Гость. Туда и обратно
Часть 14 из 40 Информация о книге
С тех пор так и повелось. Запутавшись в эпохах и народах, Истрия была тайной любовью всех, кто ею владел или пользовался. За исключением Джойса. Одной зимой он учил здесь английскому морских офицеров габсбургской империи. В Пуле тогда жило 80 тысяч космополитов и выходили газеты на семи языках – как в «Поминках по Финнигану», но Джойсу все равно не понравилось. – Адриатическая Сибирь, – жаловался он, демонстрируя полное невежество относительно Сибири настоящей. В отместку за клевету Пула посадила писателя коротать вечность за столиком кафе у римских ворот на Сергиевской дороге. Заметив свободный стул, я уселся рядом с бронзовым Джойсом и прочел ему на ухо стихи другого изгнанника: Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря. 2. Все империи расплавляют в себе племена и расы, но здесь их было так много, что легко сбиться со счета. Хорошо еще, что мне помогли местные. – Римская, Византийская, Венецианская, Австро-Венгерская, Югославская, Евросоюзная, причем каждая хуже предыдущей. – Понятно, – поддакнул я, кривя душой, – сперва – Золотой век, потом Серебряный и так далее, пока не докатились до Каменного. – Стеклянного, – поправили меня, – теперь жизнь на нас смотрит только с экрана. Но мне Истрия нравилась «в реале», если можно так выразиться о крае, расположившемся в том аллегорическом пространстве, что и персонажи Карло Гоцци, Евгения Шварца и Федерико Феллини. – Вот, кстати, и Сарагина из «8 1/2», – воскликнул я, увидав безумную старуху в черных чулках, но без юбки. На нее никто, однако, не обратил внимания, ибо странностей в Пуле и без нее хватало. Скопившись за тысячелетия, они сложились в город, ускользающий от определений. Одна культура в нем просвечивает сквозь другую. Древности укутаны неплотными покровами прошлого, преимущественно – итальянского. Поэтому улицы Пулы носят дважды знакомые имена: латинские и славянские. Так, «Dante Trg» был площадью Данте, и казалось естественным, что ресторан на ней назывался «Помпейским». – Писатель? – узнал меня по значку Книжной ярмарки официант и принес чернил, правда – есть, а не писать. Справившись с кальмарами, я попросил хозяина поделиться главной гордостью Истрии: трюфелями. – Tartuffo! – одобрил он выбор и принес серый суп, напоминающий разведенное картофельное пюре. Но стоило окунуть в него ложку, как аромат проник в ноздри, защекотал нёбо и взорвался на языке. Осенние (а значит, вошедшие в полную силу) белые (а значит, бессовестно дорогие) трюфели не меняли вкус блюда, а составляли его: острый, безошибочный, неописуемый и благородный, как белужья икра и самое лучшее, аристократически сухое шампанское. Мне, однако, принесли мальвазию. Молодое зеленое вино, как тот же трюфельный суп, прикидывалось незатейливым, но обладало тайной. С последним глотком ее открывал абрикосовый привкус – как будто плодовое дерево поделилось с виноградной лозой. Почав истрийскую кухню с верхнего этажа, я медленно спускался к базару. Ажурная, как Эйфелева башня, конструкция степенно бурлила народом. Аккуратные старушки, приценившись для вида к угрям, покупали сардины и запивали торговлю чашкой эспрессо. На втором этаже серьезно обедали – без помпы и своим. Не торопясь, я начал с адриатической «хоботницы», которую греки зовут «хтоподом», но жарят точно так же – на гриле, с лимоном. Простота этого архаического блюда, как, собственно, все гениальное, обманчива. Чтобы смягчить осьминога, рецепт требует отрезать ему клюв, выколоть глаза и шмякнуть о мраморный пол. Дальше были хорватские щи-иота, рыбный гуляш со сладкими креветками и полентой и местная разновидность