Искусство легких касаний
Часть 16 из 42 Информация о книге
«Два мексиканских картеля, — цинично поясняет Голгофский, — вряд ли начнут войну из-за термитника, но могут годами отжимать друг у друга территорию, где он вспучился…» Гаргойли — это зыбкие подобия ангелов и демонов, своего рода временные муляжи и пугала. Могучие сущности лепят их с себя, чтобы поставить эдакими регулировщиками на перекрестках человеческого духа. — Говоря просто, — подводит итог Марголин, — это особым образом запечатленная и зафиксированная воля высших планов, в той или иной форме ощущаемая всеми. Конечно, этой воле можно сопротивляться и даже действовать ей наперекор — мы, христиане, верим в свободу воли… Гаргойли исчезают, когда их миссия выполнена. Они редко существуют в неизменной форме дольше века или двух. Именно они обрамляют те чистые родники (вполне водопроводная функция, отмечает Голгофский), что лежат в истоке любой религии. Вызываемые гаргойлями переживания и чувства прозрачны, возвышенны — и относятся к лучшим проявлениям человеческого. Здесь Голгофский отсылает читателя к духовной литературе, напоминая, что его информатор по данному вопросу — евангелический пастор, христианский теолог и масон, и его воззрения сложны. Голгофского интересует практичный вопрос — о том, как именно «высшие планы» фиксируют свою волю. Марголин улыбается. — Происхождение гаргойлей, — отвечает он, — пробовали объяснить многие мистики. Им приходилось прибегать к глаголам каббалистического ряда наподобие «эманировать». Вы будете смеяться, друг мой, но в мире живет уйма людей, уверенных, что они подобные слова понимают… К сожалению, у нас, земляных червей, нет органов чувств, позволяющих рассуждать о таких материях. — Но как-то эти гаргойли ведь создаются? — Насколько я понимаю, — отвечает Марголин, — это действие является для божественного плана простейшим из возможных. Духовное существо как бы проецирует себя на человеческую плоскость, в известном смысле становится человеком… Имеется в виду, конечно, не телесная, а эмоционально-волевая, если угодно, «сердечная» форма человеческого. Эдакий ангельский отпечаток, горящий сильным и ясным чувством. Сведенборг ведь не зря говорил, что Небеса имеют форму человека. Они не то чтобы имеют эту форму сами по себе — но мы не можем увидеть их никак иначе, и в этом смысл мистерии Христа. Теоретически любой из нас может пережить встречу с чем-то подобным во сне или наяву. Но в наше время это чаще происходит со святыми — или великими грешниками. — Хорошо, — говорит Голгофский, — с гаргойлями примерно ясно. А химера? — Химера… Это нечто такое, что выдает себя за гаргойль. Голгофский не понимает, и Марголин приводит пример из Средневековья. Европейский нобиль, отягченный утренним похмельем, радикулитом и венериной язвой, выходит из часовни во двор замка после утренней службы. Его сердце растрогано; все самое лучшее и светлое, что в нем было, заполнило душу; в ушах еще звучат ангельские голоса певчих… И вдруг нобилю представляется, как он подхватывает своим сильным плечом пылающий Господень крест, садится на коня — и превращается в воина. Огонь святой веры перекидывается с креста на его тело и мгновенно сжигает весь накопленный грех, все болячки, язвы и пятна позора… Сгорает тень — остается лишь свет. Он видит себя на коне, скачущим в атаку, в искупительное пламя битвы — а с поля боя ввысь поднимается подобная рассвету дорога, по которой воины Святого престола восходят на небеса прямо в конном строю… Химера (а крестовые походы, уверяет Марголин, были спровоцированы именно ими) в своем действии пытается выдать себя за светлое откровение. Это как бы дверь в залитое сиянием пространство, которая распахивается перед человеком, показывает ему, как темно у него в душе — и захлопывается вновь, оставляя перед ним тонкую щелочку света и надежды. Человек понимает, где эта дверь — и верит, что может открыть ее, пустив живительный луч в свое сердце. Теперь у него есть мотивация и цель. Созерцание гаргойлей в древности, в первые века христианства и в раннем Средневековье было обычным делом — их видели практически все. Эти опыты даже не считались чем-то необычным. Духовная сущность могла показать себя десятку христиан, выходящих на арену цирка, или одной-единственной девственнице из Орлеана. Она могла явиться множеству свидетелей один раз или поселиться в отдельно взятой голове, как в скворечнике. Наверное, не будет большим преувеличением сказать, что вся ранняя история — это история