Гость. Туда и обратно
Часть 21 из 40 Информация о книге
Торопливо поклявшись, мы вступили в чертог британской эксцентрики. С испугу мне почудилось, что эти рослые седовласые люди похожи на пожилых и приветливых львов. Представляясь, самый потрепанный подал левую руку. – Инвалид, – подумал я, пожимая ладонь ветерана. Оказалось – родовой обет. – Шотландцы – все сумасшедшие, – легкомысленно объяснил нам провожатый. – Скотта читали? На этот раз Окуджава закивал энергичнее. Вопреки моим ожиданиям, атмосфера в клубе царила непритязательная: у буфета выросла очередь. Мне даже показалось, что в ней толкались, но я все равно пришел первым. – Bloody Mary, – громко объявил я бармену и тут же обмер, вспомнив, откуда взялось название коктейля. – Так ей и надо, – заголосили добрые хозяева, стараясь скрыть мой промах. – «Шотландцы все-таки скоты», – некстати вылезала цитата из Бродского, но на этот раз я прикусил язык. Сидя за обеденным столом между двумя лордами, я молча ел их глазами, стараясь игнорировать затесавшегося в нашу компанию развязного субъекта с грязными ногтями. Но когда он начал стрелять сигареты у соседей, я, подумав, что он не догадывается, с кем имеет дело, шепотом объяснил ситуацию. И зря. Он был не шофером, как я сперва подумал, а летчиком и часто летал на собственном самолете в Москву, особенно – зимнюю. Сын самого знаменитого английского писателя (обедали мы, кстати сказать, за его счет) любил русскую литературу, водку и женщин, особенно – одну, жившую, как он мне тут же рассказал, на улице имени Восьмого Марта. Оправившись от потрясения, я решился завести беседу с моими лордами. – Позволю себе заметить, – начал я, притворяясь Башмачкиным, – что больше других вашей премии в этом году заслуживает господин Галковский. Левый лорд со мной согласился, а правый стал энергично возражать. Заслушавшись, я потерял нить разговора и перестал понимать слова. На таком английском в Британии говорят с королевой, а в Америке – никогда. Многосложному красноречию отнюдь не мешало то обстоятельство, что участники прений понятия не имели, о ком они спорят. Без империи гениально отлаженная машина аристократического образования работала вхолостую. Лорды занимались филантропией, оставив политику своим женам. Это выяснилось, когда, не дожидаясь ликеров, леди отправились в Вестминстер голосовать за «красно-коричневых». – В Англии, – объяснили мне, – это цвета консерваторов. – В России – тоже, – опять не удержался я. – Вы бы лучше закусывали, – вздохнул Окуджава. Я не виноват в том, что у России с Англией немало общего: первая завидовала второй, хотя обе жили сбоку от Европы и считали только свою империю правильной. – И это верно, – как объяснял Аверинцев, – ибо настоящая империя только одна: Римская, как бы она ни называлась. Всякая империя живет лишь до тех пор, пока она в себя верит. Когда ее закон важнее корней, шире религии и больше объединенных им народов, империя расширяется как газ – легко и случайно. Британскую империю, например, составляли две сотни колоний и зависимых территорий. И все они держались на честном слове. В Дели английских чиновников было меньше, чем австрийских – в Праге. После Наполеона Британия так редко воевала, что медали и впрямь ценились на вес золота. Тайна имперского могущества (как сегодня выяснили американцы) заключалась в том, что им не пользовались. Обеспечив дипломатию бумажной валютой, власть разумно хранила нетронутым золотой запас войны. За благоразумие Англию ненавидели соперники. Немцы, например, соглашаясь и русских считать народом духа, напрочь отказывали в этом британцам. – Человек вовсе не хочет быть счастливым, – утверждал за нас, людей, Ницше, – если, конечно, он не англичанин. Не соглашаясь с этим мнением, Россия импортировала («за лес и сало») британский сплин, чтобы перемножить его на отечественную меланхолию. Результатом стало сентиментальное отношение к пейзажу. С тех пор любовь к дачам у нас в крови. В России их называли усадьбами, в Англии – Англией. Отдав города самым бедным и самым богатым, средний англичанин позолотил деревню и создал декоративное сельское хозяйство, главным продуктом которого, по-моему, являются