Источник
Часть 12 из 137 Информация о книге
Рорк вынул из кармана деньги и вернул их Китингу. – Говард, да ты что? Я… я не хотел тебя обидеть. – И я тоже. – Но, Говард, прошу тебя, оставь себе деньги. – Спокойной ночи, Питер. Рорк вспомнил этот случай, когда Камерон вошел в чертежную, держа в руках письмо из Трастовой компании. Он передал письмо Рорку, молча повернулся и ушел к себе в кабинет. Рорк прочел письмо и пошел вслед за учителем. Когда они теряли очередной заказ, Рорк знал, что Камерон хочет видеть его в своем кабинете, – но не затем, чтобы поговорить о неудаче, а лишь для того, чтобы он там был, чтобы можно было поговорить о постороннем, найти хоть какое-то утешение в том, что рядом верный ученик. На столе Камерона Рорк увидел номер нью-йоркского «Знамени». Это была ведущая газета мощного синдиката Винанда. Рорк ожидал увидеть газету такого рода на кухне, в парикмахерской, в третьесортной гостиной какого-нибудь дома, в метро – где угодно, но только не в кабинете Камерона. Камерон увидел, что Рорк разглядывает газету, и ухмыльнулся: – Нынче утром приобрел, по пути сюда. Смешно, правда? Я ведь не знал, что мы сегодня… получим это письмо. И все же они очень подходят друг другу – письмо и газета. Не знаю, что меня дернуло купить ее. Должно быть, чувство символики. Взгляни на нее, Говард. Это любопытно. Рорк просмотрел газету. На первой полосе была помещена фотография матери-одиночки с пухлыми глянцевыми губами, она застрелила своего любовника. Под фотографией расположились первая часть биографии этой женщины и подробный отчет о судебном процессе. На последних страницах теснились статьи, гневно обличающие городские коммунальные службы, ежедневный гороскоп, фрагменты церковных проповедей, советы новобрачным, фотографии девушек с красивыми ножками, рекомендации тем, кто желает сохранить мужа, конкурс на лучшего ребенка, стихотворение, провозглашающее, что вымыть посуду благороднее, чем написать симфонию, статья, в которой доказывалось, что женщина, родившая ребенка, автоматически становится святой. – Вот и ответ, Говард. Ответ тебе и мне. Эта газета. Она существует, и ее любят. Можешь ты с этим бороться? Можешь ли ты найти слова, которые читатели такой газеты услышали бы и поняли? Им не надо было присылать нам письмо. Лучше бы прислали экземпляр винандовского «Знамени». Так было бы проще и понятнее. А знаешь ли ты, что через три года этот подонок Гейл Винанд будет управлять всем миром? То-то будет прекрасный мир! И возможно, он прав. Камерон держал газету в вытянутой руке, будто взвешивал ее на ладони. – Дать им, чего они хотят, Говард, и позволить им обожать тебя за это, за то, что ты лижешь им пятки и… кое-что еще. Не все ли равно?.. Все равно, и даже то, что мне теперь все равно, тоже все равно… – Он посмотрел на Рорка и добавил: – Если бы я только мог продержаться, пока не поставлю на ноги тебя, Говард… – Не надо об этом. – Надо… Странно, Говард, весной исполнится три года, как ты тут. А кажется, прошло гораздо больше, правда? И что, научил я тебя чему-нибудь? Я так скажу – научил очень многому и в то же время ничему не научил. Ведь, по сути дела, никто не может научить тебя, в смысле самую твою сердцевину. В глубине души ты сам все знаешь. И то, что ты делаешь, – это только твое, не мое, не чье-нибудь. Я могу только научить тебя лучше доводить детали. Я могу дать тебе средства, но цель – цель принадлежит только тебе. Из тебя не выйдет послушного ученичка, воздвигающего малокровные пустячки под раннее барокко или позднего Камерона. Ты будешь… эх, дожить бы да посмотреть! – Доживете. Вы и сейчас это знаете. Камерон стоял, глядя на голые стены своего кабинета, на белую стопочку счетов на письменном столе, на грязные дождевые капли, медленно стекающие по стеклам. – Мне нечего им ответить, Говард. Я оставляю тебя с ними один на один. Ты им ответишь! Всем – газеткам Винанда, тем, чьи глаза делают существование таких газеток возможным, и тем, кто стоит за ними. Я возлагаю на тебя необычную миссию. Я даже не представляю, каким он будет, твой ответ. Знаю только, что ответ будет, и этот ответ дашь ты, поскольку ты сам и есть этот ответ, и однажды лишь ты