Искушение Тьюринга
Часть 8 из 11 Информация о книге
Папа любил повторять, что борется за права слабых и несправедливо обиженных и разоблачает власть имущих и «зажравшихся буржуа». Мать говорила о скандальных отцовских статьях в «Гардиан», которых в любом случае было немного, а также что в «известных кругах» его романы считают недооцененными. Саму отцовскую прозу, впрочем, читать Леонарду не давала. Джеймс Корелл запомнился ему как рослый, стильный мужчина с несколько косо поставленными карими глазами и кудрявой шевелюрой, которая с годами не редела и не седела. Он был хорошим оратором, но на чье-то пожелание «писать с не меньшим жаром, чем говорит» обиделся. И вообще, желал слышать какие угодно комплименты, только не касающиеся его ораторских способностей. Разговоры ничего не значат, полагал отец, отвергая тем самым единственное, что умел. Но Леонард понял это не сразу. В те времена он любил отца и ценил все, что тот делал. Мать была на двенадцать лет моложе супруга и не такая видная – стройная женщина с пугливыми, узковатыми глазами, один взгляд которых нервировал собеседника. Иногда она смотрела на отца с затаенной враждебностью, смысл которой так и остался для Леонарда загадкой. Он так и не понял, что их объединяло, и никогда не был особенно близок матери, даже в благополучные для семьи годы. После того же, как отец замолчал, все это перестало иметь какое-либо значение. У Леонарда был отец. Мать же до конца оставалась закрытой дверью, непроницаемым лицом, неразгаданной загадкой. Правда, и она время от времени словно пробуждалась от вечной спячки, и тогда ее прорывало на страстные, высокопарные речи. В них не было ни слова о погоде или покупках. Всё – о мире высокого искусства или большой политики, где, как ни странно, не обнаруживалось никого, кроме школяров и дилетантов. Презрение в семье считалось добродетелью. Нормальная человеческая жизнь – пошлостью. До сих пор Леонард ощущал враждебное смущение перед всем обыденным. Это чувство словно засело в его теле и причиняло много неудобств. Родители были неисправимые романтики. Они ценили только тех художников и ученых, которые надолго опередили свое время. И самым большим страхом Леонарда с детства было не оправдать их ожиданий и оказаться в конечном итоге ни на что не годным «буржуа». Иногда, впрочем, Леонард ощущал себя в числе избранных. И тогда он верил, что непременно изобретет или выдумает что-нибудь такое, что раз и навсегда изменит мир. Корелл-младший плохо представлял себе, в какой именно области суждено ему совершить такую подвижку. Области и теории менялись день ото дня, неизменным оставалось лишь предвкушение успеха и славы. Леонард привык жить большими надеждами и до сих пор верил в свое предназначение. «Бог мой, Леонард, да ты прекрасно аргументируешь!» – воскликнул отец во время одной из их дискуссий. Это случилось в августе 1939 года, незадолго перед отправкой в колледж «Мальборо», когда Леонарду было тринадцать лет. И с тех самых пор мальчик не мог видеть впереди ничего, кроме блестящего будущего. Разумеется, время от времени небо затемняли тучи. Но о них быстро забывали, пока отец оставался в хорошем настроении. В его присутствии казался несущественным тот факт, что гостей в доме стало меньше. Что летние поездки все чаще отменялись. Горизонты сужались – но это казалось не более чем неотъемлемой частью нового образа жизни. И даже сам их переезд из Лондона в Саутпорт – «побережье Сефтона – лучшее, что есть в Англии» – воспринимался в этой связи как освобождение от чего-то старого и ненужного. Да и мог ли Леонард думать иначе, глядя, как отец сидит с книгой у кромки воды и любуется на птиц – чибисов и цапель – и колышащиеся заросли вереска? Жизнь стала лучше, а покинувшая дом прислуга была лишь неоправданной нагрузкой на кошелек. Уже тогда мальчик видел лишь то, что ему хотелось. Однажды вечером Леонард лежал в кровати и смотрел в раскосые отцовские глаза. Снаружи шумело море и горели фонари на рыбацких лодках. Спать не хотелось. Да и до сна ли было ему в такие часы, когда отец сидел на краю кровати и читал что-нибудь из классики или затевал дискуссию о прочитанном? Леонард просил его не уходить, в благодарность отец гладил его по голове и говорил что-нибудь приятное. Но в тот вечер он показался Леонарду другим. Изменилось лицо, и в глазах горели незнакомые искорки. – Тебе грустно, мой мальчик? – неожиданно спросил отец. Но Леонарду было хорошо. И он уже открыл рот, чтобы ответить отцу, что всё в порядке, когда вдруг понял, что вопрос – не более чем повод для нового разговора. Голос отца обволакивал, как теплое одеяло, из-под которого так не хотелось вылезать. «Возможно, – подумал Леонард, – папа знает обо мне больше, чем я сам», и ответил: – Да, мне немного грустно. – Понимаю, – вздохнул