Источник
Часть 64 из 137 Информация о книге
– Да. Он церемонно поклонился и вышел. Она сложила все, что собиралась унести домой. Потом отправилась в кабинет к Скаррету. Она показала ему телеграмму, но оставила ее у себя в руках. – Хорошо, Альва, – сказала она. – Доминик, я не мог ничего сделать, тут такое дело… А как ты ее раздобыла? – Не волнуйся, Альва. Нет, тебе я ее не отдам. Оставлю у себя. – Она положила листок обратно в сумочку. – Чек пришлешь мне по почте и сообщишь все что нужно. – Так ты… ты так или иначе все равно собиралась уволиться? – Да, но так мне больше нравится – быть уволенной. – Доминик, мне это страшно неприятно. Просто не могу поверить. Не укладывается в голове. – Все-таки вы, господа, сделали из меня мученицу. А я всю жизнь этого боялась. Это так непривлекательно – быть мученицей. Слишком большая честь для мучителей. Но я вот что скажу тебе, Альва, потому что ты самый неподходящий человек, чтобы выслушать это: что бы вы ни делали со мной… или с ним, ничто не может быть хуже того, что я сделаю сама с собой. Если ты думаешь, что храм Стоддарда мне не по силам, подожди и увидишь, что мне по силам. Через три дня после суда Эллсворт Тухи сидел дома и слушал радио. Работать ему не хотелось, и он позволил себе отдохнуть, с наслаждением растянувшись в кресле, выбивая пальцами сложный ритм симфонии. Раздался стук в дверь. – Входите, – протянул он. Вошла Кэтрин. Как бы извиняясь, она взглянула на радио. – Я думала, что вы не заняты, дядя. Мне надо поговорить с вами. Она стояла, ссутулившись, худая и плоская. На ней была юбка из дорогого твида, но неотглаженная. Губы накрашены небрежно, помада попала на щеки, бледные от наложенной пятнами пудры. В свои двадцать шесть лет она выглядела как женщина, которая старается скрыть, что ей уже за тридцать. За последние несколько лет с помощью дяди она смогла стать видным работником социальной сферы. У нее был постоянный заработок в коммунальной службе, небольшой, но собственный счет в банке, она могла позволить себе приглашать своих приятельниц по службе, женщин старше ее, в кафе, и там они обсуждали проблемы матерей-одиночек, вопросы воспитания детей из бедных семей и вред, причиняемый обществу промышленными корпорациями-монополистами. В последние годы Тухи, казалось, забыл о ее существовании. Но он осознавал, что при всей ее молчаливости и ненавязчивости он очень много значил для нее. Он редко обращался к ней, но она постоянно приходила к нему за советом. Она походила на аккумулятор, которому надо периодически подзаряжаться от его энергии. Даже в театр она не отправлялась, не спросив его мнения о пьесе. Прежде чем записаться на курс лекций, она спрашивала его мнение. Однажды она подружилась с интеллигентной, способной, веселой девушкой, которая любила бедных, несмотря на то что сама была работником социальной сферы. Тухи не одобрил их дружбу, и она отказалась от нее. Когда Кэтрин нужен был совет, она обращалась к нему как бы мимоходом, стараясь не занимать надолго его внимания, – за столом между двумя блюдами, у лифта, когда он уходил из дома, в гостиной, во время паузы в радиопередаче. Она всячески подчеркивала, что не претендует на что-то большее, чем обрывки его внимания. Поэтому Тухи посмотрел на нее с удивлением, когда она появилась у него в кабинете. Он сказал: – Пожалуйста, я не занят, для тебя, милочка, у меня всегда есть время. Приглуши немного радио, будь добра. Она убавила громкость и неуклюже опустилась в кресло напротив. Движения ее были неловки и плохо скоординированы, как у подростка, она утратила уверенность движений и поз. И все же иной раз какой-то невольный жест, поворот головы обнаруживали накапливавшееся в ней недовольство, прорывавшееся наружу нетерпение. Она смотрела на дядю. Взгляд под очками был напряженно-упорным, но ничего не выражающим. Она заговорила: – Чем вы были заняты, дядя? Я читала в газетах, что вы выиграли какое-то дело в суде, с которым были связаны. Я порадовалась за вас. Давно я не следила за газетами. Так много дел… Хотя это не совсем так. Время у меня было, но, когда я возвращалась домой, у меня ни на что не оставалось сил. Я валилась на кровать и засыпала. Скажите, дядя, люди много спят, потому что устают или хотят от чего-то укрыться? – Ну-ну, дорогая, это на тебя не похоже. Совсем не похоже. Она беспомощно дернула головой: – Да, я знаю. – В чем же дело? Смотря вниз, на ноги, с трудом шевеля губами, она произнесла: – Видно, дядя, я ни на что не гожусь. – Она подняла на него глаза. – Я очень несчастна, дядя. Он молча, с серьезным и добрым видом смотрел на нее. Она прошептала: – Вы понимаете меня? Он