сумеешь найти нужные слова. VI «Проповедь в камне» Эллсворта Тухи увидела свет в январе 1925 года. Книга вышла в неброской темно-синей суперобложке с четкими серебряными буквами и серебряной пирамидой в углу. У нее был подзаголовок «Архитектура для всех». Успех ее оказался сенсационным. В ней излагалась вся история архитектуры, от первобытной землянки до небоскреба, простыми обыденными словами, понятными человеку с улицы, и вместе с тем эти слова казались высоконаучными. В предисловии автор подчеркивал, что книга является «попыткой поставить архитектуру на то почетное место, которое ей принадлежит по праву, то есть в самую гущу народных масс». Далее автор признавался, что мечтает, чтобы «средний человек рассуждал об архитектуре так, как он рассуждает о бейсболе». Он не утомлял читателей техническими подробностями пяти ордеров[35], не вдавался в описания стоек и перемычек, несущих опор и свойств железобетона. Страницы книги были заполнены доступными, простыми описаниями быта египетской домохозяйки, римского сапожника, любовницы Людовика Четырнадцатого: что они ели, как умывались, где делали покупки и какое воздействие на их существование оказывали здания, в которых они жили и которые их окружали. Но при этом Тухи создавал в читателях уверенность, что они познают все, что следует знать и о пяти ордерах, и о железобетоне; что нет и не было никаких вопросов, достижений, устремлений мысли, сколько-нибудь обособленных от обыденной жизни людей, равно безвестных и в прошлом, и в настоящем; что все цели и достижения науки сводятся исключительно к усовершенствованию этой обыденной жизни; что читатели воплощают в себе высшие устремления цивилизации и достигают всех мыслимых идеалов одним лишь тем, что продолжают в безвестности влачить свои дни. Научная точность Тухи была безупречной, эрудиция поразительной – никто не мог бы опровергнуть его суждений о кухонной утвари Вавилона или дверных ковриках Византии. В его описаниях были яркость и убедительность, свойственные очевидцу. Он не продирался сквозь гущу веков, а скорее, как отмечали критики, двигался по тропе времени веселой, танцующей походкой. Он являлся читателям одновременно в трех обличьях – шута, близкого друга и пророка. Он утверждал, что архитектура воистину является высшим из искусств, поскольку она анонимна, как и все великое. Он утверждал, что в мире есть множество прославленных строений, но мало прославленных строителей, и это правильно, поскольку отдельная личность никогда еще не создавала ничего значительного в архитектуре, – кстати, и в других областях тоже. Те немногие, чьи имена сохранила история, на самом деле самозванцы, укравшие славу у народа, подобно тому как другие крадут у народа богатство. «Когда мы созерцаем величие древнего монумента и приписываем его гению одного человека, мы совершаем непростительную духовную подмену. Мы забываем об армии безвестных невоспетых каменщиков, предшественников этого “гения” во тьме неведомых веков, которые смиренно трудились (а истинный героизм смиренен) и вносили свою малую лепту в общую сокровищницу эпохи. Каждое великое сооружение есть не творение той или иной гениальной личности, а лишь материальное воплощение духа народа». Он объяснял, что упадок в архитектуре наступил тогда, когда на смену средневековому общинному устройству явилась частная собственность, что эгоизм частных собственников, которые строили с одной целью – удовлетворить свой дурной вкус («любые претензии на свой особый, индивидуальный вкус и есть дурной вкус»), уничтожил планомерную городскую застройку. Он доказывал, что никакой свободы воли не существует, ибо все творческие устремления людей, как и все прочее, жестко обусловлены экономическим укладом эпохи, в которой живут эти люди. Он восхищался всеми великими архитектурными стилями прошлого, но предостерегал от их произвольного смешения. Современную архитектуру он вообще не брал в расчет, говоря, что «до сей поры она представляла собой лишь прихоти и причуды отдельных личностей, не имеющие никакого отношения к великому и свободному движению народных масс, а следовательно, и никакого значения». Он предсказывал светлое будущее, где все