Гость. Туда и обратно
Часть 34 из 40 Информация о книге
Предвидя судьбу уже в детстве, я по-крупному играл в фантики, но их оригиналы полюбил лишь в разлуке и, возвращаясь, не пропускал случая навестить Третьяковскую галерею. Уже дорога сюда была поучительной – с тех пор как поумневшее метро украсило себя заемной мудростью. «Любовь к родине начинается с семьи», – прочел я, коротая путь под землю. Изречение Фрэнсиса Бэкона иллюстрировала матрешка, некстати напомнившая мне начиненного бабушкой волка из «Красной Шапочки». В Третьяковке, однако, свои сказки. Самая страшная – «Аленушка»: глаза дикие, сразу видно, что сейчас утопится. Зато пейзажи располагают к покою и, я бы сказал, к рыбалке. Чувствуется, что клюет – и у Поленова, и у Левитана. У Верещагина еще и стреляют, причем – прямо сейчас. Его картины напоминают актуальный комикс о террористах и называются в настоящем времени: «Высматривают», «Нападают врасплох», «Представляют трофеи». Возле знаменитого полотна с самаркандскими воротами гид широким жестом остановил экскурсию и объявил: «Persia». Иностранцы согласно закивали. Переключившись с нарисованной жизни на настоящую, я стал осматривать вместо экспонатов зрителей. Больше других мне понравился дородный мужчина, застрявший возле картины «Развал» какого-то другого, незнакомого мне Сорокина. На холсте изображалась барахолка: хомуты, иконы, кираса и портрет Суворова. – Нет, – горько сказал сам себе зритель, – ничего в этой жизни не меняется. Но это, конечно, неправда: Москва становится все менее понятной. Во всяком случае, для меня. На бульваре, например, висела вроде бы и незатейливая афиша: «Игорь Саруханов: 20 лет под парусом любви». Но я никогда не узнаю, как выглядит этот русский Арион, потому что прохожие пририсовали ему пейсы, крест и лозунг «Долой правительство Ющенко». Привычно почувствовав себя чужим на празднике, я отправился «наблюдать реализм жизни». Он не заставил себя ждать. У памятника Марксу бездомный негр собирал окурки. – Всё как дома, – слегка запутавшись, подумал я, но был не прав, потому что в Москве другая архитектура: краснокирпичная византийская готика (от Кремля до пивного завода в Хамовниках) борется с античным ордером. Склонная к плодородию советская власть предпочитала кудрявые коринфские колонны с капустой капителей и рог изобилия, плавно переходящий в герб языческого гербария. Любуясь гранитным «Тяжмашстроем», я обнаружил, что слева от классического портика стоит шалман «Шварцвальд», а справа – «Акапулько». Такая, прямо скажем райская, география сокращает и улучшает глобус. Например, в прошлом году в моем любимом отеле «Пекин» располагался ресторан «Гонг Конг», в этот раз его сменило казино «Нью-Йорк». Расправившись с расстоянием, Москва взялась за время: здесь жить торопятся и чувствовать спешат. Особенно за рулем, добавлю я, вспомнив красивую блондинку, которая ехала в своем «мерседесе» по тротуару Садового кольца. Причем давно: кольцо большое, да и пробок не меньше. Как и все остальные, она не отрывалась от мобильника. Благодаря ему гость в Москве знает все о хозяевах. Иногда больше, чем хотелось бы, как это случилось на Пречистенке, когда идущий передо мной бизнесмен горячо и простодушно доверял телефону свои бескомпромиссно преступные планы. Славянская душа, умилился я, всегда нараспашку. И тут же убедился в этом за чашкой кофе в стоячем арбатском буфете, где рядом со мной, но не обращая на меня внимания, завтракала девица в пронзительно короткой юбке. Биография ее была немногим длиннее, судя по тому, как быстро она ее выплеснула своему сотовому собеседнику. Исчерпав тему, девушка тревожно задала трубке встречный вопрос: – А ты что вообще по жизни делаешь? Задумавшись над ответом на чужой, но и мне не чуждый вопрос, я решил, что пора набраться мудрости. Спустившись в метро за очередным афоризмом, я с удивлением прочел его: «Будет богат, кто на поле своем трудов не жалеет». Катон. – Это какой же – Старший или Утический? – спросил я спутника. – Какая разница? – Не скажи. Первый не советовал снимать цепи с рабов даже в праздники. Мрачные мысли, впрочем, быстро покинули нас, потому что рядом с хозяйственным Катоном висела соблазнительная реклама женского, видимо, корсиканского, белья: трусы назывались «Вендетта». Рип ван Винкль Накануне, разгоряченный модной водкой «Белуга», я опрометчиво согласился помочь яркой блондинке с опасной улыбкой. Тем более что и просьба была пустяковой – написать двадцать строчек о снах, можно из Юнга. И вот – еще нет полудня, а я уже стою без штанов, и незнакомые женщины втыкают в меня булавки. – Вуду, макумба, завезли, – кричал я про себя, держа во рту нитку, чтоб не стать зомби. О бегстве не могло быть и речи, потому что я не знал, куда попал. Шофер только матерился, выслушивая указания мобильника. Я, естественно, не вмешивался, ибо, по моим провинциальным подсчетам, машина приближалась к Уралу. Мы долго катили вдоль разгромленных цехов по дырявой мостовой, потом начались рельсы. Я не мог даже определить, пролегал маршрут внутри или снаружи. Стены сужались в коридоры, но крыши не было – то ли уже, то ли вообще. Потом начался туннель, ведущий в красный уголок, за ним – постиндустриальная пещера, как в Сохо. Там-то меня и раздели до исподнего, велев натянуть непонятное. – Ватник? – безнадежно спросил я. – Не, в ватнике снимали Мирзоева, – сказала дама с булавками и настойчиво протянула наряд, напоминающий прозодежду для сумасшедших. Рукавов, правда, было два, но каждый кончался манжетой для наручников. Удовлетворившись моим внешним видом, юный фотограф взялся за внутренний облик. – Помните: вам все это снится. Я с облегчением закрыл глаза. – Приняли, – деловито продолжил фотограф, – сомнамбулическую позу. Я принял. – Теперь считайте падающие звезды. Я вытаращился на потолок с потеками. – Работаем, – скомандовал сам себе маэстро, и камера защелкала, как в тире. Только отдав штаны и отпустив восвояси, вредители объяснили, что в погоне за самосовершенствованием духа (а не тела) глянцевые журналы отказались рекламировать наряды с помощью красивых моделей и заменили их какими придется, не брезгуя пролетариями умственного труда. Но начиналось все хорошо – как обычно. – Сараи, – констатировала соседка, глядя в иллюминатор на многоэтажные терема, степенно ползущие под крылом снижающегося самолета. – А что это за река? – не унималась она. – Москва. – Не может быть! Такая грязная. За аэропортом мне встретился старый знакомый – «ЛУКОЙЛ». Точно в такой бензоколонке, но с латиницей я заправляюсь дома: нефтеносная система кровообращения. Другое дело, что в Москве, судя по рекламным щитам, уже завершается переход жидкого в твердое: нефти – в недвижимость. Слева продавали «Бетон-насос», справа – «Бетон-раствор», посередине – «Квартиру в Геленджике». Как всегда, в такси пела группа «Лесоповал». – Интересно получается, – пожаловался я шоферу, – Бергман умер, Антониони умер, а «Лесоповал» живет. – Еще бы, – согласился он. За год город вырос, и я не узнавал окрестностей. Особенно когда из-за рощи выскочил огромный плакат «Му-Му», отбросивший тень на скромный памятник. – Герасим? – Ленин, – поправил меня водитель и перекрестился, въезжая в монастырское подворье. Мне уже объяснили, что если в автомобиле – образа, то пристегиваться не надо. Но в этой машине икон было много и ремень вырвали с корнем, чтобы не соблазнять агностиков. Под колокольный звон мы въехали в отель с православным акцентом. Не будучи силен в каноническом праве, я представил себе чердак для выкрестов и подвал для инородцев, но мне достался обычный номер – с портретом патриарха, холодильником и пухлой (в сравнении с американской) Библией. На тумбочке лежала свежая газета с крестом и Калашниковым. Она призывала к смирению и оправдывала штрафные батальоны. Автор бегло выстраивал историческую цепочку: глобалисты – интернационалисты – друзья Сиона – враги Руси. Сталин среди них не значился. Чтение прервал телефон, от которого я получил последние инструкции. – «Боржоми», – сказали в трубку, – не заказывай, шпрот не проси, Эстонию не поминай, разве что – лихом. А главное – заруби на носу: Россия встает с колен не для того, чтоб дотянуться до полония. Я внес необходимые сведения в записную книжку и отправился за впечатлениями. Незадачливый Рип ван Винкль, проспавший двадцать лет в Катскильских горах (неподалеку от озерца, где я ловлю окуней), стал единственным жителем своей деревни, заметившим американскую революцию: вместо короля Георга в трактире висел портрет Вашингтона. Для его земляков перемена произошла давно и незаметно. Чтобы жизнь сложилась в историю, она должна быть не твоей, а чужой и прошлой. Именно это со мной и происходит, но только тогда, когда я возвращаюсь в Америку. В Москве – наоборот. Русская жизнь кажется реальной, а моя – нарисованной, словно очаг в доме Буратино. Игрушечная рутина с ежедневной порцией новостей, книг, велосипеда – эскапизм отрезанного ломтя, уставшего от родной буханки. Конечно, это всего лишь оптическая иллюзия: из одной жизни другая видится ненастоящей или нестоящей. Тут нет ничего нового, но чаще альтернативой считается не заокеанский мир, а