кивнул. – Вы не сердитесь на меня? Вы меня не презираете? – Дорогая моя, как я могу? – Я не хотела говорить этого. Даже самой себе. Не только сегодня, но много раньше. Позвольте мне все сказать, не останавливайте меня. Мне надо высказаться. Я как на исповеди, как бывало раньше… нет, нет, не думайте, что я вернулась к прошлому, я знаю, что религия – это всего лишь… вид классового угнетения. Не думайте, что я забыла ваши уроки, усомнилась в вас. Меня не тянет снова в церковь. Мне только нужно, чтобы меня выслушали. – Кэти, дорогая, во-первых, почему ты так испугана? Не надо ничего бояться. Во всяком случае, не надо бояться разговора со мной. Успокойся и рассказывай, что случилось. Будь сама собой. Она благодарно посмотрела на него: – Вы так… так великодушны, дядя Эллсворт. Именно этого мне не хотелось говорить, но вы угадали. Я боюсь. Потому что… вы ведь сами только что сказали: будь сама собой. Я как раз этого и боюсь больше всего – быть собой. Потому что во мне много зла. Он рассмеялся необидным, добрым смехом, отрицавшим ее утверждение. Но она не улыбнулась. – Нет, дядя Эллсворт, я говорю правду. Я попробую выразиться яснее. Мне всегда, с детских лет, хотелось быть хорошим человеком. Раньше я думала, что все стремятся к этому, но теперь я так уже не думаю. Одни стараются изо всех сил, насколько могут, делать добро, даже если им не всегда это удается. Но другим безразлично. Я же всегда принимала это близко к сердцу, относилась неравнодушно. Конечно, я понимала, что у меня нет больших талантов, что это очень сложный вопрос – проблема добра и зла. Но независимо от этого, в меру моего понимания, что есть добро, а что зло, я всегда изо всех сил старалась делать добро. Никто на моем месте не сделал бы больше, так ведь? Для вас все это, наверное, звучит детским лепетом? – Нет, милая Кэти, совсем нет, продолжай. – Так вот, я с самого начала знала, что быть эгоистом дурно. В этом я была уверена. Поэтому я ничего не требовала для себя. Когда Питер надолго исчезал… Нет, этого вы не одобряете. – Что я не одобряю, дорогая? – Меня и Питера. Лучше я не буду говорить об этом. Да это и неважно. Вы можете теперь понять, почему я была так рада поселиться у вас. Вы меньше всего думаете о себе, и я, как могла, старалась следовать вашим принципам. Вот почему я пошла в социальное обеспечение. Вы никогда этого прямо не предлагали мне, но я чувствовала, что вы бы это одобрили. Не спрашивайте, на чем основывалась эта догадка, это трудно выразить – нечто неосязаемое, незначительные, казалось бы, признаки. Я с уверенностью приступила к работе. Я знала, что эгоизм порождает несчастье и что настоящего счастья можно добиться, только посвятив себя заботам о других. Я слышала это от вас. Это многие говорили. Об этом твердили людям испокон веку лучшие представители человечества. – И что же? – Посмотрите на меня. На время он замер, потом весело заулыбался и сказал: – Что с тобой произошло, голубушка? Если не принимать во внимание, что на тебе чулки из разных пар и помада размазалась по лицу… – Не смейтесь надо мной, дядя Эллсворт. Прошу вас. Я помню, что вы говорили: надо уметь смеяться надо всем и над собой в первую очередь. Только мне теперь не до смеха. – Ладно, Кэти, я не буду подтрунивать над тобой. Но все-таки что же случилось? – Я чувствую себя ужасно несчастной. Несчастной до неприличия, до отвращения, каким-то непристойным, нечестным образом. И уже давно. Я боюсь об этом думать, боюсь всмотреться в себя. И это плохо. Я становлюсь лицемеркой. Я всегда стремилась быть честной перед собой, но больше нет, нет, нет! – Успокойся, дорогая. Не надо кричать. Тебя услышат соседи. Она провела тыльной стороной ладони по лбу. Тряхнула головой. Прошептала: – Извините. Сейчас я успокоюсь. – Отчего же ты так несчастна, дорогая? – Не знаю. Сама не пойму. Вот, например, я организовала курсы для беременных в доме Клиффорда, это была моя идея, я собрала деньги, нашла специалиста. Курсы пользуются успехом. Казалось бы, я должна радоваться, но этого нет. Я ощущаю безразличие. Я сижу и говорю себе: ты пристроила ребенка Марии Гонзалес в хорошую семью и должна радоваться этому. А я не рада. Мне все равно. Я ничего не чувствую. Когда не лукавлю, я знаю, что единственное, что я испытывала все эти годы, – это безмерная усталость. Не физическая усталость, а просто усталость. Такая… такая, будто меня самой уже и нет. Она сняла очки, словно двойной барьер линз – его и ее очков – мешал ей пробиться к нему. И заговорила еще тише, слова давались ей с большим трудом. – Но это еще не все. Еще хуже, просто нестерпимо для меня то, что я начинаю ненавидеть людей. Я