люди станут братьями, а все постройки – гармоничными и неотличимыми друг от друга, согласно великой традиции Греции, матери Демократии. В этом месте он сумел, ничуть не поступившись спокойной отстраненностью слога, передать ощущение, что слова, ныне четко отпечатанные, в рукописи были начертаны нетвердой рукою, дрожащей от избытка чувств. Он призывал отказаться от эгоистического стремления к личной славе и посвятить себя воплощению в камне духа народа. «Архитекторы – это слуги, а не вожди. Они должны не утверждать свое маленькое Я, а выражать душу своей страны и ритмы своего времени. Они должны не потакать своим личным прихотям, а стремиться к общему знаменателю, что приблизит их творения к сердцу народных масс. Архитекторы… да, друзья мои, архитекторы не имеют права рассуждать. Их дело не руководить, а подчиняться». Реклама «Проповеди в камне» включала в себя следующие выдержки из критических статей: «Потрясающе!», «Феноменальное достижение!», «Подобного еще не знала история искусств!», «Не упустите шанс познакомиться с милейшим человеком и глубочайшим мыслителем!», «Обязательное чтение для каждого, кто претендует на звание интеллигентного человека!». Очевидно, претендентов на это звание набралось очень много. Читатели приобретали эрудицию и авторитетность суждений без серьезных занятий, без издержек и усилий. Очень приятно было смотреть на дома и критиковать их с видом профессионала, вспоминая при этом четыреста тридцать девятую страницу «Проповеди»; вести высокохудожественные споры, обмениваясь одними и теми же цитатами из одних и тех же глав. В светских гостиных вскоре уже можно было услышать: «Архитектура? Ах да, Эллсворт Тухи!» В соответствии со своими принципами Эллсворт М. Тухи на протяжении всей книги не упомянул ни одного архитектора. «Метод исторического исследования, построенный на мифотворчестве и почитании героев, всегда был мне глубоко отвратителен». Имена появлялись только в сносках. В нескольких сносках упоминался Гай Франкон, «имеющий некоторую склонность к украшательству, но заслуживающий похвалы за верность строгим принципам классицизма». В одной сноске говорилось и о Генри Камероне, «когда-то известном как один из основателей так называемой современной школы, а ныне прочно и заслуженно забытом. Vox populi vox dei[36]». В феврале 1925 года Генри Камерон оставил работу. Он уже год предвидел наступление этого дня. Он не говорил об этом с Рорком, но они оба это прекрасно понимали и продолжали работать, ни на что не рассчитывая, кроме одного – продолжать работать, пока это еще возможно. За этот год в их бюро накапало несколько заказов – дачки, гаражи, реставрация старых зданий. Они брали все. Но и эта тоненькая струйка вскоре иссякла. Трубы пересохли. Общество, которому Камерон никогда не платил по счетам, перекрыло воду. Симпсона и старика, сидевшего в приемной, давно уже рассчитали. Остался только Рорк, который длинными зимними вечерами неподвижно сидел, глядя на Камерона, полусползшего со стула и безжизненно уронившего голову на стол. В свете лампы поблескивала бутылка. Как-то в феврале, когда Камерон уже несколько недель не притрагивался к спиртному, он потянулся снять книгу с полки и вдруг рухнул к ногам Рорка – рухнул окончательно и бесповоротно. Рорк отвез его домой, а вызванный врач объявил, что если Камерон не будет строго соблюдать постельный режим, то подпишет себе смертный приговор. Камерон и сам это понимал. Он лежал неподвижно, послушно вытянув руки вдоль тела. Его немигающий взгляд был пуст. Он тихо сказал: – Говард, закрой бюро, пожалуйста. – Хорошо, – сказал Рорк. Камерон закрыл глаза и не сказал больше ни слова. Рорк всю ночь просидел у его постели, не зная, спит учитель или нет. Откуда-то из Нью-Джерси приехала сестра Камерона, кроткая пожилая дама с седыми волосами, дрожащими руками и совершенно неприметным лицом. От нее исходило ощущение полной покорности судьбе и тихого отчаяния. Обладая крохотным доходом, она тем не менее приняла на себя ответственность за брата и взяла его к себе, в свой дом в Нью-Джерси. Она никогда не была замужем, и, кроме брата, у нее не было никого на свете. Этому бремени она не обрадовалась и не опечалилась, поскольку уже давно утратила способность чувствовать. В день отъезда Камерон передал Рорку письмо, которое с великим трудом написал накануне ночью, положив на колени старый кульман и опираясь спиной о подушку. Письмо было адресовано одному известному архитектору, в нем содержалась рекомендация. Рорк прочитал письмо и, глядя на Камерона, а не на собственные руки, разорвал его, сложил обрывки и еще раз порвал. – Нет, – сказал Рорк. – Вам не следует просить их ни о чем. Не беспокойтесь обо мне. Камерон кивнул и погрузился в долгое молчание. Потом он произнес: – Говард, ты закроешь бюро. В уплату за аренду пусть оставят себе мебель. Возьми только рисунок на стене в моем кабинете и переправь его мне. Только его. Все остальное сожги. Все бумаги, папки, чертежи, контракты – все. – Хорошо, – сказал Рорк. Мисс Камерон пришла с санитарами и носилками, и все отправились в карете скорой помощи к парому. У входа на причал Камерон сказал Рорку: – Теперь иди. – И добавил: – Навещай меня, Говард… Только не слишком часто… Рорк повернулся и зашагал прочь, а Камерона понесли на пирс. Утро было пасмурное, в воздухе стояло холодное и гнилостное дыхание моря. Над набережной низко пикировала серая чайка. На фоне мокрой каменной стены она казалась парящим обрывком газеты. В тот же вечер Рорк пришел в опустевшее бюро Камерона. Не включая свет, он растопил железную печку в кабинете Камерона и стал бросать в огонь содержимое одного ящика за другим, даже не просматривая. В тишине слышалось тихое потрескивание горящей бумаги. В комнате поднялся слабый запах плесени. Огонь шипел, трещал, вспыхивал яркими языками. Иногда из пламени вылетал дрожащий белый клочок с обгоревшими краями. Рорк заталкивал его обратно концом железной линейки. Горели чертежи зданий Камерона, и знаменитых, и оставшихся недостроенными, горели синьки, на которых тонкими линиями были обозначены балки, которые еще где-то стояли; горели контракты, на которых стояли подписи знаменитых людей. Иногда в алом сиянии проступало семизначное число, выведенное на пожелтевшей бумаге, проступало и тут же исчезало в маленьком облачке огненных искр. Из папки со старыми письмами выпала на пол газетная вырезка. Рорк поднял ее. Она пожелтела и стала такой хрупкой, что ломалась на сгибах прямо в пальцах Рорка. Это было интервью, которое Генри Камерон дал 7 мая 1892 года. «Архитектура – это не бизнес, не карьера, это крестовый поход и посвящение своей жизни тому счастью, ради которого только и стоит жить на земле». Рорк бросил вырезку в огонь и потянулся за следующей папкой. Он собрал все огрызки карандашей со стола Камерона и бросил их в пламя. Рорк неподвижно стоял возле печки, не глядя на огонь, лишь боковым зрением ощущая трепетание пламени. Он смотрел на висящее перед ним на стене изображение небоскреба, который так и не был построен. Китинг служил у Франкона и Хейера уже третий год. Он ходил, гордо подняв голову, и держался нарочито прямо. Всем своим видом он напоминал преуспевающего молодого человека с рекламы очень дорогих бритвенных лезвий или не самых дорогих автомобилей. Одевался он хорошо и внимательно следил, чтобы это не осталось незамеченным другими. У него была скромная, но очень престижная квартирка неподалеку от Парк-авеню[37], и еще он купил три очень ценных офорта и прижизненное издание одного литературного классика. Эту книгу он ни разу не открывал, да и самого автора никогда не читал. Иногда он сопровождал клиентов в Метрополитен-опера[38], а однажды появился на костюмированном балу искусств и потряс всех маскарадным костюмом средневекового каменотеса – пурпурная бархатная куртка и того же цвета штаны в обтяжку. В колонке светской хроники, посвященной этому событию, упомянули его имя. Это первое упоминание о себе в печати он вырезал и бережно сохранил. Он забыл о первом спроектированном им здании. Забыл о страхах и сомнениях, сопутствовавших появлению на свет его первенца. Он давно уже понял, до чего все просто. Клиенты готовы будут принять все, что он предложит, лишь бы им дали внушительный фасад, величественный вход и гостиную под стать королевской, гостиную, которой можно было бы потрясти