь бывала там даже чаще, чем до войны. В лице Марджори Луцкой — теперь она училась в старших классах — я обрела партнершу в костюмерном деле. Только она могла достать мне все необходимое. Луцкие подписали с военным ведомством контракт на поставку тканей и одежды, так что их ассортимент заметно сократился, но в Нью-Йорке им по-прежнему не было равных. Я отдавала Марджори небольшой процент своей зарплаты, а та приберегала и припрятывала для меня лучшие материалы. Сказать по правде, Анджела, без нее я бы не справилась. Несмотря на разницу в возрасте, за годы войны мы очень сблизились, и вскоре я стала считать ее подругой — хоть и странноватой. До сих пор помню, как впервые поделилась с Марджори сигаретой. Дело было зимой на складе у Луцких; я устала рыться в баках с тряпьем и вышла покурить на погрузочную площадку. — Дай затянуться, а? — раздался голосок. Я посмотрела вниз и увидела кроху Марджори Луцкую — та весила не больше ста фунтов — в тяжеленной енотовой шубе из тех, что студенты Лиги плюща любили надевать на футбольные матчи в 1920-х годах. Ее голову украшала форменная шляпа канадской конной полиции. — Не дам, — ответила я, — тебе всего шестнадцать! — Именно, — кивнула Марджори. — То есть я уже десять лет как курю. Не в силах противиться ее обаянию, я уступила и протянула ей сигарету. Марджори умело затянулась и сказала: — Знала бы ты, Вивиан, как мне надоела эта война. — Она смотрела в переулок с видом человека, несущего на плечах все бремя мира, и я невольно улыбнулась, настолько комично это выглядело. — Не нравится она мне. — Не нравится, значит? — Я пыталась не засмеяться. — Так сделай что-нибудь! Напиши гневное письмо конгрессмену. Поговори с президентом. Положи войне конец. — Я так ждала, когда же наконец стану взрослой, а теперь выходит, что и незачем было взрослеть. — Марджори пожала плечами. — Одни сражения и работа, работа и сражения. Сил уже нет. — Скоро все закончится, — успокоила ее я, хоть сама и сомневалась в своих словах. Марджори глубоко затянулась и произнесла совсем другим тоном: — Наши родственники из Европы в большой беде, Вивиан. Гитлер не успокоится, пока не избавится от всех евреев до последнего. Мама даже не знает, где ее сестры и их дети. Папа целыми днями ведет переговоры с посольствами по телефону, пытается вывезти родных из этого ада. Мне приходится ему переводить. Но вряд ли кому-то из них удастся выбраться. — Ох, Марджори. Я очень тебе сочувствую. Какой кошмар. Я не знала, что сказать. Где это видано, чтобы старшеклассница размышляла о таких серьезных вещах? Мне хотелось ее обнять, но Марджори была не из тех, кто любит телячьи нежности. — Они меня очень разочаровали, Вивиан, — помолчав, сказала она наконец. — Кто? — Я думала, она скажет «нацисты». — Взрослые, — пояснила она. — Все взрослые. Как они допустили такое безобразие в целом мире? — Не знаю, милая. Но многие просто не ведают, что творят. — Что верно, то верно, — с подчеркнутым презрением бросила она и выкинула окурок в переулок. — Поэтому мне и хочется поскорее повзрослеть, понимаешь, Вивиан? Чтобы больше не зависеть от людей, которые сами не ведают, что творят. По-моему, чем скорее я сама начну распоряжаться своей жизнью, тем лучше она станет. — Как по мне, отличный план, Марджори, — ответила я. — Правда, из меня тот еще советчик, сама-то я никогда ничего не планировала. Но у тебя, похоже, все схвачено. — Ты никогда ничего не планировала? — Марджори в ужасе взглянула на меня. — Как же ты живешь? — Господи, Марджори, ты прямо как моя мать! — Ну знаешь, Вивиан! Если ты никогда и ничего не планируешь наперед, без материнской опеки тебе не обойтись! Я рассмеялась: — Не учи меня жить, деточка. По возрасту я тебе в няньки гожусь. — Ха! Да мои родители в жизни не оставили бы меня с такой безответственной нянькой. — И были бы правы. — Ладно, я шучу. Ты же понимаешь, что я шучу, Вивиан? Ты всегда мне нравилась. — Да неужели? Прямо-таки всегда? С самого восьмого класса? — А дай-ка мне еще сигаретку, а? На потом, — попросила она. — Ни за что, — ответила я, но все равно дала, и даже несколько. — Только маме не говори. — С каких это пор родители должны знать, чем я занимаюсь? — фыркнула эта странная девчушка и, спрятав сигареты в