Гость. Туда и обратно
Часть 27 из 40 Информация о книге
До пяти лет лошади не знают узды и живут привольно, как ваганты. Свобода нужна, чтобы у каждой развился самостоятельный характер. – Какой предпочитаете? – спросил меня грум. – Medium rare, – ответил я наугад, стесняясь признаться, что, когда я в последний раз сидел на лошади, она была деревянной. – Тогда – Звездочку, в меру резва. Мы молча посмотрели друг на друга, и я заметил белое пятно на лбу. Точно такое, некстати всплыло в памяти, было у жеребца-убийцы из рассказа Конан Дойля «Серебряный». Я вывел кобылу из стойла и тут же об этом пожалел. К дождю прибавился снег и острый, прямо-таки кинжальный ветер. С великим трудом я влез на спину мокрого животного и сказал «takk» за то, что оно не сбросило меня сразу. Сверху открывалась свежая картина. Горы стали доступнее, дорога не имела значения, до земли было далеко, и падать – больно. Отпустив поводья, я решил не вмешиваться в процесс. Кавалькада тронулась шагом, но путь вел к реке, и лошади не собирались сворачивать. Въехав в стремнину, Звездочка пустилась вскачь, не разбирая броду. Как настоящая исландка, она была счастливой мазохисткой и радовалась ледяной воде, словно черноморскому пляжу. Освежив нас купанием, Звездочка пустилась во все тяжкие. Забыв про меня, она флиртовала с жеребцами и дралась с подругами. На крутом склоне ей нравилось менять галсы, в долине – внезапно останавливаться в надежде на то, что я вылечу из седла и рассмешу товарок. Я ей не мешал, потому что не знал, как это делается. Когда Звездочке надоел скучный наездник, она отправилась домой – галопом. Раньше я не знал, что это значит, теперь – боюсь вспоминать. Окрестности уносились вдаль, и мне казалось, что навсегда. Добравшись до конюшни, она насмешливо фыркнула и стряхнула меня в сено. – Takk, волчья сыть, травяной мешок, – сказал я ей, надеясь, что лошадь знает только исландский. Тем же вечером на ужин подали конину. Среди зимы Если с самолета Нью-Йорк кажется листком под микроскопом, то Исландия – смятой подушкой с белой пуговицей на месте Рейкьявика. – Какой прогноз? – спросил я у шофера, но он пожал плечами. – Дождь? – Да. – Снег? – Обязательно. – Солнце? – Не без этого. – Землетрясение? – съязвил я, но он опять махнул головой, и я замолчал, обиженный. К концу дня, однако, сменилось три времени года, а ночью тряхнуло отель. Шкала Рихтера показала 4,3 балла, и я решил не беспокоиться, узнав, что в среднем на каждые сутки приходится по двадцать землетрясений. Хуже, что началась пурга, и местные пересели на велосипеды, чтобы не торчать в пробках. Я не жаловался, но гид меня все равно успокоил: – Если вам не нравится погода, подождите пятнадцать минут. – Станет лучше? – Хуже. Смирившись, я отправился гулять, следуя не карте, а «Эдде». За улицей Фрейи шел проспект Бальдера, на котором стоял кабачок коварного «Локки» неподалеку от мстителя Тора. Несмотря на божественную топонимику, архитектура казалась скромной и пользовалась рифленым железом: уже не бараки, еще не дома. Церкви напоминали Бергмана: ничего лишнего, да и обязательного немного. Памятники состояли из камней и изображали их. Но все равно Рейкьявик был неотразим, потому что все его улицы доверчиво утыкались в свободное от льдов море. На другой стороне залива высилась трапеция ледяной горы Эсьи. Она играла со столицей в прятки, то и дело скрываясь в безоглядном тумане. – Англичане, – пристал я к местным, – всегда говорят о погоде, потому что она такая изменчивая. Но по сравнению с исландской британская погода устойчива, как пирамида Хеопса. Почему же вы о ней не говорите? – Стоит только начать, и ни на что другое не останется времени, поэтому никто не жалуется. Климат зависит от интерпретации. Мороз у нас считается бодрящим, туман – завораживающим, землетрясение – будоражащим, извержение – незабываемым, и купаться можно круглый год. Температура воды всегда одинаковая – плюс десять. Младенцев у нас в любую погоду проветривают на балконе, но только дома, потому что за границей за такое сажают. Живя на краю света, особенно зимой, когда его так мало, исландцы не преобразовали природу и оставили ее как есть: пейзаж, не пригодный для жизни. Так, встреченный мною город Гриндавик исчерпывался ледниковым озером и каменной пирамидкой с геральдическим львом. Никто другой не выжил бы на лавовых полях, которые выглядят так, будто землю засадили колючей проволокой, а выросли острые кочки. Пустыня Исландии не подлежит ни освоению, ни охране. Она не кажется вызовом, как Сибирь, или угрозой, как Сахара. Она была сама собой, и человек лепился к ней, словно мох, который сушат и едят – раньше от голода, теперь от пресыщенности. Небо над холодной пустошью вытворяло что-то фантастическое и напоминало Солярис. Ему вторил гейзер, пускающий пар и струю. – Оргазм природы, – сказал мой спутник, но сравнение показалось натянутым, потому что к любви эта земля не имеет отношения. Туман и снег, белый пар, черная лава, бурая трава – все это придает пейзажу абстрактный вид и экзистенциальный характер. Здесь хорошо ставить Беккета. Будто зная о театре абсурда, на снегу свернулась черная кошка. Судя по ошейнику, ее звали Африка. Среди исландцев Исландия размером с Кубу, но живут здесь лучше, дольше и дальше друг от друга, о чем никто не забывает. – Исландцы, – начал я на банкете давно задуманный тост, – маленький народ… – Редкий, – вежливо, но твердо поправил меня распорядитель торжеств, – мы лучше всех на душу населения. Так и есть. Когда делишь триста тысяч на число симфонических оркестров, шахматных гроссмейстеров или королев красоты, исландцы всегда оказываются на первом месте. Даже нобелевских лауреатов по литературе у них столько же, сколько в Китае: один, Халлдор Лакснесс. (Он первым взял себе фамилию. Другие обходятся отчеством. В телефонной книге столько тезок, что она вынуждена описывать абонента с помощью его профессии.) К тому же в Исландии лучший оперный театр – и на душу населения, и просто так. Дивной, космической красоты здание называется «Арфой» и представляет собой не ведомую никому, кроме придумавшего ее математика, геометрическую фигуру. Убранная цветным стеклом, она оправдывает авангардное зодчество в глазах его многочисленных жертв. Зная, что театр построили в разгар экономического кризиса, я спросил у капельдинера, сколько стоит это чудо. – Не дороже, чем Нотр-Дам, – ответил он, не скрывая надменности, и я не решился настаивать, помня, чем кончаются распри в сагах. Сегодня, впрочем, исландцы стали мирными и убийства случаются так редко, что, когда одно все-таки произошло, непривычной полиции пришлось выписывать детектива из Гамбурга. Характерно, что осужденный убийца написал популярную книгу о ловле лосося. Большая часть исландцев исповедует христианство, полторы тысячи – по-прежнему язычники, есть три коммуниста, включая смотрителя маяка Олли, который держит на стенке портрет Сталина, несколько буддистов и вегетарианцев, одна палестинка в парламенте и, для равновесия, бухарская еврейка, она же – первая леди. Среди пришельцев – пятьсот русских. Одного я встретил в термальном бассейне. Он был единственным, кто не улыбался. Здесь это редкость. Жизнерадостность – валюта Севера, ибо в таком климате немудрено спиться. Исландцы знают меру и считаются – по научным опросам – самым счастливым народом в мире, даже теперь, когда деньги кончились, а власть под судом. – То ли было, – говорят мне, – не зря мы едим протухших акул. Их мясо держат в отдельном холодильнике, и только в гараже, из-за того, что оно пахнет аммиаком, как в вокзальном сортире. Акулу едят для укрепления воли, чтобы не расслабляться подобно остальным скандинавам, забывшим общих предков – берсерков. Убедившись, что все северяне – родичи, я спросил, кого исландцы не любят больше всего. – Шведов. – Но ведь колонизаторами были датчане? – Так это когда было, а шведы все еще тут: длинные, бледноглазые, белобрысые. – А исландцы? – Высокие, синеокие, огневолосые. – Викинги? – Не совсем. Викинг – это глагол, не национальность, а хобби, позволяющее, когда нет дел дома, путешествовать в дальние края, знакомиться с местными жителями и убивать их. Один такой, рыжий и могучий, сидел со мной за обедом. По профессии Эггерт Йохансон был скорняком. Кроме того, он играл на гитаре в клубе «О-блади, о-блада», искал Грааль в центре острова, подозревал в исландцах потерянное колено Израиля и объезжал коней из собственных конюшен, но только весной, потому что зимой представлял на миланском дефиле придуманные им платья из лососевой кожи. Ярый защитник природы, Эггерт умел ею пользоваться и шил из тюленьих шкур непромокаемые сапожки. – И ради этого, – ужаснулась соседка-американка, – вы убиваете тюленей? – Нет, мэм, – вежливо ответил викинг, – я делаю это из удовольствия. К Америке исландцы относятся покровительственно. Ведь Лейф Эрикссон ее не только открыл, но и привез в Новый Свет демократию, родившуюся на первом в Европе парламенте – тинге. Впрочем, как сказал Черчилль, «у исландцев хватило ума забыть, что они открыли Америку». Зато, когда во время войны Америка открыла – и оккупировала – Исландию, это не прошло для острова даром. Разбогатев на военных поставках, вся страна купила телевизоры и вместе с оккупантами смотрела американские сериалы задолго до того, как они добрались до континента. Поэтому по-английски исландцы говорят лучше всех в Европе. Расположившись, как я, между Америкой и Европой, Исландия со всеми дружит. Я убедился в этом на приеме у президента, с которым повара запросто обсуждали кулинарные перспективы, не вынимая рук из карманов. Меня, однако, мучил другой вопрос. Изучив старинный особняк, я нашел много интересного. Рог нарвала, палехскую шкатулку, портрет Путина, когда он был президентом, портрет Путина, когда он президентом уже и еще не был, фото Обамы, меч викинга с рунами на лезвии. Чего в доме не было, так это охраны. Не выдержав, я пробился к президенту и задал прямой вопрос: – Мистер президент, где вы их прячете? – А зачем нам охранники? – сказал он, будто цитируя саги. – Я присмотрю за вами, вы – за мной. – Завидно живете. – Приезжайте еще, адрес простой: шестьдесят шестой градус. Из варяг в греки Чтобы познакомиться с богами, я вышел до зари. Сладкий утренний сон был моей жертвой давно не кормленным олимпийцам. Они отнеслись к ней благосклонно, судя по встреченному орлу, вставшему раньше меня. Конечно, по вызубренным в музеях правилам, в орлиных когтях должна была биться змея, но они на Крите не водятся. Вглядываясь в уже проступившую сквозь бледную тьму вершину Псилоритиса, откуда видны четыре моря, омывающие остров, я пытался вступить в общение с тем, кто там жил еще тогда, когда священная гора называлась по-древнему – Идой. Зевс, однако, молчал. – Так даже лучше, – утешал я себя, ибо обычно он говорит громом и молнией, а я направлялся к пляжу. К тому же в древности люди обычно видели богов переодетыми, преображенными либо, как того же Зевса, озверевшими. Но если это так, то откуда мне знать, что я уже не встречался с кем-нибудь из их компании, когда столкнулся с загадочным пастухом в очках или объезжал его овец, включая сердитую мамашу, отталкивавшую ягненка от вымени? Если рассматривать вещи с этой, единственно верной на Крите, точки зрения, то положение дел на острове для варяга представлялось подозрительным, для грека – благочестивым, для атеиста – сокрушительным и для агностика – в самый раз.