Источник
Часть 25 из 137 Информация о книге
– Нет. Никакого. Но это меня позабавило. – Я не могу тебя понять, Доминик. Ты и раньше так поступала. Так замечательно, талантливо работаешь – но как раз в тот самый момент, когда ты можешь сделать настоящий шаг вперед, все портишь, откалывая очередной номер вроде этого. Почему? – Возможно, именно поэтому. – Так скажи же мне, скажи как другу, ведь ты мне нравишься, ты мне интересна, – к чему ты на самом деле стремишься? – По-моему, это достаточно очевидно. Я не стремлюсь абсолютно ни к чему. Он беспомощно развел руками. Она весело улыбнулась: – К чему такой скорбный вид? Ты мне тоже нравишься, Альва, и ты мне тоже интересен. Мне даже нравится разговаривать с тобой, что еще лучше. Садись, расслабься, сейчас принесу выпить. Тебе, Альва, надо выпить. Она принесла ему стакан матового стекла. Позвякивание льдинок нарушило наступившую тишину. – Ты такой славный ребенок, Доминик, – сказал он. – Конечно. Я такая. Она уселась на краешек стола, опершись ладонями сзади, прогнулась на выпрямленных руках, медленно покачивая ногами. – Знаешь, Альва, было бы просто ужасно, если бы у меня была работа, которой бы мне действительно хотелось. – Какие глупости! Какие невероятные глупости! Что ты этим хочешь сказать? – То, что сказала. Было бы ужасно иметь работу, которая нравится и которую боишься потерять. – Почему? – Потому что тогда пришлось бы зависеть от тебя. Ты замечательный человек, Альва, но в качестве источника вдохновения – не очень. Было бы, наверное, не очень красиво, если бы я стала раболепствовать и съеживаться при виде кнута в твоих ручках… Нет, нет, не возражай. Конечно, это был бы такой маленький, интеллигентный кнутик, но от этого все было бы еще гнуснее. Мне пришлось бы зависеть от нашего босса Гейла. О, я не сомневаюсь, что он великий человек, но только глаза бы мои его не видели. – Откуда у тебя такая нелепая позиция? Ты же знаешь, что и Гейл, и я – мы для тебя на все готовы, и лично я… – Дело не только в этом, Альва. Не в одном тебе. Если бы я нашла работу, дело, идеал или человека, который мне нужен, я бы поневоле стала зависимой от всех. Все на свете взаимосвязано. Нити от одного идут к чему-то другому. И мы все окружены этой сетью, она ждет нас, и любое наше желание затягивает нас в нее. Тебе чего-то хочется, и это что-то дорого для тебя. Но ты не знаешь, кто пытается вырвать самое дорогое у тебя из рук. Знать это невозможно, все может быть очень запутанно, очень далеко от тебя. Но ведь кто-то пытается сделать это, и ты начинаешь бояться всех. Ты начинаешь раболепствовать, пресмыкаться, клянчить, соглашаться – лишь бы тебе позволили сохранить самое дорогое. И только посмотри, с кем тогда придется соглашаться! – Если я правильно понимаю, ты критикуешь человечество в целом… – Знаешь, это такая своеобразная вещь – наше представление о человечестве в целом. Когда мы произносим эти слова, перед нами возникает некая туманная картинка – что-то величественное, большое, важное. На самом же деле единственное известное нам человечество в целом – это те люди, которых мы встречаем в жизни. Посмотри на них! Вызывает ли у тебя кто-нибудь ощущение величественности и важности? Домохозяйки с авоськами, слюнявые детишки, которые пишут всякую похабщину на тротуарах, пьяные светские львята. Или же другие, ничем не отличающиеся от них в духовном отношении. Кстати, можно отчасти уважать людей, когда они страдают. Тогда в них появляется некое благородство. Но случалось ли тебе видеть их, когда они наслаждаются жизнью? Вот тогда ты и видишь истину. Посмотри на тех, кто тратит деньги, заработанные рабским трудом, в увеселительных парках и балаганах. Посмотри на тех, кто богат и перед кем открыт весь мир. Обрати внимание, какие развлечения они предпочитают. Понаблюдай за ними в их дорогих кабаках. Вот оно, ваше человечество в целом. Не желаю иметь с ним ничего общего. – Но, черт побери, нельзя же так смотреть на все! Это совсем не полная картина. Даже в худшем из нас есть что-то хорошее, черта, которая искупает все остальное. – Тем хуже. Разве можно вдохновиться при виде человека, который совершил героический поступок, а потом узнать, что в свободное время он ходит в оперетку? Или видеть человека, создавшего великую картину, и узнать, что он спит с каждой подвернувшейся потаскухой? – Так чего же ты хочешь? Совершенства? – Или ничего. Поэтому, видишь ли, я и соглашаюсь на ничто. – Это чепуха. – Я остановилась на одном желании, которое действительно можно себе позволить. Это свобода, Альва, свобода. – И что ты называешь свободой? – Ни о чем не просить. Ни на что не надеяться. Ни от чего не зависеть. – А если