складках огромной шубы, подмигнула мне: — А теперь говори, какие костюмы тебе сегодня нужны, и я подберу тебе все необходимое. За год моего отсутствия Нью-Йорк порядком изменился. Здесь больше никто не позволял себе фривольность — разве что полезную, патриотическую фривольность, например танцы с военными в Солдатском клубе. Город резко посерьезнел. С минуты на минуту мы ждали вторжения или атаки с воздуха и не сомневались, что немцы начнут бомбить нас и сравняют с землей, как Лондон. Власти ввели график отключения электричества. Несколько ночей подряд свет не горел даже на Таймс-сквер, и Великий белый путь[35] стал сгустком темноты, зияющей черной дырой посреди города, струйкой пролитой ртути. Все носили форму или готовились поступить на службу. Даже наш мистер Герберт вызвался добровольцем в противовоздушную дружину: по вечерам патрулировал квартал в белом шлеме и красной нарукавной повязке, выданной городскими властями. Пег провожала его словами: «Дорогой мистер Гитлер! Прошу, не бомбите нас, пока мистер Герберт не предупредит всех соседей. С уважением, Пегси Бьюэлл». Больше всего военные годы запомнились мне непреходящей корявостью жизни. Нью-йоркцам повезло намного больше, чем жителям других городов, но мы лишились всего качественного. Сливочное масло, хорошие куски мяса, качественная косметика, модная одежда из Европы — все сгинуло. Никаких изысков. Никаких деликатесов. Война, как громадный прожорливый колосс, забирала у нас всё — не только время и труд, но и наши продукты, нашу резину, наши металлы, нашу бумагу, наш уголь. Нам же оставались одни ошметки. Зубы я чистила содой. Последнюю пару нейлоновых чулок берегла, как недоношенное дитя. (Когда в середине сорок третьего и они износились в хлам, я сдалась и начала постоянно ходить в брюках.) Я носилась как угорелая, следить за прической стало совсем некогда, да и шампунь было трудно достать, и я обрезала волосы совсем коротко (почти как Эдна Паркер Уотсон), а потом привыкла и больше не отращивала. Только в войну я наконец начала считать себя местной. Научилась ориентироваться в городе. Открыла счет в банке и записалась в библиотеку. У меня появился свой обувной мастер (а без него тогда было не обойтись — новой обуви в войну не сыщешь) и свой дантист. Я подружилась с коллегами с верфи, и после смены мы вместе ужинали в закусочной «Камберленд». Я с гордостью оплачивала свою часть счета, когда мистер Гершон говорил: «Ну что, ребята, скинемся по сколько у кого есть». В войну я научилась без стеснения сидеть в одиночестве в барах и ресторанах. Многим женщинам это казалось трудным и непривычным, а я справлялась без проблем. Брала с собой книгу или газету, просила посадить меня за лучший столик у окна и сразу заказывала напиток. Наловчившись, я обнаружила, что ужин в одиночестве за столиком у окна в тихом ресторанчике — одна из главных тайных радостей в жизни. За три доллара я купила у парнишки из Адской кухни велосипед и открыла для себя целый новый мир. Я поняла, что свобода передвижений меняет все. Теперь я знала, что в случае атаки смогу быстро выбраться из Нью-Йорка. На таком дешевом и эффективном транспорте я могла поехать в любой конец города, но главное — все время помнила о том, что при необходимости обгоню люфтваффе. Почему-то это внушало мне чувство безопасности, пусть и несколько иллюзорное. Я исследовала город, простиравшийся на много миль вокруг. Ездила и ходила пешком в самые неурочные часы. Особенно мне нравилось бродить ночами и заглядывать в окна незнакомцев, живущих своей жизнью. Кто-то ужинал; кто-то собирался на работу. Я видела людей разных возрастов, с разным цветом кожи. Они отдыхали, они работали, они сидели в одиночестве или веселились в шумной компании. Я могла смотреть на них бесконечно. И наслаждалась, ощущая себя маленькой капелькой в огромном океане человеческих душ. В мой предыдущий приезд в Нью-Йорк я жаждала находиться в центре событий. Но со временем осознала, что центр не один. Таких центров много, они есть везде, где люди живут своей жизнью. Нью-Йорк — город с миллионом центров. Почему-то это лишь добавляло ему волшебства. Во время войны я совсем не встречалась с мужчинами. Во-первых, они были в дефиците — почти все ушли на