отечественной тюри: уникальный для этой местности винный суп. Его готовят из поджаренного хлеба, оливкового масла и красного вина, а пьют из кувшина, пуская сосуд по кругу. На десерт мне достались палачинки – пористые блины с вареньем из айвы. Завершила обеденный перерыв рюмка пахучей траверницы, настоянной на всей флоре сразу, включая полынь. – Чернобыль, – перевел я название травы на украинский, но от благодушия мне не поверили. Найдя такой базар, я не мог не полюбить выросший вокруг него город и почти решил остаться в нем навсегда. Тем более что мне удалось подружиться с дерзкими кошками Истрии, которые возмущенно мяукали, когда я прекращал их гладить. Сытые и довольные, они привыкли к рыбе – до моря лапой подать. Усевшись на пляже, мы смотрели, как от пристани отчаливает рыбак, ловко управляясь с веслом по-венециански: стоя, словно в гондоле. Другой баркас, никуда не собираясь ввиду понедельника, устроил себе санитарный день. На мачте сушились черные тряпки. Среди них мне почудился пиратский флаг. 3. Литературный праздник разворачивался в тенистом от пальм саду, где стоял помпезный Дом офицеров. В xix веке здесь играли в бильярд австрийские адмиралы, в xx – югославские, сегодня, в наконец-то мирной Хорватии, собрались писатели. Их встречала двухэтажная покровительница ярмарки: голая, как леди Годива, резиновая женщина, оседлавшая книгу. – ПУФКа, – представили ее мне, но разобрать аббревиатуру я не успел, потому что заиграл дуэт ударника с ударником. – Национальный гимн? – спросил я. – Скажете такое, – поджала губы соседка, и я больше не решался шутить над молодым и потому особенно обидчивым патриотизмом. – Что делать, – вздохнула она, – хорваты – параноики, мы все еще боимся, что нас с кем-нибудь перепутают. Я не успел оправдаться, потому что начались речи. – Signore e signori, – начал мэр по-итальянски, но тут же перешел на восточноевропейский, – Хонеккер, говоря о триумфальном шествии коммунизма, уже победившем на одной пятой планеты, обещал, что скоро эта доля станет одной шестой, потом – одной седьмой и наконец – одной десятой. Анекдот понравился всем, и, почувствовав себя среди своих, я решил не сходя с места узнать всю правду о Тито. – Он для вас – как для нас Сталин? – Ну как вы можете сравнивать?! Наш-то был красивым мужчиной, охотник. Жалко, что его подменили. – Кто??? – Ваши. Вернувшись из СССР, Тито начал играть на рояле. Крестьянский парень? Вряд ли. Значит, подменили. Я принял новые сведения без возражений, вспомнив, что Истрия не только входит в балканскую зону магического реализма, но и считается родиной фольклора, начиная с вурдалаков. Но больше них меня интригует волшебный язык южных славян, к которому я научился относиться настороженно. А как иначе, если «усердных» здесь называют «вредными», а «понос» означает «гордость»? С остальным тоже не проще. Каждое слово будто взято из летописи. Каждое предложение оборачивается стихами, причем Хлебникова. Эта причудливая речь, понятная и непонятная сразу, звучит как живое ископаемое и внушает гордость за славянские древности. На таком лингвистическом фоне русский язык кажется беспринципной эклектикой: смесь греческого с латынью, разведенная татарским матом: «ипостась, блин». Славянский словарь проще. О главном он говорит без обиняков и гласных. Получается кратко, как приговор или кредо: прст, крст, крв, смрт. Сложности начинаются с алфавитов. Сербы, скажем, пользуются обоими. Одна моя книжка так и вышла в Белграде: про Россию – кириллицей, про Америку – латиницей. Но обычно азбуки не смешивают, придавая каждой идеологический оттенок и национальный приоритет. Черногорская идентичность, например, держится на трех лишних буквах, отличающих их письменность от соседской. В Хорватии, после жутких югославских войн, больше всего пострадала кириллица. Ее даже предлагали объявить вне закона, как Вагнера в Израиле. Не желая вмешиваться в братские распри, я осторожно предпочел двум азбукам – третью: глаголицу. Ее изобретение приписывают тем же Кириллу и Мефодию, которые усложнили читателям задачу, придумав ни на что не похожие круглые буквы. Как и следовало ожидать, это тоже случилось в Истрии. – Где? В городе на три буквы, – подсказали мне, как будто я разгадывал кроссворд, – первая – «х», вторая – «у»… – Не может быть, – зарделся я. – Почему не может? Это – Хум. Там всего 26 жителей, если вчера никто не умер. Соблазнившись экзотикой, я стал переписывать диковинные буквы. И зря. – Монастыри, – сказали мне, – где пользовались глаголицей, закрылись век назад, и теперь ею пользуются только туристы, как амулетом: славянские руны. Я жалобно посмотрел на переводчицу, и на прощание она мне подарила ладанку с первой буквой моего имени. – Оберег, – объяснила она, – спасает от вурдалаков и графомании. Вернувшись домой, я снял букву с шеи и повесил на компьютер. Ему нужнее. Мой Рим Теперь-то мне кажется, что я никогда не жил без Рима, хотя на деле я никогда не жил в пределах его империи. На север она простиралась до 56-го градуса, Рига стояла на 57-м. Из-за географического положения город был заведомо лишен тех поэтических вольностей, что позволяют выпустить иллюстрированный том «Киев времен Траяна». – Устарела твоя книга, – устыдили меня приятели, показывая свежую брошюру «Казаки против Ксеркса». Эстонцы зашли с другого конца. В стихах, считавшихся в шестидесятые подпольным гимном нации, они сравнивали себя с дикими галлами: И сказал Верцингеторикс: Цезарь! Ты отнял землю, на которой мы жили. Цезарь, однако, никак не походил на Брежнева, скорее уж на Хрущёва, но только лысиной, которую тот прикрывал панамой, в отличие от Гая Юлия, прятавшего ее под лавровым венком. Латыши выбрали окольный путь. Если эллины считали варварами тех, кто мямлил «бар-бар», не владея человеческой, то есть греческой, речью, то для римлян цивилизация кончалась там, где вымерзали виноградники. Пивом баловались только дикари. – Их напиток, – писал Тацит, не скрывая отвращения, – ячменный или пшеничный отвар, превращенный посредством брожения в некое подобие вина. Признав, что виноделие – цена римской прописки, курземские селекционеры засадили лозой южный склон одной отдельно взятой горы. Как и все остальные латвийские вершины, эта достигала лишь такой высоты, чтобы зимой с нее было удобно скатываться на портфеле. Путь к единственному на всю Прибалтику винограднику лежал через поселок Сабиле. Его другой достопримечательностью была синагога, которую в войну сожгли вместе с евреями (цыган спас городской голова, за что они ему поставили памятник). Спросив в кабачке дорогу, мы услышали усталое: – Не промахнетесь. Шоссе и правда упиралось в пригорок, засаженный хилой лозой с мелкими гроздьями и аппетитными улитками. Компактные кущи охраняла высокая ограда с кассой. За небольшую мзду нам достался экскурсовод. – При герцоге Якобе, – заливался он, – наше вино экспортировалось в Европу, где оно славилось своей крепостью. Я намекнул на дегустацию, но напрасно. – В год, – прозвучал сухой ответ, – всего двести бутылок для важных мероприятий. Президентские банкеты – раз; велопробег «Сумасшедший виноградарь» – два… – Но вы-то пробовали? – Гадость такая, что лучше не спрашивайте. Зато оно вошло в книгу Гиннесса – как самое северное. Никто не знает, где виноград родился, но умирает он на другом склоне этого холма.