становлюсь грубой, подлой и мелочной. Такой я никогда раньше не была. Я ожидаю от людей благодарности, я ее требую. Мне приятно, когда жители трущоб кланяются мне, заискивают и унижаются передо мной. Мне нравятся только те, кто подобострастен. Один раз… один раз я сказала женщине, что она не ценит того, что мы делаем для отбросов общества вроде нее. Потом я долго рыдала, так мне было стыдно за себя. Теперь меня задевает, когда люди начинают спорить со мной. Мне уже кажется, что они не имеют права на собственное мнение, что мне лучше знать, что я для них высший авторитет. Мы очень беспокоились за одну девушку, она встречалась с очень красивым парнем, о котором ходила дурная слава. Я неделями не давала ей прохода, внушая, что с ним она попадет в беду и что она должна бросить его. И что же? Она вышла за него замуж, и теперь они самая счастливая пара в округе. Думаете, это меня радует? Ничуть. Я испытываю раздражение против них и с трудом его скрываю, когда вижу эту девушку. Одной девушке позарез требовалось найти работу по семейным обстоятельствам, и я обещала ей помочь. Но она устроилась на хорошее место без моей помощи. Меня это не порадовало. Наоборот, я испытывала страшную досаду, что кто-то выбрался из беды без моего участия. Вчера я беседовала с пареньком, который хочет попасть в колледж. Я всячески его отговаривала, говорила, что ему лучше пойти работать. Я даже была раздосадована. А потом вдруг поняла: причина в том, что я сама хотела раньше учиться в колледже, помните, вы мне не позволили, вот и я тоже хотела не позволить ему… Дядя Эллсворт, разве вам не ясно? Я становлюсь эгоисткой. Эгоисткой еще худшего вида, чем какой-нибудь мелкий хозяйчик, который заставляет людей работать до седьмого пота, чтобы выжать из них лишний цент. Он спокойно спросил ее: – Это все? Она прикрыла глаза и сказала, опустив голову: – Да, если не считать того, что я не одна такая. Таких, как я, много; большинство женщин, которые работают со мной, такие же. Не знаю, как они дошли до этого. Не знаю, как это случилось со мной… Раньше мне было приятно помогать людям. Помню один случай, я тогда обедала вместе с Питером, по дороге домой я увидела старика, он играл на шарманке, и я дала ему пять долларов – все деньги, какие у меня оставались, я их приберегла, чтобы купить бутылку «Рождественской ночи». Уж очень мне тогда ее хотелось, но потом всякий раз, когда я вспоминала шарманщика, у меня было так радостно, так светло на душе… В те дни я часто виделась с Питером. Возвращаюсь, бывало, домой после встречи с ним, и мне хочется приласкать каждого маленького оборвыша в нашем квартале… А теперь мне, кажется, ненавистны все бедняки. И моим сослуживцам, похоже, тоже… Но бедняки нас не ненавидят, хотя могли бы. Они нас презирают. Не смешно ли? Обычно хозяева презирают рабов, а рабы их ненавидят. Не знаю, как будто роли поменялись. Видно, в этом случае все иначе, а может быть, и нет. Не знаю… – Она выпрямилась на миг в последней попытке сопротивления. – Неужели вам не понять, что меня мучает? Как же так получилось, что я с радостью взялась за дело, которое мне казалось правым, а в итоге оно растлило мою душу? Видимо, во мне изначально нет добра, и я не способна нести его людям. Не вижу другого объяснения. И все же… иногда мне приходит в голову странная мысль: может ли вообще быть смысл в том, чтобы человек искренне, всем сердцем стремился делать добро – при том, что добро ему никак не дается? Не может быть, что я совсем негодный человек. Я ведь все отвергла, ничего не оставила для себя, у меня ничего нет – а между тем я несчастна. И другие женщины рядом со мной несчастны. И я не знаю ни одного бескорыстного человека в мире, который был бы счастлив… кроме вас, дядя. Она уронила голову на грудь и больше ее не поднимала, казалось, она потеряла интерес к ответу на заданный ею вопрос. – Кэти, – тихо, с мягким упреком сказал он. – Кэти, дорогая моя. Она молча ждала. – Ты действительно хочешь услышать ответ? Она кивнула. – Видишь ли, мой ответ уже содержится в том, что ты сама сказала. Она взглянула на него, не понимая. – о чем ты вела речь? На что ты жаловалась? На то, что ты несчастна. Ты, Кэти Хейлси, и никто другой. За всю свою жизнь я не слышал речей более эгоистичных. Она заморгала глазами, вся внимание, напрягаясь, как школьница, которой задают трудный урок. – Неужели тебе не ясно, как это эгоистично? Ты выбрала благородную профессию, и не ради добрых дел, а ради личного удовлетворения, которое ожидала найти в ней. – Но мне действительно хотелось помогать людям. – Потому что ты рассчитывала проявить в этом лучшие качества своей натуры.