Гость. Туда и обратно
Часть 1 из 40 Информация о книге
* * Путешественник видит то, что видит; турист видит то, на что он приехал посмотреть. Г. К. Честертон Ритуалы странствий Туризм – нефть XXI века, прибыльный, как она, и популярный, как футбол. Но овладевшая всеми тяга к странствиям не гарантирует успеха. Хорошо еще, что исчез модный в моей молодости культ романтического невежества, требовавший обходить известные места ради неизвестных, но с «запахом тайги». Сегодня радости физического перемещения сочетаются с духовными на хорошо протоптанных путях. Что, конечно, правильно: банальный маршрут – всегда верный, иначе он бы не был банальным. Но для того, чтобы отпуск стал путешествием, а турист – странником, нужно каждую поездку толковать как важную веху и счастливую встречу. Да и как может быть по-другому, если, вырываясь из привычного ритма и быта, мы меняем всё вплоть до темперамента: заядлый флегматик превращается в восторженного холерика. Подыгрывая нам, даже отпускное время рвет с самим собой, то растягивая секунды, то транжиря дни. Зная об этих волшебных превращениях, я с детства мечтал путешествовать и, выбравшись за границу, не видел смысла в том, чтобы останавливаться. 62 страны и 40 лет спустя я по-прежнему не могу утолить жгучую жажду к перемене мест. Другое дело, что я научился экономно расходовать восторги (где тебе, саркастически заметила жена) и не торопить смену декораций (как бы не так, хмыкнула она же). Теперь я знаю – что бы ни говорила жена, – как неуемная жадность к новому мешает им насладиться. Этому помогает записная книжка. В нее попадают мелочи. Случайные, как капля дождя или сорванная травинка, они служат мнемоническим устройством. Понятная одному мне зарубка на памяти, ведущая к тому чудесному мгновению, когда невиданный прежде пустяк врывается в сознание, вызывая в нем переполох и резонанс. А «Джоконду» я и так не забуду. – Философия, – уверяли мудрецы, – искусство чувствовать себя всюду дома. – Но мне-то, – возражу я, – хочется всюду вести себя как в гостях, в том числе и дома. Статус гостя позволяет разевать рот, не задевая хозяев своим беспардонным (мой грех) любопытством. Гость – это вежливый чужой. Он воспринимает мир как подарок, не смотрит ему в зубы, ест что дают и счастлив всем, чем с ним делятся. За десятилетия путешествий, начиная с похода к Белому морю на попутных грузовиках, я выработал подробный ритуал странствий. Следуя ему, я либо готовлюсь к поездке, либо нахожусь в ней, либо пишу о ней, вернувшись. И это значит, что рядом с одомашненной реальностью меня караулит альтернативная – дикая и заманчивая. Сперва эта самая еще не обжитая действительность показывается мне такой, какой она сама себе нравится. Раньше, до того как привычка щелкать камерой выродилась в назойливый, словно семечки, тик, в каждом городе были фотоателье профессионалов. На их витринах вывешивали портреты тех, кем гордился мастер, заказчик, его близкие и соседи. Жених с коровьими от счастья глазами, строгий офицер в три четверти, тихий мальчик с книгой и прилизанная девочка с куклой. Публика на снимках составляла локальный идеал, и, попав в новый город, я находил фотостудию, чтобы было с чем сравнивать. В сущности, такой же витриной каждой стране служит ее культура. В нее попадает этнический экстракт, разбавленный национальным мифом и процеженный сквозь сито веков: только лучшее, только вечное, только свое. Поэтому задолго до путешествия я перевожу жизнь на другие рельсы и вешаю на стену карту очередной страны-избранницы. Месяцами я читаю лишь ее книги, смотрю ее фильмы, слушаю ее песни, зубрю ее королей, готовлю ее блюда и заглядываю в словарь, надеясь подхватить что-то полезное. Ну кто еще знает, что по-японски кальмар будет «ика», а на черногорском осьминог называется «хоботницей»? Накапливая знания, я не останавливаюсь до тех пор, пока посторонняя страна не перестает мне такой казаться. Сроднившись с ее историей и искусством, включая, естественно, кулинарию, я приобретаю запасную площадку, но лакированную и вымышленную. Но чем усерднее я сливаюсь с новым адресом, тем проще меня отличить от местных, которые уже забыли всё, что я узнал. О выученном мне остается беседовать с экскурсоводами, но они меня недолюбливают, подозревая, что я приехал их проверять. Тактика предварительного погружения приводит к парадоксу: переполненный сведениями о стране, ты в ней больше как будто и не нуждаешься. Хайдеггер, лучше всех трактовавший эллинов, до старости уклонялся от путешествия в Грецию. Гаспаров, всю жизнь писавший о древнем Риме, когда наконец попал на его руины, не хотел покидать отеля. Выход из гносеологического тупика – люди. Не считая себя экспонатами, они и не догадываются, чем интересны страннику. Его в чужом обиходе занимают те заурядные детали, которых местные не замечают вовсе. Легче всего это проверить на себе. Попав за океан, я сразу купил путеводитель, но по России, а не по Америке. Отложив вторую на потом, я торопился узнать, чем мы дороги иностранцам. – Лучше всего, – объявил авторитетный «Фодорс», – отправиться не в Кремль и Мавзолей, а на любой из русских вокзалов, чтобы подивиться открытым эмоциям славян, которые встречаются и прощаются шумно, со вкусом и азартом. Убедившись в уникальности человеческого фактора, я всегда рад возможности залучить аборигена и допросить его с пристрастием. Я ищу не точные факты и здравые суждения, а сплетни и предрассудки. То, что не попадает в учебник и газету, проговаривается о главном: о вере и суеверии, составляющих подлинную основу национального характера. Под напором искреннего разговора общее разваливается на занимательные части. Недостатки у всех разные, и пороки красноречивее добродетелей. Теккерей считал, что увлекательным бывает лишь сатирический роман. И действительно: хвалить можно до третьей рюмки, а перечислять смешные гадости, особенно о близких, можно до утра. Вспомним, что городят питерцы о москвичах и москвичи о понаехавших. Пользуясь этим методом, я узнал мириады глупостей, которыми с чужими делятся охотнее, чем со своими. Токийцы щедры, а киотцы жмоты. Шведы – соль Севера, и это отличает их от родных братьев: простодушных норвежцев, распутных датчан и варваров-исландцев. На немецком анекдоты рассказывают про тирольцев, на французском – о бельгийцах, на английском – про шотландцев, на американском – про поляков. Обычно мои собеседники – слависты. Я заманиваю их разговорами о Достоевском или Сорокине, а потом, усыпив бдительность, перебираюсь к острому и заветному. Но иногда мне везет на более характерных персонажей. Таких, как овцевод из Квинсленда с его пастбищами размером с мою Латвию. – Австралийцы, – сказал он, – путешествуют раз в жизни, но уж до отвращения. А недавно я подружился с бедуинкой из Иордании. За обедом из чая с кардамоном и «перевернутого плова» она рассказала про 15 братьев и 8 сестер от четырех матерей. – Многие, – вздохнула она, – друг друга и не знают. Придумав себе ритуалы странствий, я строго следую им, надеясь открыть весь мир – страну за страной, столицу за столицей, море за морем. При этом в каждой части света я ищу то, чего мне не хватает. На Востоке – бога, или то, что там его заменяет. В Японии – красоту, в Китае – мудрость, в Индии – слонов, в Израиле – всё сразу. Банк истории, Европа для меня как была, так и осталась геополитической мечтой, и я приезжаю туда, чтобы убедиться в том, что она настоящая, а не приснившаяся. Каждая поездка дробит маленький континент на еще меньшие части. Не Франция, а Бургундия; не Италия, а Венето, не Германия, а Франкония – и в ней крошечный Ротенбург, в котором я бы хотел родиться и умереть. Труднее всего открыть ту страну, где живешь, – слишком хорошо ее знаешь. В моем случае таких сразу две: СССР и США. Первую я понимал лучше как родину моего языка, но ее больше нет. Вторую я знаю меньше, потому что ее еще нет. Если СССР пал, как Древний Рим, то США, как тот же Рим, но ранний, – устремленный в будущее проект с непредсказуемыми, вроде Трампа, результатами. Подводя итоги, конечно предварительные – ведь мне еще не довелось побывать в Антарктиде, – я хочу объяснить, что меня, собственно, гонит из дома: надежда вернуться не таким, каким уехал. Удавшееся путешествие напоминает классическую драму. В прологе герой думает, что всё знает. К третьему акту он обнаруживает не то, что искал, а к пятому возвращается умнее, чем был в начале пути. В этом движении – оправдание дороги, которая знает не два, а три направления: вглубь, туда и обратно. Нью-Йорк. Май 2018 Туда Письма из Централ-парка Порнография недвижимости Квадратный сантиметр жилья в Манхэттене, – задумчиво сказал мне Виталий Комар, – стоит больше, чем такая же площадь на моей картине. Я хотел из вежливости возразить художнику, но не мог, ибо спорить не приходится. Бешеные цены только распаляют вожделение. Жители нашего города одержимы порнографией недвижимости. Взрослые, казалось бы, люди прилипают к витринам риелторских контор и горячо спорят о том, как расставят мебель в квартирах, где им никогда не жить. – Сюда, – говорит она, рассматривая план просторного чулана без кухни, но в Аптауне, – влезет диванчик для мамы. – Возможно, – соглашается он, – лучше бы ей отдельную комнату, причем в Буффало. Сам я не мелочусь, ибо давно присмотрел 10-комнатную квартиру в старинном, помнящем обоих