тебе встретится что-то, чего ты хотела? – Не встретится. Я предпочту этого не заметить. Ведь это все равно будет частью вашего прелестного мира. Мне придется делиться им со всеми остальными. А я не хочу. Знаешь, я никогда второй раз не раскрываю великие книги, которые когда-то прочла и полюбила. Мне больно думать, что их читали другие глаза, представлять себе эти глаза. Такие вещи делить ни с кем нельзя. По крайней мере, не с этими людьми. – Доминик, но испытывать к чему-либо столь сильные чувства ненормально. – По-другому я чувствовать не умею. Сильно или вообще никак. – Доминик, дорогая моя, – сказал Скаррет с искренней озабоченностью. – Как жаль, что я не твой отец. В детстве тебе, наверное, пришлось пережить трагедию? – Не было никакой трагедии. У меня было прекрасное детство. Свободное, мирное, никто мне особо не докучал. Пожалуй, мне слишком часто бывало скучно. Но я к этому привыкла. – Полагаю, что ты просто продукт нашей несчастной эпохи. Я всегда так говорил. Мы слишком циничны, слишком развращены. Если бы мы с надлежащим смирением вернулись к бесхитростным добродетелям… – Альва, как ты можешь нести такую чушь? Это годится только для твоих передовиц и… – Она остановилась, посмотрев ему в глаза: в них были недоумение и обида. Потом она рассмеялась: – Я ошиблась. Ты действительно во все это веришь. Или убежден, что веришь. О Альва! Именно за это я тебя и люблю. Именно поэтому я поступаю сейчас так, как на сегодняшнем собрании. – То есть? – озадаченно спросил он. – Говорю так, как говорю с тобой – таким, каков ты есть. Очень приятно разговаривать с тобой о таких вещах. Знаешь, Альва, первобытные народы создавали статуи своих богов по образу и подобию человека. Представляешь, как выглядела бы твоя статуя – в голом виде, с животиком и прочим? – А это-то тут при чем? – Ни при чем, милый. Прости меня. – Она добавила: – Знаешь, я люблю статуи обнаженных мужчин. Не стой с таким глупым видом. Я же сказала – статуи. Особенно одну, которая у меня была. Якобы изображение Гелиоса[55]. Я вывезла ее из одного европейского музея. Заполучить ее было ужасно трудно – она, разумеется, не продавалась. По-моему, я в нее влюбилась. Альва, я увезла эту статую домой. – Где же она? Хотелось бы, для разнообразия, взглянуть на что-то, что тебе нравится. – Она разбилась. – Разбилась? Музейный экспонат? Как это произошло? – Я сама ее разбила. – Как? – Выбросила в вентиляционную шахту. Там внизу бетонный пол. – Ты с ума сошла? Зачем? – Чтобы никто другой никогда не мог ее увидеть. – Доминик! Она резко тряхнула головой, словно отгоняя от себя эту тему. По прямым густым волосам пробежала волна, словно по поверхности наполненного ртутью сосуда. Она сказала: – Извини, дорогой. У меня и в мыслях не было тебя шокировать. Мне казалось, что я могу поговорить с тобой, поскольку ты единственный человек, которого ничем не проймешь. Мне не следовало бы так делать. Наверное, это было бессмысленно. – Она легко спрыгнула с краешка стола, на котором сидела. – Беги домой, Альва, – сказала она. – Уже поздно. Я устала. Увидимся завтра. Гай Франкон читал статьи дочери. Он слышал о ее высказываниях на приеме и на благотворительном собрании. Он понял только одно – именно такой последовательности действий и следовало ожидать от его дочери. Эта мысль не давала ему покоя, смешиваясь с недоумением и смутным предчувствием какой-то опасности, возникавшим у него всякий раз, когда он думал о Доминик. Он задавался вопросом: может быть, он и вправду ненавидит собственную дочь? Но когда бы он ни спрашивал себя об этом, в его сознании невольно возникала одна и та же картина. Она относилась к детству Доминик, к одному дню давно позабытого лета в их загородном поместье в Коннектикуте. Остальные детали этого дня он забыл, забыл и то, что привело к моменту, врезавшемуся ему в память. Но он помнил, что стоял на террасе и смотрел, как она прыгает через высокую живую изгородь на краю лужайки. Изгородь казалась слишком высокой для ее крошечного тельца. Он еще успел подумать, что ей ни за что не перепрыгнуть, но в то же мгновение увидел, как она, торжествуя, перелетела через зеленый барьер. Он не мог вспомнить ни начала, ни конца этого прыжка, но все еще видел, как на кинокадре, вырезанном и застывшем навсегда, то мгновение, когда ее тело повисло в пространстве, – широко раскинутые длинные ноги, взметнувшиеся тонкие руки, напряженные ладони, белое платье и светлые волосы, реющие на ветру, как два полотнища, – маленькое яркое пятнышко ее тела в великом порыве восторга и свободы. Такого порыва он больше никогда не видел. Он не знал, почему его память запечатлела то мгновение, какое осознание его