Гость. Туда и обратно
Часть 38 из 40 Информация о книге
– Прямо как в «Александре Невском», – вздыхает теща. Таллин(н) Вот здесь, – не выходя из-за стола, начала экскурсию Лиис, – всегда было бойкое место: перекресток с пятью углами. Именно тут Эстония впервые вошла в семью цивилизованных наций, ставших теперь Европой. – Как? – с привычной завистью спросил я. – На здешнем торжище пираты острова Саарема продали в рабство северного царевича, которого со временем выкупили на свободу и сделали королем Норвегии Олафом. Уже тогда здесь был свободный рынок, – добавила Лиис. – Горячие эстонские парни. – А то, – согласилась Лиис, – поэтому датчане и отдали Эстонию немецким рыцарям за четыре тонны серебра. – Один Лотман – дороже. – Кто спорит. За это надо было выпить, и мы подняли грубые кружки из рыжей глины с медвяным пивом. – Тервесекс! – закричал я, враз исчерпав вторую половину своего эстонского словаря. – «Терве», – объяснила Лиис, – значит «здоровье», а секс… – Я знаю. – Вряд ли, – засомневалась Лиис, – это суффикс. – Так и думал, – наврал я. Готовясь к лингвистическим испытаниям, я всем говорил «тере», но это не помогало: старые мне отвечали по-русски, а молодые на английском, ибо русского уже не учили. – А могли бы, – с угрозой сказал Пахомов, который из принципа пишет «Таллин» в имперской орфографии. – Одно слово – эстонцы, – шипит он, – за лишнюю букву удавятся. – Скорее, наоборот, – возразил я. Мне ее, впрочем, не жалко, хотя вторая «н» смотрелась избыточно. Как всякая проделка политической корректности: вместо негра – афроамериканец, вместо русского – россиянин, вместо еврея – тоже. Высокая эстонка, говорящая по-английски с ирландским акцентом, внесла грубое деревянное блюдо с закусками. В меню оно называлось «Услада крестоносцев». – Я думал, их услада – резать турок. – Наших сперва крестили. Тут, впрочем, акцент на пряностях: брюква с имбирем, острая чечевица, рыцарские огурцы с перцем. – Глобализм? – Но в меру. В «Ганзе» не подают картошку и водку – Америку и спирт открыли позже. Это ничему не помешало, потому что мы перешли на монастырский «Аквавит», в котором градусов не меньше, но пьется легче. К третьей перемене, между грибами и лосятиной, я набрался (храбрости), чтобы спросить, как эстонцы относятся к русским. Лиис не знала, потому что эстонкой была только по профессии. К ней относились хорошо, ко мне – тоже, как, впрочем, ко всем туристам, которые слетаются в Таллинн тучей. Китайцев, как теперь водится, больше всего. Я слышал, что европейский тур они начинают в Трире, на родине Маркса. Дальше уже не важно, ибо все европейцы на одно лицо, особенно в музее, где китайцы степенно переснимали портрет завитого вельможи, проигравшего Петру Эстонию. Спрятавшись от строгого экскурсовода за колонну, две юные китаянки хихикали над голой Венерой. После этих троих мне больше всего понравился зал скульптуры. В нем собрали бюсты тех, кто оставил след на этой земле, даже если он на ней и не был. Зал по-братски делили Киров, Христос, Карл ХII, святые, передовики, крестоносцы, ударники. Стоя вперемежку, они превращали историю в сумбур и кашу, что, надо сказать, в Прибалтике не слишком отличается от правды. В конечном счете все это оказывается не слишком важным. Сквозь ушко настоящего прошлое проходит лишь в нарядном – облагороженном – виде. От русских, например, остались только лучшие – Солженицын, Довлатов, Тарковский (в Таллинне снимали «Сталкера»). Мне даже показали гулкий фабричный корпус, ставший в кино Зоной. Теперь там театр. – Джентрификация, – важно объявил я и вновь приложился к кружке. Как всё здесь, пиво было ни на что не похоже. Оно отдавало лесными травами, диким медом и седой древностью. В ней, собственно, весь фокус. С тех пор как Евросоюз запретил горючие и вонючие сланцы, Эстония пустила в ход свой главный ресурс – Средневековье. Каждый день его становится все больше. Старый город растет так быстро, что я в нем от радости заблудился – дважды. История – нефть Европы, и она не устает расширять промыслы, реставрируя обветшалое и возводя разрушенное. Всякий старинный город обладает, как ящерица, способностью к регенерации, но только красивого. Остальному нечем