Рузвельтов доме возле музея Естественной истории, где старший из двух президентов изображен в штатском, но на коне. – Три камина, – читает жена объявление вслух, – вид на Централ-парк и двусветная зала для танцев. – И просторная, – подхватываю я, – слышишь, просторная библиотека. – К тому же не так дорого, – приценивается жена, – 18 миллионов. – Пятьсот лет откладывать, – прикинул я на глазок. А что делать, если Манхэттен – остров, причем, если судить по ценам, сокровищ? Он расположен чудовищно неудобно. Как Венеция, но там хоть машины запрещены, а тут их – миллион, и все стоят в пробках. И все же во всей известной нам части Вселенной нет адреса желаннее. – Будущее, – скажут вам, – здесь начинается раньше, прошлое никогда не исчезает, настоящее растягивается в гармошку, и за углом каждого сторожит чудо. В общем, это правда, и я даже знаю, как оно, чудо, называется: Централ-парк. Ни в одном городе (если не считать самого зеленого – Вашингтона, который забыли достроить) нет такой огромной дыры в городском пейзаже. Аккуратный, вырезанный по линейке парк в 43 гектара растягивается на полсотни кварталов. Начинаясь у статуи меланхолического Колумба на 59-й улице, он тянется до входа в Гарлем на 110-й. Но пронизывая город, Центральный парк к нему не относится, ибо живет в согласии лишь с собственными эстетическими законами и философскими теориями. Посольство «Битлз» Первая достопримечательность, которую я узнал, перебравшись в Америку, не была статуей Свободы. Повернувшись к океану, она смотрит в лицо тем, кто ждал ее на палубе, а я прилетел на самолете. Эмпайр-стейт-билдинг я тоже не сразу признал, еще не умея отличать его фундаментальный силуэт от других небоскребов. Зато я сразу опознал доходный дом в хвастливом стиле купеческого барокко. Он стоял на краю Центрального парка и назывался «Дакота». – В 1880-е, когда его построили, – говорят историки, – этот северо-западный угол города казался таким же удаленным от центра цивилизации в Даунтауне, как расположенная тоже на северо-западе неосвоенная территория Дакота. Дело в том, что незадолго до отъезда я прочел роман «Меж двух времен». Его автор, Джек Финней, придумал лучшую машину времени во всей мировой фантастике. – Стоит окружить себя вещами прошлого, – утверждал он, – как мы перенесемся в прежнее время. В романе антикварный ход в xix столетие вел через эту самую Дакоту. Роскошный осколок «позолоченного века», она и тогда, и сейчас является дворцом буржуазной роскоши. Метровой толщины стены, изысканная кладка серого кирпича, стройные башенки над окнами, благородная патина бронзовой крыши. Отсюда герой книги, художник из современного Нью-Йорка, перебирается в прошлое, где чуть не выдает себя в одном примечательном эпизоде. Он рисует приглянувшуюся ему девушку. Однако никто не узнает в искусном портрете модель. И понятно – почему. Люди того времени, еще не видавшие Пикассо и Матисса, не умели увидеть лицо, набросанное несколькими беглыми чертами. Так или иначе, Дакота стала моим первым другом в Нью-Йорке, и я часто навещал ее в одинокие дни. Но никогда я не приезжал сюда так рано, как 9 декабря 1980 года. Как все помнят, накануне вечером у ворот Дакоты убили Джона Леннона, который жил там вместе с Йоко Оно. Утром у меня хватило ума прийти на 72-ю до рассвета, чтобы попрощаться с ним. Траур захлестнул окрестности и выплеснулся в парк. Никто никого не собирал, никто ни о чем не договаривался, но всех выгнали из дома любовь и горе. Тысячи свечей рассеивали утреннюю мглу. Многие плакали и не знали, что делать или сказать. Но потом один нашелся и запел. Толпа подхватила и не остановилась, пока не исполнила весь репертуар. Путая слова, перевирая мотив, но с нарастающим азартом я присоединился к хору, впервые почувствовав себя своим в Америке. Прах Леннона рассыпали в Централ-парке, напротив его дома. Пять лет спустя это место стало мемориалом Strawberry Fields. В 2001 году я опять пришел сюда, чтобы проводить Джорджа Харрисона. Как-то Пола Маккартни спросили, смогут ли вновь объединиться «Битлз». – Нет, – ответил он, – пока Джон мертв. Про Харрисона можно сказать то же самое. При жизни он держался в тени и считался «тихим битлом», после смерти стал, возможно, любимым. Самый «восточный» из четверки, он завещал растворить свой прах в Ганге. Его семья попросила отметить кончину медитацией. Для этого напротив Дакоты, на «Земляничных полях», окончательно ставших посольством «Битлз» в Центральном парке, вновь собрались поклонники. Прошло двадцать лет, но меньше их не стало. Выбывших заменила молодежь. И когда, после ритуального молчания, запели «Моя гитара плачет», все знали слова.
Перейти к странице: