Источник
Часть 38 из 137 Информация о книге
– Я закажу новую, которую изготовят по этим размерам и доставят вам наложенным платежом. Вы хотите, чтобы ее установил я? – Да, конечно. Я дам вам знать, когда ее привезут. Сколько я вам должна? – Она взглянула на часы, что стояли на столике рядом с кроватью: – Так-так, вы здесь три четверти часа. Это сорок восемь центов. – Она взяла сумку, вынула долларовую купюру и протянула ему: – Сдачу можете оставить себе. Она надеялась, что он бросит бумажку ей в лицо. Нет. Он опустил ее в карман и сказал: – Спасибо, мисс Франкон. Он увидел, как краешек ее длинного черного рукава дрожит над сжатыми пальцами. – Спокойной ночи, – сказала она гулким от злости голосом. Он кивнул ей: – Спокойной ночи, мисс Франкон. Он повернулся, спустился по ступеням и вышел из дома. Она перестала думать о нем. Она думала о мраморной плите, которую он заказал. Она ждала, когда ее привезут, с лихорадочным напряжением, внезапно охватившим ее, как приступ безумия. Она считала дни, следила за грузовиками, изредка проезжавшими по дороге, проходившей позади лужайки. Она яростно убеждала себя, что ждет всего лишь плиту. Именно ее, и ничего больше. И никаких других причин ее состояния не существует. Не существует! Это было последнее истерическое проявление ее наваждения. Вот привезут плиту, и всему этому настанет конец. Когда плиту привезли, она едва глянула на нее. Не успел грузовик, который привез плиту, отъехать, как она уже сидела за столом и писала записку на самой лучшей почтовой бумаге. Она написала: «Плиту привезли. Я хочу, чтобы ее установили сегодня вечером». Она послала своего управляющего с запиской в карьер. Она приказала отнести ее и при этом сказала: – Отдайте это тому рыжему рабочему, что уже был здесь. Я не знаю, как его зовут. Управляющий вернулся и принес ей клочок бумаги, выдранный из бумажного пакета, на котором карандашом было написано: «Плита будет установлена сегодня вечером». Она ждала, сидя у окна своей спальни и чувствуя удушающую пустоту нетерпения. Звонок у входа для прислуги зазвонил в семь часов. В дверь постучали. – Войдите, – сказала она, сказала резко, чтобы скрыть странный тон своего голоса. Дверь открылась, и вошла жена управляющего, показывая кому-то стоявшему сзади, чтобы следовал за ней. Вошедший оказался приземистым пожилым итальянцем с кривыми ногами, золотой серьгой в ухе и потертой шляпой, которую он уважительно держал двумя руками. – Вот человек, которого прислали из карьера, мисс Франкон, – сказала жена управляющего. Доминик спросила, причем голос ее прозвучал как нечто среднее между криком отчаяния и вопросом: – Кто вы такой? – Паскуале Орсини, – послушно ответил удивленный мужчина. – Что вам угодно? – Ну, я… ну, рыжий там, в карьере, сказал, что надо какой-то камин починить, он сказал, что вы… это… хотите, чтобы я его починил. – Да, да, конечно, – сказала она поднимаясь. – Я забыла. Приступайте. Она не могла оставаться в спальне. Ей необходимо было бежать отсюда, чтобы никто ее не видел, чтобы самой себя не видеть, насколько возможно. Она остановилась посреди сада и стояла, вся дрожа и прижимая кулаки к глазам. Ею овладел гнев, одно-единственное чистое и цельное чувство, в котором решительно не было места ничему другому – ничему, кроме ужаса, скрывавшегося под гневом; и ужас этот был вызван тем, что теперь ей больше нельзя пойти в каменоломню, и все же она знала, что непременно пойдет туда. Как-то ранним вечером, несколько дней спустя, она направилась к карьеру на обратном пути после долгой прогулки верхом. Увидев, как удлиняются тени, падающие на лужайку, она поняла, что еще одной ночи просто не переживет. Ей непременно нужно было попасть туда, в карьер, пока еще не ушли рабочие. Она повернула коня и поскакала к карьеру; ветер обжигал ей щеки. Подъехав к карьеру, она сразу поняла, что его там нет, хотя рабочие только начали уходить и длинной колонной шли по тропке, ведущей из чаши каменоломни. Она стояла, сжав губы, и искала его глазами. Но она знала, что он уже ушел. Доминик поскакала в лес. Она пролетала, не разбирая дороги, между стенами листьев, которые растворялись в наступающих сумерках. Остановилась, отломила от дерева длинный, тонкий прут, сорвала с него листья и понеслась дальше, нахлестывая коня, чтобы мчаться еще быстрее. Ей казалось, что с помощью скорости можно сделать вечер более быстротечным, ускорить бег времени. Ей хотелось на этой скорости прыгнуть сквозь время прямо туда, в утро, которое еще не наступило. А потом она увидела – вот он идет перед ней по тропинке, один. Она рванулась вперед