Источник
Часть 42 из 137 Информация о книге
– Он много говорит? – Очень мало. – Слушает ли он, когда другие обсуждают какие-то… вопросы с ним? – Слушает… Но лучше бы не слушал. – Почему? – Это было бы не так оскорбительно – если вы понимаете, что я имею в виду. Когда тебя так слушают, ты понимаешь, что ему это совершенно безразлично. – Всегда ли он хотел стать архитектором? – Он… – В чем дело, Питер? – Да так. До меня только что дошло, что, как ни странно, я никогда раньше не спрашивал себя об этом. И ведь вот что странно: о нем так и спросить нельзя. Он настоящий маньяк во всем, что касается архитектуры. Ему это все кажется таким чертовски важным, что он становится непохожим на нормального человека. У него просто нет никакого чувства юмора по отношению к себе вообще – вот вам пример человека без чувства юмора, Эллсворт. Даже вопроса не возникает, что бы он делал, если бы не хотел стать архитектором. – Нет, – ответил Тухи. – Зато возникает вопрос, что бы он делал, если бы не мог стать архитектором. – Он шел бы по трупам. Любого и каждого. Всех нас. Но он стал бы архитектором. Тухи сложил свою салфетку, хрустящий маленький квадратик ткани, у себя на коленях. Он сложил ее аккуратно, сначала вдоль, потом поперек, а затем пробежал кончиками пальцев по краям, чтобы сделать складку более острой. – Вы помните о нашей маленькой группе архитекторов, Питер? – спросил он. – Скоро я закончу все приготовления к первой встрече. Я уже говорил со многими из будущих членов, и вам польстило бы то, что они сказали о вас как о нашем будущем председателе. Они с удовольствием проговорили еще с полчаса. Когда Китинг встал, готовясь уходить, Тухи вспомнил: – Ах да! Я говорил о вас с Лойс Кук. Вы о ней скоро услышите. – Большое спасибо, Эллсворт. Кстати, сейчас я читаю «Саванны и саваны». – И? – О, потрясающе. Знаете, Эллсворт, это… это заставляет осмыслить все совершенно по-новому. – Совсем иначе, – промолвил Тухи, – не правда ли? – Он стоял у окна, глядя на последние солнечные лучи холодного, ясного дня. Затем обернулся и предложил: – Чудесный день. Возможно, один из последних в этом году. Отчего бы вам не пригласить Кэтрин немного прогуляться, Питер? – О, мне этого так хочется, – охотно откликнулась Кэтрин. – Так что ж, давайте, – весело улыбнулся Тухи. – В чем дело, Кэтрин? Обязательно ждать моего разрешения? Потом, когда они гуляли, когда они были одни в холодном блеске улиц, наполненных последними солнечными лучами, Китинг обнаружил, что вновь возвращается мыслью к тому, что всегда значила для него Кэтрин, – непонятное чувство, которое не посещало его в присутствии других. Он взял ее руку в свою. Она отняла ее, сняла перчатку и протянула ему свою руку обратно. Он вдруг подумал, что, если долго держать руку в руке, они потеют, и, раздражаясь, зашагал быстрее. Он подумал, что вот они шагают вместе, как Микки и Минни Маус, и это, наверное, кажется прохожим смешным. Он встряхнулся и отогнал от себя эти мысли, потом взглянул на ее лицо. Она шла, глядя прямо перед собой на солнечный свет, он разглядел ее нежный профиль и небольшую складочку в уголке губ, она улыбалась тихой счастливой улыбкой. Он заметил бледный край ее века и подумал, не больна ли она анемией. Лойс Кук сидела, скрестив по-турецки ноги, на полу посреди гостиной, позволяя видеть свои большие колени, серые чулки и край выцветших розовых штанишек. Питер Китинг сидел на краешке обтянутого фиолетовым сатином шезлонга. Никогда раньше он не испытывал такой неловкости при первой встрече с клиентом. Лойс Кук было тридцать семь лет. Она настойчиво подчеркивала в частных разговорах и публично, что ей шестьдесят четыре. Это повторялось как экзотическая шутка и создавало вокруг ее имени смутное впечатление вечной молодости. Лойс была высокая, худощавая женщина, с узкими плечами и широкими бедрами. Лицо ее было вытянутым, болезненно желтого цвета, глаза близко посажены друг к другу. Неопрятные пряди волос спускались на уши, ногти были обломаны. Она выглядела вызывающе неухоженной, но эта неряшливость была строго и четко рассчитана. Она непрестанно говорила, раскачиваясь взад-вперед: – …да, на Бауэри. Частный особняк. Храм на Бауэри. У меня есть участок, я хотела его и купила его. Вот так просто, или мой дурак-юрист купил его для меня, вы должны встретиться с моим юристом, у него скверно пахнет изо рта. Не знаю, сколько вы будете мне стоить, но это не самое главное, деньги – это так вульгарно. Капуста – это тоже вульгарно. В нем должно быть три этажа и гостиная с кафельным полом. – Мисс Кук, я прочел «Саванны и саваны», и это явилось для меня духовным откровением. Позвольте мне включить себя в число тех немногих, кто понимает смелость и значительность того, что вы сделали в одиночку, в то время как… – Да ладно, не трендите, – промолвила она и подмигнула ему. – Я же искренне! – зло огрызнулся он. – Мне понравилась ваша книга. Я… Ее лицо выражало скуку. – Это так заурядно, – протянула мисс Кук, – когда тебя все понимают. – Но мистер Тухи сказал… – Ах да. Мистер Тухи. – Глаза ее стали внимательными и виноватыми, но непочтительными, как глаза ребенка, который только что выкинул злую шутку. – Мистер Тухи. Я являюсь председателем небольшой группы молодых писателей, в которой мистер Тухи весьма заинтересован. – Ах, вот как? – повеселев, спросил он. Кажется, это была первая прямая связь между ними. – Как интересно! Мистер Тухи создает сейчас и небольшую группу молодых архитекторов, и он был весьма любезен, подумав обо мне как о председателе. – О, – произнесла она и подмигнула, – так вы из наших? – Из кого? Он не понял, что сделал, но точно знал, что каким-то образом разочаровал ее. Она принялась хохотать. Она сидела, глядя на него, откровенно хохоча ему в лицо, и смех ее был неприличен и совсем не весел. – Какого… – Он взял себя в руки. – Что-нибудь не так, мисс Кук? – О Боже! – произнесла она. – Вы такой милый, милый мальчик и такой красивый! – Мистер Тухи – великий человек, – сказал он рассерженно. – Это самая… самая благородная личность, которую я когда-либо… – О да. Мистер Тухи – чудесный человек. – Ее голос звучал странно – в нем явно не чувствовалось ни следа уважения к предмету разговора. – Он мой лучший друг. Самый великолепный человек в мире. Есть мир, и есть мистер Тухи – закон природы. А кроме того, подумайте, как приятно рифмовать: Ту-хи, ду-хи, му-хи, шлю-хи. И, тем не менее, он святой. А это большая редкость. Такая же редкость, как гений. Я гений. Мне нужна гостиная без окон. Без окон вообще, запомните это, когда будете делать чертежи. Без окон, с кафельным полом и черным потолком. И без электричества. Я не хочу электричества в своем доме, только керосиновые лампы. Керосиновые лампы, камин и свечи. Ко всем чертям Томаса Эдисона[60]! И кто он вообще такой? Ее слова не так беспокоили его, как улыбка. Это была не улыбка, это была поднимающаяся от уголков ее большого рта постоянная усмешка, которая придавала ей вид хитрого и злого бесенка. – И еще, Китинг, я хочу, чтобы дом был уродлив. Великолепно уродлив. Я хочу, чтобы он был самым уродливым в Нью-Йорке. – С… самым уродливым, мисс Кук? – Милый, прекрасное так заурядно! – Да, но… но я… ну я просто не представляю… как я могу позволить себе… – Китинг, где же ваша решительность? Неужели вы не способны при случае на поступок? Все так тяжело трудятся, борются и страдают, пытаясь создать красоту, пытаясь превзойти один другого в красоте. Давайте превзойдем их всех! Утрем им всем нос! Давайте уничтожим их всех одним ударом. Будем богами. Будем уродливыми. Он принял этот заказ. Через несколько недель он уже перестал чувствовать неловкость, вспоминая о нем. Где бы он ни упоминал о своей новой работе, он встречал почтительное любопытство. Иногда любопытствующие забавлялись, но всегда почтительно. Имя Лойс Кук было хорошо известно в лучших гостиных, которые он посещал. Названия ее произведений сверкали в разговоре подобно бриллиантам в интеллектуальной короне говорившего. В голосах, произносивших эти названия, всегда слышалась нотка вызова. Они звучали так, будто говоривший был очень храбрым человеком. Эта храбрость всех удовлетворяла; она никогда не порождала чувство антагонизма. Для писателя, произведения которого не раскупаются, ее имя было непонятным образом известно и окружено почетом. Она была знаменосцем авангарда, интеллекта и мятежа. Питер только никак не мог взять в толк, против кого, собственно говоря, направлен этот мятеж. Но почему-то предпочитал этого не знать. Он спроектировал дом, отвечающий ее пожеланиям. Это было трехэтажное строение, частью отделанное мрамором, частью оштукатуренное, украшенное водостоками с изображениями химер наверху и фонарями для экипажей. Оно выглядело как павильон аттракционов. План этого строения появлялся в печати намного чаще, чем изображение любого другого здания, которое он когда-либо проектировал, за исключением здания «Космо-Злотник». Один из комментаторов выразил мнение, что «Питер Китинг обещает стать гораздо большим, чем просто талантливым молодым человеком, умеющим понравиться старомодным акулам большого бизнеса. Он пытается найти себя и в области интеллектуального экспериментирования с такими заказчиками, как Лойс Кук». Тухи отозвался о доме как о грандиозной шутке. Но в мозгу Китинга осталось непонятное ощущение – как после перепоя. Смутные отзвуки его возникали, когда он работал над важными проектами, которые ему нравились; он ощущал их в те моменты, когда испытывал удовлетворение от своей работы. Он не мог точно определить, что это за ощущение, но знал, что частично это было чувство стыда. Однажды он рассказал об этом Эллсворту Тухи. Тухи рассмеялся: «Это не так уж плохо, Питер. Нельзя