фронт. Во-вторых, мне не хотелось развлекаться. Весь Нью-Йорк в те годы посерьезнел и жертвовал собой ради победы, вот и я в период с сорок второго по сорок пятый отложила на время свои сексуальные притязания, как хозяин накрывает дорогую мебель чехлами, уезжая в отпуск. (Мне, правда, отпуск не светил — я постоянно работала.) И очень скоро я привыкла передвигаться по городу одна, без мужчины-сопровождающего. Забыла о том, что по вечерам приличным девушкам пристало выходить на улицу лишь под руку со спутником. Это правило устарело, да и следовать ему стало невозможно. Женщинам Нью-Йорка просто не хватило бы спутников, Анджела. Не хватило бы мужских рук. Однажды вечером в начале сорок четвертого года я ехала на велосипеде по центральному Манхэттену и вдруг увидела своего бывшего возлюбленного Энтони Рочеллу. Тот выходил из клуба. Узнав его, я вздрогнула, но не слишком удивилась: рано или поздно мы должны были столкнуться. Любой обитатель Нью-Йорка скажет, что в этом городе постоянно натыкаешься на знакомых; иначе и быть не может. Поэтому в Нью-Йорке лучше не заводить врагов. Энтони ничуть не изменился. Те же напомаженные волосы, жвачка, самодовольная улыбка. Он не носил форму, что показалось мне странным для мужчины его возраста в крепком здравии. Должно быть, нашел лазейку и уклонился от службы. (Ну еще бы.) Он был с девчонкой — хорошенькой миниатюрной блондиночкой. Сердце у меня кувыркнулось: впервые за долгие годы при виде мужчины я испытала желание, но разве могло быть иначе? Я резко притормозила всего в двух шагах от Энтони и посмотрела прямо на него. Я даже хотела, чтобы он меня заметил, но он не заметил. Или же заметил, но не признал. С коротко остриженными волосами и в брюках я разительно отличалась от той девушки, которую он когда-то знал. Впрочем, нельзя было исключать и третий вариант: он узнал меня, но решил пройти мимо. В ту ночь меня мучило одиночество. И желание, что уж таить. О втором я позаботилась сама. К счастью, я научилась это делать. Каждой женщине следует научиться удовлетворять себя самостоятельно. Что до Энтони, я больше ни разу его не видела и даже не слышала о нем. Уолтер Уинчелл пророчил ему карьеру кинозвезды, но, похоже, оказался неправ. Хотя как знать? Может, Энтони и стал бы кинозвездой, если бы попытался. Через несколько недель артист из нашей труппы пригласил меня в «Савой» на благотворительный вечер в поддержку детей-сирот. На вечере выступал оркестр Гарри Джеймса[36], и я решила пойти, невзирая на усталость. Я пробыла на балу совсем недолго, поскольку никого там не знала и не нашла достаточно интересных партнеров для танца. Решив, что дома веселее, я направилась к выходу и столкнулась нос к носу с Эдной Паркер Уотсон. — Прошу прощения, — выпалила я и в следующую секунду поняла, кто передо мной. Я и забыла, что Эдна живет в «Савое». Если бы вспомнила, ни за что бы не притащилась сюда. Она подняла голову, и наши взгляды встретились. На ней был светло-коричневый габардиновый костюм и изящная блузка мандаринового цвета; через плечо небрежно перекинута серая кроличья горжетка. Она выглядела безукоризненно, как всегда. — Что вы, не стоит, — с вежливой улыбкой ответила она. На сей раз не было смысла гадать, узнали меня или нет. Она сразу поняла, кто я такая. Я достаточно хорошо изучила Эдну, чтобы уловить промелькнувшую под маской невозмутимости тревогу. Почти четыре года я раздумывала, что́ скажу ей, случись нашим путям пересечься снова. Но сейчас сумела выговорить лишь ее имя — Эдна — и протянуть к ней руку. — Прошу меня простить, — отвечала она, — но, кажется, мы не знакомы. С этими словами Эдна ушла. В юности, Анджела, мы часто заблуждаемся, думая, что время залечит раны и настанет день, когда все забудется. Но с возрастом открывается печальная правда: есть раны, которые не залечить. И есть ошибки, которые не исправить, как бы нам того ни хотелось и сколько бы времени ни прошло. Судя по моему опыту, это самый жестокий жизненный урок, Анджела. После определенного возраста все мы бродим по этому свету с израненными душами, неспособными исцелиться, носим в сердце стыд, печаль и старые тайны. Эта боль саднит и растравляет нам сердце, но мы как-то продолжаем жить. Глава двадцать пятая