и, догнав его, резко остановилась. Ее кинуло сначала вперед, затем назад, как отпущенную пружину. Он тоже остановился. Они молча смотрели друг на друга. Она подумала, что каждое молчаливое мгновение подобно предательству: этот безмолвный поединок был слишком красноречивым признанием того, что никакие приветствия не нужны. Она спросила безжизненным голосом: – Почему вы не пришли устанавливать плиту? – Я думал, что для вас не имело значения, кто придет. Или я был не прав, мисс Франкон? Эти слова показались ей не звуками человеческой речи, а пощечиной. Ветка, которую она держала в руке, поднялась и хлестнула его по лицу. И, хлестнув той же веткой коня, она вновь поскакала – теперь уже прочь от него. Доминик сидела за туалетным столиком в своей спальне. Было очень поздно. Вокруг во всем пустом огромном доме не раздавалось ни звука. Застекленные двери спальни выходили на террасу, но из сада, лежащего позади нее, не доносилось даже шелеста листвы. Одеяла на ее кровати были уже откинуты и ждали ее, и подушка выглядела особенно белой на фоне высоких черных окон. «Попытаюсь заснуть», – подумала она. Она не видела его три дня. Доминик пробежала руками по волосам, пригладив ладонями их мягкую волну. Прижала смоченные духами кончики пальцев к вискам и подержала их некоторое время. Она почувствовала облегчение от приятного прохладного жжения духов на коже. Пролитая капля духов осталась на полочке туалетного столика; эта капля блестела как драгоценный камень, впрочем, не уступая ему и в цене. Она не слышала шагов в саду. Она услышала их только на лестнице террасы. Она села, нахмурилась и посмотрела на дверь. Он вошел. На нем была рабочая одежда: грязная рубашка с закатанными рукавами и брюки, перепачканные каменной пылью. Он стоял, неотрывно глядя на нее. На лице его уже не было понимающей усмешки. Оно было суровым, откровенно жестоким – лицо аскета, открывшего страсть: щеки впали, губы крепко сжаты. Она вскочила на ноги и тоже замерла, отведя назад руки с раздвинутыми пальцами. Он не двигался. Доминик видела, как шевелится на его шее вена, то набухая, то снова опадая. Затем он подошел к ней. Он обнял ее так, что, казалось, его плоть врезалась в ее плоть, и она почувствовала кости его рук на своих ребрах, его ноги крепко прижались к ее ногам, а его рот впился в ее рот. Она не знала, что было сначала: то ли, содрогаясь от ужаса и упершись локтями ему в шею, она принялась извиваться всем телом, стараясь вырваться, то ли, наоборот, застыла в его руках, потрясенная его прикосновением. Именно об этом она и думала, этого ждала, но никак не могла представить себе, что будет вот так, ведь к жизни это не могло иметь отношения – выдержать такое более секунды совершенно невозможно. Она попыталась оттолкнуть его от себя. Но его руки этих попыток даже не заметили. Она колотила его кулаками по плечам, по лицу. Одной рукой он поймал кисти обеих ее рук и завел их ей за голову, выкручивая в плечах. Она запрокинула голову далеко назад. Она почувствовала его губы на своей груди… и вырвалась из его объятий. Привалившись к туалетному столику, она наклонилась, сжимая отведенными назад руками край столешницы. Ее глаза расширились, стали бесцветными и бесформенными от ужаса. Он смеялся. Точнее, его лицо исказила гримаса смеха, но никаким звуком это не сопровождалось. Вероятно, он намеренно отпустил ее. Он стоял, расставив ноги, руки спокойно висели вдоль тела. Тем самым он заставил ее ощущать его тело на расстоянии – сильнее, чем когда она была в его объятиях. Она посмотрела на дверь позади него, но он заметил этот намек на движение, эту мимолетную мысль прыгнуть к двери. Он раскрыл руки, не дотрагиваясь до нее, и она отшатнулась. Ее плечи чуть-чуть приподнялись. Он сделал шаг вперед, и ее плечи опали. Она еще сильнее вжалась в столик. Некоторое время он не двигался, выжидая. Затем приблизился и без малейших усилий поднял ее. Она вцепилась зубами в его руку и почувствовала вкус крови на кончике языка. Он откинул ее голову назад и ртом заставил разжать зубы. Она дралась, как животное, но не издала ни звука. Она не звала на помощь. В его придыханиях она слышала эхо своих ударов и поняла, что это были придыхания, порожденные наслаждением. Она дотянулась до лампы на туалетном столике. Он выбил лампу из ее руки. В темноте хрусталь разлетелся на мелкие кусочки. Он швырнул ее на кровать, она почувствовала, как горло и глаза наливаются кровью, полной ненависти и бессильного ужаса. Она чувствовала лишь ненависть и прикосновения его рук к своему телу – рук, что крушат даже гранит. Она отчаянно, из последних