отец и провел рукой по его волосам. Само прикосновение этой большой шершавой ладони с синими прожилками вдруг открыло Леонарду в отце нечто совершенно новое. Мальчик был избалован непомерными похвалами и бурными аплодисментами, но что стоило все это в сравнении с одним этим движением? На глазах отца выступили слезы. Большая рука обвила шею мальчика, и Леонарду захотелось спрятаться в своей надуманной грусти. Он чувствовал себя счастливым, и что ему было за дело, если отец плакал вовсе не из-за него, а по своей неудачливой жизни? То, что Леонард принял за любовь, было болью. Той самой, которую Джеймс Корелл взял на себя всю, потому что ошибочно полагал неправильным делиться ею с домашними. Заботы отца, как и его недостатки, считались в семье запретной темой. В любом случае Леонард, в понимании которого отец оставался недосягаемым для любых житейских проблем, их не замечал. Позже он узнал об эмоциональных блокировках – не таком уж редком явлении среди английских мужчин. Но признать такое в отношении отца – человека, умеющего справляться со своими эмоциями, по крайней мере казавшегося таковым со стороны, – было странно. *** Их дом в Саутпорте был меблирован скромно. Из Лондона родители взяли сюда лишь несколько картин, стулья из орехового дерева эпохи королевы Анны да письменный отцовский стол с выгравированными лавровыми венками. У стульев были мягкие белые сиденья с вышитыми красными розами. Два из них стояли в гостиной, а на третьем отец сидел во время обеда. И в этом не было ничего от стремления к экстравагантности, которое он так высмеивал. Просто отец сидел на стуле эпохи королевы Анны, подтверждая тем самым свой статус главы семьи. В то лето, когда отец замолчал и все чаще пропускал семейные обеды, со стулом что-то случилось. Он словно аккумулировал в себе отрицательную энергетику отсутствия, из-за чего даже самые привычные реплики, вроде как «передай соль» или «смотри-ка, как сегодня дует» исполнились скрытого, тревожного смысла. Когда же отец обедал вместе со всеми, он старательно обходил злободневные – и оттого еще более неприятные – темы. Два-три слова о коллеге-писателе, который снискал успех, упоминание вскользь некоего дельца, сидящего на своих деньгах, как курица на яйцах, – и на его лице застывала маска, а сквозь сжатые губы просачивался глухой, сдавленный стон. – Что-нибудь случилось, папа? – Ничего, ничего… Никогда ничего не случалось – по крайней мере, такого, о чем стоило бы говорить. При малейшем подозрительном намеке мать принималась стучать столовыми приборами, призывать к спокойствию или отпускала фразы вроде: «Какой приятный сегодня все-таки вечер!» или «Ричардсон так и не научился управляться со своими коровами». И после этого сразу водворялся порядок – по крайней мере, его видимость. Отец будто забывал о проблемах. В противном случае он покидал столовую, оставляя стул эпохи королевы Анны символом и напоминанием своей тайны. Таким Леонарду виделось теперь то лето. Сейчас он не мог уже сказать, что в воспоминаниях сохранилось непосредственно от прошлого, а что было позднейшей игрой воображения. Но кое-что он помнил точно: тяжелое отцовское дыхание во время дневного сна. Громкие, мучительные хрипы. – Это шерри, – объясняла мать. – Отец слишком много его пьет. Но в то лето будто перевернулась очередная страница жизни. Все вдруг предстало в новом свете. Даже в звук отцовских шагов вкралось какое-то навязчивое безразличие. Не было больше ни по-военному бодрой поступи, ни звона ключей в кармане брюк. И конверты, которые до сих пор вскрывались, с надеждой или беспокойством, отныне так и оставались лежать нераспечатанными на столике в прихожей. В конце августа, когда отдыхающие собираются домой и на побережье появляются первые гуси и утки, что-то случилось с отцовскими плечами. По какой-то никому не понятной причине они поднялись, встав почти вровень с опущенным затылком. Никто не заметил, когда отец ушел из дома. А 30 августа в Саутпорте случился пожар, сгорели сразу два складских помещения. Из окна их дома они походили на два пылающих факела. Весь день погода стояла прекрасная, но ближе к вечеру небо заволокли темные тучи. Тяжелые волны с грохотом обрушивались на берег. На обед ели что-то вроде йоркширского пудинга. Леонард ожидал прогулки к морю, поскольку помнил, что говорила мать: – В этом году, думаю, снег выпадет рано. Сказав это, она выронила стакан и выругалась по-французски: – Merde![14] Они вспоминали колледж «Мальборо». – Твое обучение дорого нам обходится, цени это… – сказала мать. Но исчезновение отца замалчивалось. Вернее, мать упомянула вскользь, что он вышел подышать воздухом вечерних улиц. Солнце к тому времени село, море дышало запахом соли и водорослей. Они прогуливались вдвоем, мимо дюн и торфяников, и дошли до