потусторонний. Я – другое дело еще и потому, что сам не замечаю, насколько стал американцем, но об этом не дают забыть в гостях. «Американец», – вздыхает хозяин и идет за скатертью, хотя я бы обошелся и газетой. Зато я помню ту историю, которую в России знают хуже всего, – свою и недавнюю: «Историю государства Российского от путча до наших дней». Прошлое одного из самых молодых, наряду с Молдовой и Черногорией, государств Европы окутано туманом, благородно скрывающим стыдные, как подростковые сны, воспоминания о первых днях свободы. Но я-то помню, какими они были. На Невском сияло солнце, а я еще не завтракал. В столовой, уже переименованной в «кафе», подавали спиртное и сдобу. Остановившись на втором, я сел лицом к проспекту, с которого в зал ввалился пьяный с молодой щетиной. Его треники до самого паха оттягивал пистолет неведомого мне калибра. Пирожными юноша не интересовался, а водка в него уже не лезла. Ему страстно хотелось стрелять, и это было понятно всем, но яснее всех – позеленевшему официанту. Прикинув траекторию и учтя рикошет, я ушел, не допив кофе. Надеюсь, что этот молодой человек не дожил до наших дней, оставшись на заре революции, победы которой так заметны от Кремля до Садового. – Как Август – Рим, – сказал мне наблюдательный иностранец, – Лужков взял Москву кирпичной, а оставил мраморной. – Была красной, станет белой? – переспросил я. – Вроде того, – не понял меня собеседник. – Сегодня это город рантье: у москвичей вместо нефти недвижимость. И они ею пользуются в свое удовольствие. Американцы ездят по Москве верхом – на велосипедах, немцев я видел в метро, русских – в «мерседесах». Революция, о которой предупреждали большевики, свершилась, хотя в ее музее на Тверской, где в горячие дни рядом с «максимом» стоял обгоревший в 91-м троллейбус, вновь остался только старый пулемет – с Гражданской. Первый признак революции: язык не поспевает за историей. В прошлый раз его сократили до аббревиатуры, в этот, наоборот, удвоили, создав словарь дуплетов. До этого язык революции обходился слогами. Впервые я услышал его от Мамонова, который юродивым уже был, а святым еще нет. – «Крым-рым-мрым», – выл он со сцены Линкольн-центра благую весть перестройки, простую, как мычание, и столь же искреннюю. – Что это было? – спросил я его, пробравшись за сцену. – Русская народная галлюцинация. Окрепнув, язык научился говорить по-новому. – Люблю, – сдуру признался я интервьюеру, – вкусно поесть. – «Топовые продукты образуют мой тренд», – перевел он меня на русский, скрашивая допотопную ущербность эмигрантского языка, трусливо чурающегося заимствований. Сегодняшний русский богатеет за счет несвоих ресурсов. На каждое родное слово есть чужое, точно такое же, но намного дороже. Язык полон не новых понятий, а старых с другими названиями. Как стихи и молитвы, они могут служить магическим оберегом, лексическим амулетом, формулой заклинателя, приносящей победу пермской команде «УралГрейт», во что бы она ни играла. С этой точки зрения, первая часть названия «Экспресс-дизайн „Старик Хоттабыч“» дословно переводит вторую. Чужеземный корень всегда волшебный. Он сидел в словаре, словно джинн в бутылке, пока реклама не разнесла ее вдребезги, выпустив на волю иностранного духа. Он обладает чудесной способностью не столько преобразовывать, сколько приукрашивать реальность, называя ее по-новому. Характерно, что в этой декоративной игре разума хранители языка участвуют вместе со всеми. Прочитав заголовок «Шорт-лист и лонг-лист Национального бестселлера», старый филолог меланхолически заметил, что от русского в этом предложении осталось только одно слово: «и». Но это не страшно, потому что сегодня по-русски можно изъясняться и на английском. Прообраз такого языка возник в разгар холодной войны, когда Энтони Бёрджесс создал воляпюк двух держав и написал на нем роман «Заводной апельсин». Но, как это всегда и бывает, история распорядилась прогнозом вопреки обещанию пророка. Не русский овладел английским, чего боялся автор, а наоборот: английский – русским. Это даже удобно, потому что английский язык, поделившись своей самой мускулистой частью речи, теперь за нас все делает – и шопинг, и шейпинг, и (не вру!) улучшайзинг. При этом, в отличие от исторических прецедентов, вроде татарского ига и норманнского нашествия, это завоевание оказалось сугубо мирным, даже – благодушным. Английский не победил русских, а соблазнил их, в основном – съедобным. Оказавшись «кухонной латынью», английский все время будит аппетит, даже к политике, особенно, когда она устраивает «Лобстерный саммит».