погони людей за являющимися им знамениями. — Но вот, — говорит Марголин, — приблизительно на рубеже Средних веков и Возрождения наступает эпоха, когда по какой-то причине небеса словно охладевают к человеку — и перестают посылать ему своих вестников… Скажите, вы ощущаете темную зону богооставленности, в которую вступило человечество? Голгофский неуверенно кивает. — Как вы ее толкуете? Голгофский хмурится. Он понимает, о чем говорит пастор, но не вполне согласен с эпитетом «темная зона» и считает, что этому феномену можно дать естественнонаучное объяснение. Он излагает Марголину теорию о «двухпалатном мозге»: у ветхого человека, считают некоторые ученые, одна часть мозга как бы изрекала команды, а другая их слушала, и эти внутренние голоса казались героям древнейших эпосов приказаниями богов. Приказания не обсуждались. Они выполнялись. Развитие и усложнение мозга привело к тому, что «голоса богов» постепенно стихли, сменившись обычным внутренним диалогом. Но та часть мозга, которая слушала, еще сохраняет свои функции — и именно к ней, предполагает Голгофский, и взывают различного рода откровения. Марголин кивает — он хорошо понимает, о чем речь. — Но почему тогда небесные откровения идут на спад именно с конца Средневековья? — спрашивает он. — В том ли дело, что падение человечества заставило богов охладеть к своему земному эксперименту? Или произошел очередной качественный скачок в развитии мозга, научившегося закрываться от небесных велений? Голгофский отвечает, что в подобных смутных вопросах выбор объяснения — дело вкуса и веры. Каждому человеку кажется, что именно он угадывает истину. — Дело в том, что гаргойли не просто исчезли, — отвечает Марголин. — Их вытеснили химеры. Что, собственно, имел в виду Ницше, когда изрек свое знаменитое «Бог умер»? Конечно, не самочувствие Верховного Существа. Ницше хотел сказать, что небесная музыка стихла. Божественный орга́н, воплощенный, в частности, в готическом соборе, умолк. В мир перестали спускаться сущности с высших планов, несущие в себе небесную волю. В него прекратили слетаться даже гаргойли зла, направленные Врагом. Наше измерение как бы временно исчезло для Неба — и «свято место», не могущее быть пустым, стали занимать химеры. Химеры во всем похожи на гаргойлей — это такие же сгустки чужой воли, принимаемой за свою: незримые указы, проецируемые на человеческое сознание. Но они приходят не с высших планов бытия, а создаются людьми — особыми оккультными организациями, контролирующими развитие человечества… — Вы говорите о масонах? — спрашивает Голгофский. — Не только, — отвечает Марголин. — Вернее, уже совсем нет, увы… Но если вам нравится, мы можем пользоваться общепринятой терминологией. Голгофский заинтригован — он специалист по масонству, но о подобном не слышал. — Именно эти оккультные секты, — продолжает Марголин, — и произвели на излете Средних веков своего рода контрреволюцию духа. Суть ее была проста. Гаргойлей заменили химерами. — Вы говорите, секты? — спрашивает Голгофский. — Но кому они поклонялись? — Вы не поверите, если я скажу. Разуму. Голгофский решает, что Марголин окончательно перешел на метафизические метафоры. Ну да, вяло думает он, можно считать культ Разума своего рода религией, но это уже поэтическая натяжка. Кажется, пастор-евангелист сказал все, что знал. — Изюмин говорил с вами на эти темы? — спрашивает Голгофский. — Да, — отвечает Марголин. — В то время, когда мы еще общались. Он превосходно разбирался в вопросе, но интерес его был… практическим и односторонним. Вас вот заинтересовало, как возникают божественные вестники, а ему было любопытно лишь одно — как создавать химеры. Но я мало что мог ему открыть. Я лишь знал, что это весьма мрачная область, связанная с жертвоприношениями, смертью и болью. А он думал, я что-то скрываю. Говорил — мол, даже египтологи в курсе, а ты молчишь… Голгофский вспоминает египетские реликвии из генеральского кабинета. — Египтологи? — переспрашивает он. — Да. У него был знакомый египтолог, который хорошо разбирался в древней магии. Видимо, какой-то оккультист. — Фамилии его не знаете? Марголин не знает. Тепло распрощавшись со старым пастором, Голгофский уезжает в Москву. *** Наш автор вновь поливает бонсаи — и с удвоенным интересом разглядывает египетские реликвии, висящие между изображениями химер. Скоро должна приехать Ирина — Голгофский собирается ее расспросить. Пока же он пользуется паузой, чтобы порассуждать немного о роли тайных обществ в жизни Земли. Приведем отрывок. «Легче всего разъяснить это следующей метафорой: представим огромный корабль, плывущий в океане — нечто вроде таинственного древнего судна, так блистательно и страшно описанного Эдгаром По. Над палубой проходит длинная балка от одного борта к другому. К балке приделаны штурвалы. У штурвалов стоят люди в одеяниях самой разной формы и цвета — это водители человечества, явные и тайные. На каждого с палубы глядит своя паства, не обращающая внимания на прочих рулевых — и часто их даже не видящая. Зорко вглядываясь в тучи на горизонте, водители человечества закладывают правые и левые крены, не особо сообразуясь друг с другом. — Вправо! — шепчут на палубе. — Плывем вправо! Влево! Зюйд-зюйд вест! Норд ост! Далее везде! Проблема в том, что крутящиеся на доске штурвалы не прикреплены ни к чему другому, кроме как к жадному вниманию паствы. К движению корабля они не имеют никакого отношения. Но вот настроениями и склоками на палубе они управляют очень эффективно, причем каждый из рулевых воздействует на свою паству — а потом уже зрители разбираются друг с другом, сбиваясь в кучу то у одного борта, то у другого. И через это они все-таки оказывают некоторое — пусть очень опосредованное — влияние на ход судна. Картина будет полной, если мы добавим, что штурвал сидящего в рубке капитана точно так же не прикреплен ни к чему реальному, кроме корабельной стенгазеты, и управление кораблем сводится к тиражированию слухов о том, куда и как он должен вскоре поплыть… Единственная функция всех актуальных рулевых — крутить штурвал перед камерой. Все прочее определяют волны, ветер и воля Архитектора Вселенной…» Как говорится, чтоб вам плыть на корабле, которым управляет архитектор. Нельзя долго изучать масонов и не подхватить от них пару мемовирусов — но в целом точка зрения автора на вопрос мало отличается от мнений Льва Толстого и других титанов русской мысли. Наконец на дачу приезжает Ирина — и спасает читателя от затянувшейся конспирологической трансгрессии. Дочь Изюмина хочет забрать кое-какие вещи; думает она только об одном — быстрее вернуться в Голландию. Голгофский мимоходом спрашивает Ирину, что это за египетские жезлы и скипетры висят на стенах кабинета — и не опасно ли хранить их на опустевшей даче. — Это ведь слоновая кость, — говорит он. — Наверное, оригиналы? Ирина рассеянно смотрит на артефакты. — Нет, — отвечает она, — это копии. Очень точные копии из эпоксидного полимера. Их для папы сделал профессор Солкинд. — Кто это? — Главный российский египтолог, — говорит Ирина. — Долго был папиным другом. Папа интересовался древним Египтом, а Солкинд — потрясающий специалист. Один из лучших в мире. Как-то раз мы вместе ездили в Шарм-эль-Шейх. Он столько невероятного рассказывал, столько… Голгофский просит Ирину что-нибудь вспомнить. — Один его рассказ, — говорит она, — я запомнила на всю жизнь. Когда мы приехали в Шарм-эль-Шейх, Солкинд предложил нам эксперимент — поставить будильник на четыре тридцать утра по местному времени, и, проснувшись, постараться вспомнить, что нам снилось. Делать это надо было с пустой от житейского мусора головой. Потом разрешалось спать опять. — И что вам снилось? — Если бы Солкинд не сказал, мы бы ничего не заметили. Но когда он сказал… Ирину и ее отца действительно посетило некое переживание. Это был даже не сон, а как бы легчайшее полувидение-полувоспоминание, которое, когда они уже научились его узнавать, настигало их в Египте много раз. — Если проснуться на краю египетской пустыни затемно, — говорит Ирина, — иногда кажется, будто ты только что видел прошлое этой великой цивилизации очень особым образом… — Каким? — спрашивает Голгофский. — Солкинд называл это «Полями времени». Суть переживания — прямое восприятие истории, как бы перелистывание тщательно размеченных, но полупустых страниц, где запечатлено былое. Еще это похоже на ночной вид с самолета: бесконечно долгие пространства темноты с редкими огнями, затем — сияющие кластеры городов (им соответствуют эпохальные сдвиги — чем ярче свет, тем интенсивнее на этом поле шла «история»), потом снова бархатный мрак. В Голгофском просыпается ученый. Он спрашивает, какую примерно временную зону покрывает этот реестр. — Точно не могу сказать, — отвечает Ирина, — но все завершается еще до Александра Македонского. Словно бы невидимые страницы перестали разграфлять и размечать… Опыт, говорит она, изумляет тем, насколько далеко в прошлое уходит история Египта и как много в ней сменилось разных эпох.