розы. Непроходимые, как колючая проволока, и морозоустойчивые, как частокол, они опутали лучшую часть острова. Надо сказать, что и у нас, в Латвии, роза – как ромашка у русских: народный цветок. Без нее не обходится ни огород, ни частушка. Но английская роза – дело другое. Сгибаясь под тяжестью исторических ассоциаций, она украшает страну и старость. Розы, как мудрость, не растут у молодых – им нужна неразделенная любовь пенсионеров. Одного такого я встретил в Стретфорде, стоило мне свернуть с проторенной Шекспиром дорожки. Похожий, как все счастливые старики Англии, на отставного майора, он сидел у калитки, зазывая редких прохожих взглянуть на свой неглубокий садик. Я, конечно, зашел, чтобы полюбоваться камерными джунглями. Алые и белые розы, сцепившись намертво, словно Средневековье еще не кончилось, бешено клубились вдоль старинной кладки. На мой восторженный взгляд, куст воплощал идею порядочного хаоса: он знал свое место, но уж на нем делал что хотел. Собственно, искусство ограниченного вмешательства и превратило регулярный французский сад в свободный английский. Один из чудаковатых современников Ньютона доказывал, что Бог создал Землю бескомпромиссно круглой. Идеальную форму планета утратила после грехопадения, с которого, однако, и началась наша история. Отсюда – общенациональное недоверие к излишкам всякой геометрии, начиная, конечно, с эстетики. Британцы, как и мы, считают свой роман лучшим в мире. Как и мы, они любят его за то, что он вырос в английском саду, поделившемся с ним прихотливостью. Будучи самой большой в мире портретной галереей, британская словесность выбрала себе единицей не слово, не поступок, а чудака, сделав его предметом изображения и подражания. Этим английская литература похожа на Гоголя, без которого я бы никогда не понял Диккенса. Однако славная британская эксцентричность возможна только потому, что в Англии все знали, где центр мира, причем – всего. Без империи Англия – маленький остров с непомерной историей. По-моему, нигде в мире нет такого количества частных музеев, где можно поглазеть на шомпол неизвестной войны и кость незнакомой породы. При ближайшем рассмотрении Питер Акройд оказался английским почвенником. – Что значит United Kingdom? – закричал он на меня, едва мы успели познакомиться. – Вы правы, – сказал я, – это как СССР: скорее пропаганда, чем название. – Англичанами, – кипел знаменитый автор культурологических бестселлеров, – нас звать политически некорректно, британцами – глупо. Разве мы похожи на бритов, этих раскрашенных синим дикарей с пучками волос на макушке? – Ну, если посмотреть на английского панка с татуировкой… – Смотрите лучше футбол! Сегодня англичане остаются собой только на стадионе. И то правда: на чемпионате мира английские болельщики, хотя им это и не помогло, размахивали своим флагом – белое полотнище с красным крестом. Последними включившись в борьбу за передел общего наследства, англичане лихорадочно, как русские, ищут, чем они отличаются от покоренных соседей. Когда Ирландия ненадолго стала «кельтским тигром», а шотландские фильмы даже в Америке смотрят с титрами, британские интеллектуалы вроде Акройда сузили перспективу, чтобы найти суть чисто английского духа и выразить его, не став по пути фашистами. – В самой модной английской истории Нормана Дэвиса… – Его книга намного толще моей, – обиженно перебил Акройд. – Бесспорно. Но я читал ее с конца, надеясь понять, что будет с вашей страной в двадцать первом веке. Дэвис утверждает, что ничего: ее не будет. – Это напоминает мне, – ворчливо согласился Акройд, – исторический анекдот. В последние дни Первой мировой войны в штабе тевтонских союзников состоялся примечательный разговор. «Положение трагично, – сказал немецкий генерал, – но не безнадежно». «Нет, – возразил ему генерал австрийский, – положение безнадежно, но не трагично». Так и с нами, – закончил классик, – англичанам нечего терять, кроме своих цепей. И зачем нам империя, когда весь мир и так говорит по-нашему? Короли и капуста Наслаждаясь вниманием, маляр позировал веренице туристов, снимавших его по пути к Трафальгарской площади. Измазанный и веселый, он гримасничал