позволять себе привыкнуть к преувеличенному ощущению собственной важности. Не стоит обременять себя абсолютными категориями». V Доминик вернулась в Нью-Йорк. Она приехала сюда без определенной причины, просто потому, что ей было не под силу оставаться в своем загородном доме больше трех дней после последнего посещения карьера. Она должна быть в городе; потребность в этом возникла у нее внезапно, непреодолимо и необъяснимо. Она ничего не ждала от города. Но ей хотелось вновь ощутить его улицы и строения. Утром, когда она проснулась и услышала далеко внизу приглушенный шум уличного движения, этот звук оскорбил ее, напомнив, где она находится и почему. Она подошла к окну, широко развела руки и коснулась краев рамы, ей почудилось, что в ее руках оказалась часть города, со всеми его улицами и крышами строений, отражающимися в оконном стекле между ее руками. Она выходила из дома одна и долго гуляла. Она шла быстро – руки в карманах старого пальто, воротник поднят. Она говорила себе, что не надеется встретить его. Она не искала его. Но она должна была быть вне дома, на улицах, ни о чем не думая, без всякой цели, долгими часами. Она никогда не любила городские улицы. Она смотрела на лица людей, спешивших мимо нее, все они были похожи – их сделал такими страх, всеобщий уравнитель; они боялись себя, боялись других – всех вместе и по отдельности, страх заставлял их набрасываться всей массой на то, что было свято для одного из них. Она никак не могла понять причин этого страха. Но всегда чувствовала его присутствие. Она ничего не хотела касаться – и это была единственная страсть, которую она свято поддерживала в себе. И ей нравилось смотреть прямо в их лица на улицах, нравилось ощущать бессилие их ненависти, потому что в ней не было ничего, на что они могли бы наброситься. Но она больше не была свободной. Теперь каждый шаг по улице ранил ее. Она была привязана к нему – как была привязана к каждой части этого города. Он был безвестный рабочий, занятый какой-то безвестной работой, потерянный в этих толпах, зависящий от них, которого любой мог ранить и оскорбить и которого она вынуждена делить с целым городом. Ей была ненавистна сама мысль, что он, может быть, ходит по тротуарам вместе со всеми. Ей была ненавистна сама мысль, что какой-то торгаш протягивает ему пачку сигарет через окошечко своего киоска. Ей были ненавистны локти, которые могли соприкасаться с его локтями в вагоне метро. Она возвращалась домой после своих странствий по городу, дрожа как в лихорадке. И на следующий день выходила снова. Когда время ее отпуска закончилось, она отправилась в редакцию «Знамени» с желанием уволиться. Ее работа и колонка в газете больше не казались ей занимательными. Она остановила Альву Скаррета, который многословно приветствовал ее. Она сказала: «Я пришла только сказать тебе, что увольняюсь, Альва». Он воззрился на нее с глупым видом, вымолвив только: «Почему?» Это был первый звук из внешнего мира, который она смогла услышать, – за долгое время. Она всегда вела себя импульсивно, как ей подсказывало в данный момент чувство, и гордилась тем, что не нуждается в оправдании своих поступков. И теперь внезапное «почему» потребовало от нее ответа, от которого она не могла уйти. Она подумала: «Из-за него» – потому, что она позволила ему нарушить свой привычный образ жизни. Она словно видела его улыбку – так он улыбался на тропинке в лесу. У нее не оставалось выбора. Или под влиянием момента принять решение – она могла бросить работу, потому что он заставил ее хотеть этого, – или остаться, хотя ей и не хотелось сохранить свой образ жизни наперекор ему. Последнее было труднее. И она подняла голову и сказала: «Это шутка, Альва. Просто хотелось услышать, что ты скажешь. Я остаюсь». Она проработала уже несколько дней, когда в ее кабинете появился Эллсворт Тухи. – Привет, Доминик, – начал он. – Только что узнал, что ты вернулась. – Привет, Эллсворт. – Я рад. Знаешь, у меня всегда было чувство, что ты когда-нибудь уйдешь от нас, не объяснив почему. – Чувство, Эллсворт? Или надежда? Он посмотрел на нее, в глазах его отражалась радость, а улыбка была как обычно чарующей, но в этом очаровании было что-то от насмешки над самим собой, как будто он знал, что ей это будет неприятно, и еще что-то от уверенности, как будто он хотел показать, что при любых обстоятельствах будет выглядеть добрым и очаровательным. – Знаешь, тут ты не права, – сказал он примиряюще. – В этом ты всегда ошибалась. – Нет. Я ведь не вписываюсь, Эллсворт. Разве не так? – Я мог бы, конечно, спросить – куда? Но предположим, что я этого не спрашиваю. Предположим, я просто скажу, что люди, которые не вписываются, тоже могут быть полезны, как и те, которые вписываются. Тебе это больше нравится? Конечно, проще всего было бы сказать, что я всегда восхищался тобой и всегда буду.