сил, дернулась. Резкая боль прострелила все ее тело до самого горла, и она закричала. Затем замерла. То, что произошло, могло быть нежным, как дань любви, а могло быть и символом унижения и покорения. Это мог бы быть поступок влюбленного – или солдата, насилующего женщину из вражеского стана. Он выражал этим презрение и насмешку. Он брал ее, не любя, а как бы именно оскверняя, и поэтому она лежала неподвижно и подчинялась ему. Достаточно было бы малейшего проявления нежности с его стороны – и она осталась бы холодна и не почувствовала, что делают с ее телом. Но поступок властелина, который вот так, с презрением, постыдно для нее овладел ее телом, породил в ней тот страстный восторг, которого она так долго ждала. Затем она почувствовала, как он содрогнулся в агонии наслаждения, нестерпимого даже для него самого, и поняла, что это она, ее тело подарило ему наслаждение, и тогда она… укусила его губы, почувствовав то, что он хотел дать ей почувствовать. Он неподвижно лежал на краю кровати, отодвинувшись от нее и свесив голову вниз. Она слышала его медленное, тяжелое дыхание. Она лежала на спине, в том же положении, в каком он оставил ее, неподвижно, с открытым ртом, чувствуя себя опустошенной, легкой до невесомости, невидимо тонкой. Она увидела, как он встает, его силуэт на фоне окна. Он вышел, не сказав ни слова, не взглянув на нее. Она это заметила, но это все не имело для нее никакого значения. Она просто слушала звук его удаляющихся шагов в саду. Доминик долго пролежала неподвижно. Затем она пошевелила языком во рту и услышала звук, шедший откуда-то изнутри; это был сухой короткий всхлип, но она не плакала, ее глаза были открытыми и сухими, как будто парализованными. Звук перешел в движение – в спазм, который пробежал вниз, от горла к желудку. Ее буквально подбросило – она неуклюже встала, согнувшись и прижав руки к животу. Она услышала, как в темноте дребезжит маленький столик у кровати, и взглянула на него, пораженная тем, что столик пришел в движение без всяких на то причин. Затем она поняла, что трясется сама. Она не испугалась: было просто глупо так дрожать, какими-то короткими толчками, напоминающими беззвучную икоту. Она подумала, что нужно принять ванну. Это желание сделалось нестерпимым, словно появилось уже очень давно. Все прочее не имеет значения, только бы принять ванну. Медленно переставляя ноги, она двинулась по направлению к туалетной. Включив там свет, она увидела себя в высоком зеркале. Она увидела пурпурные синяки, которые его рот оставил на ее теле. Услышала собственный глухой стон, не очень громкий. Стон был вызван не тем, что она увидела, а тем, что внезапно поняла. Она поняла, что не примет ванну. Поняла, что хочет сохранить ощущение его тела, следы его тела на своем, поняла, что именно подразумевает такое желание. Она упала на колени, сжимая край ванны. Она не могла заставить себя переползти через этот край. Ее руки соскользнули, и она замерла, лежа на полу. Плитка под ней была жесткой и холодной. Она пролежала так до утра. Рорк проснулся утром, подумав, что прошлой ночью была достигнута некая точка, словно его жизнь на какое-то время приостановила свое течение. Собственно, ради таких остановок он и двигался вперед – таких, как строящийся хэллеровский дом или как прошлая ночь. По какой-то причине, не поддававшейся выражению в словах, прошлая ночь стала для него тем же, что и возведение дома, – по качеству ощущений, по полноте восприятия жизни. Их обоих соединяло нечто большее, чем яростная схватка, чем нарочитая грубость его действий. Ведь если бы эта женщина не значила для него так много, он бы не поступил с ней таким образом; если бы он не значил для нее так много, она не защищалась бы с таким отчаянием. И было несказанно радостно знать, что они оба понимали это. Он пошел в карьер и работал в этот день как обычно. Она не пришла в карьер, а он и не ждал, что она придет. Но мысль о ней не покидала его. Это было ему любопытно. Было странно столь остро сознавать существование другого человека, ощущать в нем сильнейшую потребность, которую не было надобности облекать в слова; не было в ней ни особой радости, ни особой боли, она просто была – безоговорочная, как приговор. Было важно знать, что она, эта женщина, существует в мире, было важно думать о ней – о том, как она проснулась этим утром, о том, как двигалось ее тело, ныне принадлежащее ему – ему навсегда, думать о том, что она думает. В тот вечер, ужиная в закопченной кухне, он открыл газету и увидел в колонке светской хроники имя Роджера Энрайта. Он прочел этот короткий абзац: «Похоже, что