гостей. Все выходило ко всеобщему удовлетворению: Китингу было наплевать на все, лишь бы произвести впечатление на клиентов; клиентам было наплевать на все, лишь бы произвести впечатление на гостей; а гостям было просто наплевать на все. Миссис Китинг сдала внаем свой дом в Стентоне и переехала в Нью-Йорк к сыну. Она была не нужна ему, но отказать ей он не мог – она ведь его мать, а матерям отказывать не принято. Он даже встретил ее с некоторой радостью, ему очень хотелось поразить ее своими успехами. Но она не поразилась. Внимательно осмотрев его жилище, гардероб, чековую книжку, она лишь сказала: «Ладно, Пит, пока сойдет. Но только пока». Однажды она пришла к нему на службу и ушла, не пробыв там и получаса. В тот вечер Китингу пришлось полтора часа, ерзая и скрипя стулом, выслушивать советы матери. – Этот тип, Уизерс, носит костюм намного дороже твоего. Это не дело, Пит. Надо блюсти свой престиж перед этими парнями. Тот коротышка, который принес тебе синьки, – мне совсем не понравилось, как он разговаривал с тобой… Нет-нет, ничего особенного, только я на твоем месте присмотрелась бы к нему повнимательнее… А тот длинноносый явно тебе не друг… Почему? Уж я-то вижу… Поосторожнее с этим, как его… Беннетом. На твоем месте я бы от него избавилась. Он высоко метит. Я таких насквозь вижу. – Потом она спросила: – Гай Франкон… У него есть дети? – Одна дочь. – Ах вот как… – встрепенулась миссис Китинг. – И какая она из себя? – Я ее ни разу не видел. – Как же так, Питер? – сказала она. – Ты не предпринимаешь никаких усилий, чтобы познакомиться с членами семьи мистера Франкона, тем самым проявляя к нему явную непочтительность. – Мама, она учится в колледже, далеко от Нью-Йорка. Когда-нибудь я с ней обязательно познакомлюсь. А сейчас уже поздно, мама, а у меня завтра столько работы… Но всю ночь и весь следующий день он думал об этом разговоре. Да и раньше он нередко обращался мыслью к дочери Франкона. Он знал, что колледж она давно закончила и сейчас работает в «Знамени», где ведет небольшую колонку об интерьере. Помимо этого он ничего не смог узнать о ней. Похоже, никто в бюро ничего не знал о ней. Франкон же никогда не заговаривал о дочери. В тот же день в обеденный перерыв Китинг решился начать разговор на эту тему. – Я слышал очень лестные отзывы о твоей дочери, – сказал он Франкону. – И где же ты услышал эти лестные отзывы? – весьма зловеще спросил Франкон. – Да знаешь, так, вообще… Словом, слышал. И пишет она превосходно. – Да, пишет она превосходно. – Франкон резко захлопнул рот. – Понимаешь, Гай, мне очень хотелось бы с ней познакомиться. Франкон посмотрел на него и устало вздохнул. – Ты же знаешь, что она не живет со мной, – сказал Франкон. – У нее своя квартира. Я даже не уверен, что помню адрес… Да ты, скорее всего, познакомишься с ней когда-нибудь. Питер, она тебе не понравится. – Почему ты так говоришь? – Есть основания, Питер. Боюсь, я оказался скверным отцом… Да, Питер, скажи-ка, как отнеслась миссис Маннеринг к новому проекту лестницы? Китинг почувствовал гнев, разочарование – и облегчение. Он посмотрел на приземистую фигуру Франкона и попытался представить себе, какую же внешность должна была унаследовать его дочь, чтобы вызвать такую явную неприязнь даже у отца. «Богата и страшна как смертный грех, – решил он. – Впрочем, все они такие». Он подумал, что это его не остановит – в нужный момент. Мысль о том, что этот момент откладывается, только обрадовала его, и он тут же почувствовал огромное желание сегодня же навестить Кэтрин. Миссис Китинг знала Кэтрин по Стентону и страстно надеялась, что Питер о ней забудет. Теперь она знала, что он не забыл Кэти, хотя редко говорил о ней и не приглашал к себе домой. Миссис Китинг никогда не упоминала имени Кэтрин. Зато она непрестанно заводила речь о нищих девицах, которые подцепляют на крючок блестящих молодых людей, о многообещающих юношах, чье завидное будущее было загублено женитьбой на абсолютно неподходящих женщинах. Она читала ему вслух каждое газетное сообщение о том, что та или иная знаменитость разводится со своей женой-плебейкой, которая никак не может соответствовать высокому общественному положению мужа.