зацепиться за историю, и оно ссыпается в Лету, как райкомы, военные базы и тяжелая промышленность… – …которую они променяли на свой туристский Диснейленд, – обиженно заключил Пахомов, называвший балтийские страны лимитрофами и не отличавший их народы друг от друга. Я понимал обиду Пахомова, потому что любил бабушку. Она умерла в Риге, где провела бо́льшую часть своей почти столетней жизни, но так и не примирилась с латышами, которых готова была принять за своих, если бы они говорили по-человечески. Чужой язык бабушка принимала за каприз и вызов, чем, надо сказать, не отличалась от главнокомандующего прежнего округа со слишком скромной для его поста фамилией Майоров. Мне язык не мешал, потому что я его так и не выучил. В смешанных компаниях говорили по-русски, а в других я не бывал, о чем горько жалел, ибо самые красивые девицы учились в Академии художеств, где говорили только на латышском. Языковой барьер охранял куцую эстетическую свободу, позволявшую рижским мэтрам завести живопись, чуть отличную от неизбежного в метрополии советского сезаннизма. Другим очагом сопротивления были песни – по одной на каждого латыша. Но мы знали одну – «Kur tu teci», а с таким репертуаром далеко не уедешь. Мы и не пытались: латыши, казалось, мало чем отличались от русских, если не считать коротковатых брюк. Только задним числом я сообразил, что балтийцы были выше того среднего роста, на который работал советский ширпотреб. За это их, беловолосых и голубоглазых, брали играть фашистов, сперва – в советском кино, потом – в постсоветской жизни. По уровню вражды, узнал я из российских опросов, Эстония лишь немногим уступает чеченским боевикам и американским империалистам. В Таллинне это не заметно, что и понятно: те, кто так считают, редко покидают берлогу. – Чего ты хочешь, – вздохнул Пахомов, – ваша Балтика – оселок. С Востоком Россия воюет, а от Запада ждет еще и ответной любви. Вот почему Россия – европейская, а не евразийская страна: она всегда лицом к Европе. Последствие агорофобии. На Восток мы перли сдуру, а на Запад – от страха перед завоеванным. Стимул Петра – бегство от бесформенности: обменять степь на клумбу, прислониться к границе и прорубить в ней не врата, а окошко. – Скорее уж, – влез я, – форточку, если говорить об Эстонии. Не то чтобы она такая маленькая, Голландия – меньше, не говоря об Израиле. Просто мы о них мало знаем. Как писал Яан Кросс, чтобы вывести эстонцев из «состояния безымянности», понадобился шахматный гений Пауля Кереса. Но надолго его не хватило. Бабушка, правда, любила Георга Отса, а я – Юло Соостера, чья синяя рыба (сама себе тарелка) ждала меня на выставке посреди Кадриорга. Путь к нему отмечал знак «Осторожно, белки», и я переложил бумажник в боковой карман. В парке стоял камерный президентский дворец легкомысленно-розового цвета. Власть сторожили три тощих льва на гербе и два румяных солдата. Я сфотографировал их всех и порадовался тому, что эстонская независимость – в надежных руках и лапах. Регенерация Мы редко задумываемся о том, кому, собственно говоря, Восток Дальний, а кому – Ближний. Между тем это очевидно: Англии. В своей империи она вела отсчет от Лондона, полагая его центром мира и отправной географической точкой. Примерно то же в СССР произошло с При-Балтикой. Это название подразумевало провинцию у отвоеванного моря, которая расположена слишком близко в Западу, чтобы считать ее уж совсем своей. – Какие у вас в Риге деньги? – спрашивали меня попутчики, когда я путешествовал по России автостопом. – Талеры, – врал я на голубом глазу и так убедительно, что иногда мне верили. Советская власть чувствовала себя здесь не совсем уверенно, что не мешало ей наслаждаться чужой красотой и устраивать КГБ в лучших районах. В Таллинне – на добротной улице Пагари. Сейчас здесь музей. Кабинеты следователей с лампой в глаза, камеры без окон, шкаф-изолятор, в котором можно только стоять, и то лишь втянув живот. На стенах – фотографии заключенных, на столе – книга отзывов. Перелистав всю, я не нашел кириллицы. Мне уже приходилось с этим сталкиваться. Соотечественники воспринимают подобные музеи, которые теперь есть в каждой освободившейся столице, как выпад и