еще один грандиозный план скоро полетит в мусорную корзину. Роджер Энрайт, нефтяной король, видимо, на этот раз оказался бессилен. Ему придется повременить со своей последней голубой мечтой – зданием Энрайта. Как нам сообщили, имеются проблемы с архитектором. Похоже, что целой полудюжине строительных воротил неугомонный мистер Энрайт уже дал от ворот поворот. И это несмотря на то, что все они мастера высочайшего класса». Рорк остро почувствовал то состояние, с которым всегда старался бороться, от болезненного воздействия которого старался защититься, – состояние беспомощности, которое возникало у него всякий раз, когда перед его мысленным взором вставало то, что он мог бы сделать, если бы его не лишили этой возможности. Затем, без всякой причины, он подумал о Доминик Франкон. Она никак не была связана с тем, что занимало его ум, и его неприятно поразило, что она сумела остаться в его сознании среди всех прочих мыслей. Прошла неделя. Однажды вечером он нашел в каморке письмо, которое дожидалось его. С бывшего места работы письмо переслали на его последний домашний адрес в Нью-Йорке, оттуда – Майку, а от Майка – в Коннектикут. Оттиснутый на конверте адрес какой-то нефтяной компании ни о чем не говорил ему. Он открыл конверт и прочел: «Дорогой мистер Рорк! Я приложил немало усилий, чтобы разыскать Вас, но не смог установить Ваше местонахождение. Пожалуйста, свяжитесь со мной, как только сможете. Если Вы тот самый человек, который построил магазин Фарго, мне хотелось бы обсудить с Вами вопрос постройки здания Энрайта. Искренне Ваш, Роджер Энрайт». Полчаса спустя Рорк был в поезде. Когда поезд тронулся, он вспомнил о Доминик и подумал, что покидает ее. Эта мысль показалась ему какой-то далекой и несущественной. Он был лишь удивлен тем, что все еще думает о ней. Думает даже теперь. Она сможет примириться, тем временем думала Доминик, сможет когда-нибудь забыть то, что произошло с ней. Только одного она никогда не сможет забыть, что происшедшее доставило ей удовольствие и что он знал об этом. Более того – он знал, что ей это будет приятно, а если бы не знал, то никогда не пришел бы. Только одно могло спасти ее – она могла бы дать ему понять, что испытывает отвращение. Но она не сделала этого. В собственном отвращении и ужасе она обрела наслаждение – и еще в силе этого человека. Именно такого унижения она жаждала; именно поэтому она его возненавидела. Однажды утром, за завтраком, она обнаружила на столике письмо. Письмо было от Альвы Скаррета: «Когда же ты вернешься, Доминик? Мы все здесь скучаем по тебе безмерно. Да, ты, конечно, не подарок, и я даже побаиваюсь тебя. Но на расстоянии рискну раздуть твое и без того чрезмерное самомнение и признаюсь, что мы все ждем тебя с нетерпением. Твое возвращение будет подобно триумфальному возвращению императрицы». Прочитав это, она улыбнулась и подумала: «Если бы они знали… эти люди из прежней жизни, с их трепетным преклонением передо мной… Меня изнасиловали. Изнасиловал какой-то рыжий бандит из каменоломни… Меня, Доминик Франкон!» При всем острейшем чувстве унижения эти слова дарили ей наслаждение, равное тому, которое она испытала в его объятиях. Мысли эти не покидали ее, когда она шла по дороге, проходила мимо людей, а люди склоняли головы перед ней – владычицей всего городка. Ей хотелось кричать об этом во всеуслышание. Дни летели, и она не замечала их. Она радовалась собственной непонятной отстраненности, тому, что осталась наедине со словами, которые неустанно повторяла про себя. Однажды утром, стоя на лужайке в саду, она поняла, что прошла неделя и что за всю неделю она ни разу не видела его. Развернувшись, она быстро зашагала через лужайку к дороге. Она направлялась в каменоломню. Она не спеша шла с непокрытой головой по солнцепеку весь долгий путь к карьеру. Не было необходимости спешить. Это было неизбежным. Снова увидеть его… Конкретной цели у нее не было. Потребность была так сильна, что невозможно было говорить о цели… Может быть, после… В ее сознании смутно проступало многое, что ей довелось пережить, – ужасное, очень важное, но главным было одно, только одно – еще раз увидеть его… Она подошла к карьеру и осмотрелась – медленно, внимательно, тупо. Тупо потому, что мозг ее не мог вместить в себя невосполнимость того, что ей открылось: она сразу поняла, что его здесь нет. Работа шла полным ходом, солнце стояло высоко, рабочий день был в самом разгаре, не видно было ни одного незанятого человека, но его не было среди них. Она долго стояла оцепенев. Затем она увидела управляющего и махнула ему, чтобы он подошел.