самого пирса. Видели рыжую белку – мать испуганно схватила Леонарда за руку, но он увернулся, стыдясь ее ребячества, и спрятал руку в карман. Время приближалось к одиннадцати вечера. Холодало. Ветер насквозь продувал рубашку в шотландскую клетку. – Должно быть, пьет где-нибудь с друзьями, – предположила мать, имея в виду отца. А потом у самой кромки воды показался какой-то вытянутый предмет. Мальчик подумал, что это лежит его отец, и оглянулся на мать. Ее лицо ничего не выражало, и тогда Леонард бросился к подозрительному предмету с криками: «Папа! Папа!», пока не разглядел на берегу два ящика с надписью: «Дублин 731», которые принял за отцовское тело. Домой вернулись около полуночи. Глава 8 С судебными документами творилась полная неразбериха, тем не менее Корелл сумел довольно быстро восстановить картину событий. После ареста Алана Тьюринга его фотографию и отпечатки пальцев передали в Скотланд-Ярд, что означало, как и говорил Хамерсли, пожизненную слежку со всеми вытекающими отсюда последствиями. То, что Корелл мало что знал о Тьюринге, объяснялось относительной давностью этого преступления: большинство коллег, имевших с ним дело, успели по той или иной причине покинуть свои посты в участке. Вообще, с выведенными на чистую воду гомосексуалистами обходились, как с прокаженными. Разоблачение вело к изоляции, и в конечном итоге делало жизнь человека несносной. В случае Тьюринга, впрочем, эти меры казались оправданными. Если верить протоколам, математик воспринял свой арест со всей возможной покорностью, но в содеянном не раскаивался, что, впрочем, вряд ли ему помогло бы. Юного Арнольда Мюррея выставили невинной жертвой богатого и пресыщенного развратника. Напрасно распалялся адвокат ученого, вспоминая заслуги своего клиента. В их числе – на что Корелл обратил особое внимание – был назван орден Британской империи – награда за вклад в победу в войне. За что именно – умалчивалось, но вряд ли Тьюринг получил его на поле брани. Вообще, он не производил впечатления храбреца и не имел на суде серьезной поддержки. За него выступили два свидетеля защиты, имя одного из которых – Хью Александр – показалось Кореллу знакомым… В этот момент дверь приоткрылась, и дежурный с вахты объявил о визите очередного гостя. Помощник инспектора выругался, покосившись на кучу бумаг на столе. Навести порядок он не успел: в комнату ворвался мужчина с раскрасневшимся лицом и ринулся на Леонарда, словно движимый яростью. Молодой полицейский невольно сжался в комок, ожидая выговора, если не пощечины. Но вместо этого мужчина снял шляпу и протянул ему руку. Визитеру было на вид лет сорок пять – пятьдесят. Темные волосы разделял пробор на сторону, под одеждой выпирал круглый живот. Судя по костюму, гость был важной птицей, быть может, даже сотрудником Министерства иностранных дел. Корелл уже рассчитывал получить от него какую-нибудь касающуюся расследования секретную информацию, когда вдруг ему показалось, что он уже встречался с этим человеком раньше. Причем встреча, похоже, была не из приятных. Обеспокоенный, Леонард замер на своем месте. – Вы ко мне? – Похоже. Вы помощник инспектора Корелл, если не ошибаюсь? Мое имя Джон Тьюринг. Я прибыл сюда, как только обо всем узнал. У Корелла отлегло от сердца. Очевидно, перед ним стоял брат Алана Тьюринга, а дежавю объяснялось фамильным сходством. – Мне жаль, – вздохнул он и продолжил, быстро приведя в порядок мысли: – Вы прибыли из Лондона? – Из Гилфорда, – поправил Джон Тьюринг. Тон его голоса выражал намерение держаться с достоинством и блюсти дистанцию со стражами закона. – Не хотите присесть? – Нет, спасибо. – Тогда, может, выйдем на свежий воздух? Там как будто проглянуло солнце. Полагаю, вы хотите взглянуть на брата. Могу позвонить… – Это необходимо? – Боюсь, вас попросят его опознать. – Разве это уже не сделала горничная? – Полагаю, это хорошая возможность проститься… – Хорошо… уж лучше я, чем мать. – Ваша мать? Она тоже направляется сюда? – Да, но, боюсь, доедет не скоро. Сейчас она в Италии… Вы ведь расскажете мне то, что знаете? – робко спросил мужчина. – Разумеется. Только прослежу, чтобы в морге нас кто-нибудь принял. – Корелл прикрыл глаза, готовясь к очередному испытанию. *** Снаружи и в самом деле светило солнце. Было почти жарко. Корелл отметил про себя, что куча мусора под окнами участка выросла. В глубине двора белело каменное здание, выглядевшее торжественно и даже нарядно на фоне полицейского участка и неба, пересеченного белым самолетным следом. Корелл рассказывал о яде, электрических кабелях, кипящем котелке… Об Алане Тьюринге на узкой койке и выражении его лица – спокойном и полном смирения. Брат задавал на удивление мало вопросов. – Вы были близки с Аланом? – не выдержал Корелл. – Мы были братья, – ответил Джон Тьюринг.