оскорбление. – Русские – не палачи, а первые жертвы режима, – кричу я на братьев-писателей, – почему мы должны отвечать за его преступления? – Не должны. – Тогда пойдем вместе в музей оккупации. – Сам и иди. – Я уже был, – говорю я и показываю билет, но с собой мне никого увлечь до сих пор не удалось. Чтобы приблизить три балтийские страны, власть, не дождавшись взаимности, постаралась избавить их от собственной истории и объединить в один край с туманным названием Прибалтика. На самом деле три балтийские столицы разительно отличаются друг от друга. Общего у них только несчастное географическое положение – между могущественными и сердитыми соседями. Во всем остальном Таллинн, Рига и Вильнюс так же не похожи, как и страны, чьими столицами они являются. – Запомните, – сказал мне вечно веселый эстонский предприниматель, – все, что вы должны знать о наших странах, исчерпывается несколькими словами: Эстония – это Финляндия, Латвия – Россия. – А Литва? – А Литва – это Литва. Вооружившись этим афоризмом, я начал балтийское турне. В тот Таллинн, что писался еще с одним «н», но уже выделялся фрондой, приезжали за правдой герои Аксёнова и находили ее за рюмкой приторного ликера «Кянукук», о чем я помню с тех пор, как прочел «Пора, мой друг, пора» в четвертом классе. Намного больше в городе осталось от Довлатова. Несмотря на то что самую злую свою книжку Сергей написал об Эстонии, именно он, «сын армянки и еврея, объявленный эстонским националистом», стал русским патроном Таллинна. На нем примирились две общины, которым Довлатов служит мостом. Эстонские политики, в чем мне довелось убедиться, цитируют его книги по-русски и читают по-эстонски. Со спикером парламента я разговорился. – Трудно управлять маленькой страной, – сказал он за рюмкой бежевого аквавита. – Соседи с Востока беспокоят, – понимающе закивал я. – Нет, со всех сторон, тут же все всех знают, бутылки сдавать пойдешь – обязательно кого-нибудь встретишь. Я и от охраны отказался – засмеют. Миниатюрная столица на краю небольшой страны, Таллинн был редкой жемчужиной. Не разбавленная Ренессансом и не утопленная в барокко готика предстает дремучей, колючей и монохромной. Особенно в скандинавской, ободранной Реформацией версии. Тут можно было бы снимать Бергмана: белые стены, белые ночи, белесое море – не вопль, а стон духа. Но всю эту лишенную излишеств веру и эстетику преобразует безошибочно сказочный фон. Только здесь я впервые попал в музей марципана. Витрину украшали вылепленные из него же бюсты: платиновая Мэрилин Монро, позолоченный Элвис Пресли и угольно-черный Эдди Мерфи. Приезжим Таллинн кажется игрушечным, местные не спорят и охотно подыгрывают. На Ратушной площади – знаменитый ресторан с меню крестоносцев: обильные специи, пиво на травах, вылечивающих нанесенный им же ущерб, официанты в некрашеных рубищах, оркестр пронзительных дуделок, сортир с незатейливой дырой и света мало. Вокруг гудит воскресный базар. Больше всего кукол, изображающих викингов. – А я-то думал, – пристал я к продавцу, – что эсты были пиратами. – Те же викинги, – парировал он, – горячие эстонские парни. Момент истины настиг меня в Ратуше, которую нельзя не узнать из-за флюгера Старого Томаса. – Кем он, собственно, был? – спросил я у кассы. – Вымыслом, – вздохнула девица, но с ней тут же заспорили товарки, и я ушел в кривые двери, не дождавшись финала исторической дискуссии. В просторном зале, где собирались отцы города с xv века, стояли бархатные кресла на полтора зада: дородство почиталось признаком успеха и гарантией надежности. На стенах висели наставляющие власть гобелены: они изображали суд Соломона. Но главное – из окон, если не слишком присматриваться к антеннам и питейному заведению «Тройка», открывался примерно тот же вид, что и несколько веков назад. Я точно знаю, что Таллинн таким не был, когда я школьником приехал сюда впервые. Но я точно знаю, что он таким был задолго до того: гордый своей независимостью ганзейский город. У ящерицы не могут вырасти крылья, только – хвост. Способность к регенерации присуща тем счастливым своей древностью городам, которым было что терять. Нью-Йорку, скажем, терять особенно нечего, вот он и растет дичком.