в камеру, успевая крыть свежим слоем краски телефонную будку. К бриллиантовому юбилею Елизаветы – 60 лет на троне – Лондон наводил блеск, украшая себя по нашему вкусу. Будка выходила нарядной и старомодной, как елочная игрушка. Она напоминала все, что я люблю в Англии: Диккенса, Холмса, чай и империю, которая на старых картах была окрашена примерно тем же цветом. Не выдержав, я пристал к маляру. – Скажите, сэр, у этого оттенка есть особое название? – Бесспорно. – Как же называется эта краска? – Красной, – ответил он на радость угодливо рассмеявшимся окружающим. Но и это меня не отучило задавать вопросы. Тем же вечером, сидя за типичной для этого острова бараниной, я допрашивал хозяев, объединивших браком две антагонистические культуры. Полагая свою империю антиподом российской, британцы считали себя архипелагом закона и порядка в океане самовластия и анархии. – Вы, – говорили местные еще Герцену, – так привыкли путать царя с правом, что не умеете отличить раболепия от законопослушания. Помня об этом, в Лондоне я переходил улицу на красный свет только тогда, когда никто не видел, кроме своих, разумеется. – Наша любимая европейская столица, – сказал мне за обедом соотечественник и тут же себя вычел: – Их тут уже четыреста тысяч. Но меня больше интересовали местные, и я объяснился в любви его английской жене: – Британцы – нация моей мечты. – И зря, – срезала она, – ибо таких нет вовсе. Британский народ – такая же выдумка, как советский. У англичан столь мало общего с остальными, что к северу от Эдинбурга я не понимаю ни слова. Шотландцы и на вид другие: dour. – С кислой рожей, – с готовностью перевел муж. – А валлийцы? – Эти – загадка: всегда поют, как ирландцы, только те еще и пьют. Англичане хотя бы вменяемые. – Не на футболе. – Но это святое. – Что же вас сплотило в империю? – История: королей без счета. – А где короли, – вновь перевел муж, – там и капуста. Монархия приносит прибыль, Лондон переполняют туристы, и каждый находит себе короля по вкусу. Одних интригует Эдуард Исповедник, альбинос с прозрачными пальцами, которыми он исцелял чуму. Других – соблазнительный злодей Ричард Третий, которому Шекспир приделал горб. Третьих – Генрих Восьмой, который любил женщин и казнил их. С королевами англичанам везло еще больше: две Елизаветы плюс Виктория. Английская монархия стала первой достопримечательностью Европы. Обойдясь (после Кромвеля) без революций, уничтоживших конкурентов и родственников, Англия сумела сохранить свою аристократию и найти ей дело. Раньше они творили историю, теперь ее хранят – на зависть тем, кто не сумел распорядиться прошлым с умом и выгодой. С тех пор как Великобритания перестала быть такой уж великой, она сосредоточилась на экспорте наиболее привлекательных ценностей – традиций и футбола. Болельщиков английских клубов в десять раз больше, чем самих англичан. Остальной мир следит за королевскими свадьбами, не говоря уже о разводах. Расшитая золотом и украшенная мундирами Англия сдает напрокат средневековую легенду Старого Света, ставшую в Новом сказкой и Диснейлендом. В Тауэре, однако, играют всерьез, и никто не видит в церемонии маскарада. Рассматривая священные атрибуты коронации – от тысячелетней ложки для помазания до потертой мантии, – я заметил, что корона почти новая, 1937 года. – А что случилось со старой? – спросил я у охранника. – Сносилась, – ответил он с таким лаконичным высокомерием, что я сразу понял: революции не предвидится. Даже с учетом британской нефти монархия остается самым полезным ископаемым. К тому же содержать Букингемский дворец несравненно дешевле, чем Белый дом. Другое дело, что королей было больше, чем президентов. Чтобы зря не мучить школьников, монархов им отпускают в нагрузку к анекдоту. – Кто была женой Генриха Седьмого? – спрашивает экскурсантов викарий, показавшийся мне цитатой из английского детектива. Дождавшись унылого молчания, он сам ответил: – Елизавета Йоркская. Запомните, что в карточной колоде именно ее изображает дама червей. История оживилась, подростки тоже, и я позавидовал их школе, ибо моя обходилась цепью исторической необходимости, сковавшей Ленина со Стенькой Разиным.