важности, тогда еще не понятое, сохранило этот момент, тогда как многое куда более существенное стерлось навсегда. Он не знал, почему этот момент непременно возникал всякий раз перед его глазами, когда он начинал испытывать озлобление по отношению к дочери. Он не знал, почему, как только этот момент возникал перед его взором, его переполняла щемящая, мучительная нежность. Он говорил себе, что просто естественная отцовская привязанность проявляется помимо его воли. Но в глубине души, неловко, неосмысленно, он хотел помочь ей, не зная и не желая знать, в чем, собственно, должна заключаться эта помощь. И он начал приглядываться к Питеру Китингу. Он начал склоняться к тому решению, в котором сам себе не хотел признаться. Личность Питера Китинга действовала на него успокаивающе благотворно, и он чувствовал, что незамысловатое и устойчивое душевное здоровье Китинга могло бы послужить отличной опорой неуравновешенности и непоследовательности Доминик. Китинг не признавался, что он упорно и безрезультатно добивался свидания с Доминик. Он уже давно раздобыл у Франкона номер ее телефона и часто звонил ей. Она снимала трубку, весело смеялась и говорила, что, разумеется, повидается с ним, поскольку прекрасно понимает, что этого не избежать, но в ближайшие недели очень занята, поэтому не будет ли он любезен позвонить ей в начале следующего месяца? Франкон догадывался о положении дел. Он сказал Китингу, что пригласит Доминик на обед, где они и смогут увидеться. – То есть я постараюсь пригласить ее, – уточнил он. – Она, конечно, откажется. Но Доминик в очередной раз удивила его. Она тут же радостно приняла приглашение. Она встретилась с ними в ресторане, улыбаясь так, словно давно мечтала об этой милой встрече. Она оживленно разговаривала, и Китинг почувствовал, что совершенно очарован ею, что ему удивительно легко с ней и что ему совершенно непонятно, как он мог бояться ее. Через полчаса она взглянула на Франкона и сказала: – Так мило, отец, что ты уделил столько времени встрече со мной. Особенно учитывая, что ты так занят и у тебя так много деловых встреч. Лицо Франкона оцепенело от ужаса. – Боже мой, Доминик, ты мне как раз напомнила… – У тебя свидание, о котором ты забыл? – нежно спросила она. – Да, проклятье! Совершенно упустил из виду. Сегодня утром позвонил старый Эндрю Колсон, а я забыл записать. Он настоятельно желает видеть меня в два часа. Вы же понимаете, я просто не имею никакой возможности отказаться от встречи с Колсоном, черт возьми! И надо же, чтобы именно сегодня… – Он добавил с подозрительным видом: – Откуда ты об этом узнала? – Да я вовсе ничего не знала. Но не беда, отец. Мы с мистером Китингом простим тебя и прекрасно отобедаем вдвоем. У меня сегодня никаких срочных дел нет, так что не тревожься, я от него никуда не убегу. Франкон подумал, не поняла ли она, что это оправдание он придумал заранее, чтобы оставить ее наедине с Китингом. Определенно он сказать не мог. Она смотрела ему прямо в глаза, искренности в ее взгляде было чуть больше, чем необходимо. Он был рад удалиться. Доминик обернулась к Китингу со взором столь ласковым, что ничего, кроме презрения, он выражать не мог. – Теперь можно и отдохнуть, – сказала она. – Мы оба знаем, чего добивается отец, и это вполне нормально. Не смущайтесь. Я же не смущаюсь. Очень хорошо, что отец у вас на поводке. Но я знаю, что, если он будет тянуть вас за собой вместе с поводком, вам это не пойдет на пользу. Так что давайте забудем обо всем и займемся обедом. Он хотел подняться и уйти, но понял, испытывая беспомощную ярость, что не может. Она сказала: – Не хмурьтесь, Питер. Можете называть меня просто Доминик, потому что рано или поздно мы все равно начнем называть друг друга по имени. Наверное, мы с вами будем часто встречаться. Я встречаюсь с большим количеством людей, а отцу будет приятно, если вы войдете в их число. Так почему бы и нет? На протяжении всего обеда она разговаривала с ним как со старым другом, весело и откровенно. В ее откровенности, которая, казалось, показывала, что скрывать ей совершенно нечего, но особо лезть ей в душу не стоит, было нечто неуютное. Изысканно благожелательные манеры предполагали, что в их отношениях нет и не может быть ничего серьезного, что она просто не снизойдет до проявления недружелюбия к нему. Он знал, что уже почти ненавидит ее. Но он зачарованно следил за движениями ее губ, складывающимися в слова, смотрел на ноги, небрежно, но очень уверенно закинутые одна на другую – так, словно складывали какой-то дорогой инструмент. Он не мог не испытывать удивленного восхищения, как и в тот раз, когда увидел ее впервые. Когда они выходили, она сказала: