Истории из легкой и мгновенной жизни
Часть 5 из 33 Информация о книге
Дед прошёл почти всю войну: начал воевать под Сталинградом и встретил победу в Венгрии. Он был пулемётчиком, и потерял только вторых номеров пять или шесть человек. Вообще же, из его пулемётного расчёта погибло более двух десятков солдат. Когда они форсировали Днепр, снаряд попал в плот, на котором они плыли, и все погибли, деда выбросило в воду – он не был ранен, но и плавать не умел, чудом уцепился за какое-то бревно и доплыл. В 1946–1947 годах дед дослуживал на территории Западной Украины, и всю жизнь ненавидел бандеровцев; «бандера» – с маленькой, потому что это произносилось как синоним «негодяя» или потенциального предателя, – было у него одним из самых ругательных слов. Когда дед вернулся с фронта, мать его не узнала; на него ещё в 1942 году пришла похоронка. Писем домой он всё это время не писал. Говорил, что тогда он едва умел писать. В школе он тоже учился то ли один класс, то ли два. На самом деле, сильно контуженного в боях под Сталинградом деда подобрала какая-то баба, и он у неё сначала оклемался, а потом ещё жил какое-то время – дрова, говорит, рубил. В общем, когда он вернулся, его во второй раз оформили на службу – уж не знаю, как он исхитрился объяснить, куда он делся на несколько месяцев. Видимо, по этой причине дед старался не попадаться никому на глаза и даже писем домой не писал. Он был награждён медалями «За отвагу» и «За взятие Будапешта». Родители моего деда работали на даче у наркома Ворошилова и видели Сталина. Надеюсь, что в каких-нибудь документах рано или поздно обнаружатся садовники Нисифоровы – это мои. Бабушку мою, жену деда, звали Елена Степановна, она была родом из-под Воронежа; говорила, что казачка, и навела меня на мысль почитать книги про Степана Разина – она сама читала романы и Чапыгина, и Злобина. Чапыгин ей нравился больше. Мать моей бабушки, моя прабабка, родом из центральной Украины – и говорила исключительно на суржике; фамилия её была Толубеева, звали Марией. Я её не застал, она умерла молодой, но бабушка так рассказывала. В конечном итоге я считаю себя одновременно и рязанским, и липецким, и тамбовским, и воронежским. И заодно немного малороссом. Бабушка знала песни на украинском и пела их иногда. Они устраивали с моим отцом концерты – он на семиструнной гитаре, она на балалайке; играли «Страдания» – это было бесподобно. Когда отец и бабука играли вместе – так выглядело моё счастье. В Ильинке у нас был проигрыватель грампластинок, на котором мы непрестанно, целыми днями, крутили два первых диска Александра Дольского, которые отец привёз из Рязани. Пластинку Дольского «Государство синих глаз» 1980 года я до сих пор считаю чудом. Много позже я встретил Дольского и сказал ему об этом. Он был первым поэтом, которому я дал почитать свои стихи. Дольский перезвонил мне и сказал, что я талантлив. Я до сих пор благодарен ему за это. Мы прожили в Ильинке до 1984 года и переехали в Дзержинск тогда ещё Горьковской области, где у матери жил брат, писавший ей, что в городе дают молодым работникам бесплатное жильё и можно найти хорошую работу. Сначала в Дзержинск переехал отец и устроился преподавателем в ПТУ номер 44 на проспекте Дзержинского. Потом приехали мы всей семьёй: мать, старшая сестра и я. Мать устроилась в Дзержинске на завод «Корунд». Мы жили в общежитии на проспекте Дзержинского, 36, это был последний дом в городе, дальше начиналась заводская зона. В Дзержинске, в возрасте девяти лет, я впервые открыл синий томик Сергея Есенина, хотя мама читала мне его вслух ещё в Ильинке, и я, к примеру, был тогда уверен, что «хатывризахобраза» – это одно волшебное слово. В доме нашем имелось много другой поэзии, отец любил и собирал стихи, но Есенин был, как и я, рязанский, и это повлияло на мой выбор. Я начал читать его сам – и едва не потерял от чего-то неизъяснимого рассудок. До сих пор я могу продолжить любую строчку из стихов Есенина по памяти и сказать, в каком году эти стихи написаны. В том же году мне попалась в нашей библиотеке книга писателя Злобина «Степан Разин», вся пожелтевшая, в переплёте, сделанном из жёлтой в чёрную крапину занавески, – про этот роман мне говорила бабука, теперь я прочитал его, и был совершенным образом потрясён. Немногим позже я нашёл романы о Разине Чапыгина и Шукшина, они мне тоже нравились, но Злобин больше всех. В детстве я перечитывал эту книгу, быть может, двадцать или тридцать раз. Она тронула меня больше, чем «Остров сокровищ» или «Робинзон Крузо». Хотя, конечно, два американца – Лондон и Твен, два британца – Конан Дойл и Киплинг, и два француза – Дюма и Жюль Верн, – доставили мне много удивительных минут: лучшее из написанного ими – в чистейшем виде волшебство. Другой моей любовью был Аркадий Гайдар. Помню: я болею, простыл, и мама мне читает «Школу» Гайдара – прекрасно. Я стал тем, что я есть, благодаря этим книжкам, моему деревенскому детству и моим трудолюбивым, незлобливым, щедрым старикам. Все они – Семён Захарович, Мария Павловна, Николай Егорович и Елена Степановна – очень сильно повлияли на меня, я всех их очень и по-разному любил. В девять лет я начал писать стихи. Первое из написанных мной стихотворений завершалось так: «Люблю я Русь, клянусь». Ничего принципиально нового я с тех пор не придумал. Учились мы с сестрой в школе номер 10 на площади Маяковского. Из школьного коридора был виден отличный памятник Маяковскому. Напротив моей школы был роддом, в котором, скорей всего, родился в 1943 году Эдуард Лимонов, но тогда я ещё об этом не знал. К тринадцати годам я был совершенно сдвинут на поэзии Серебряного века. Целыми днями я читал стихи и едва не бредил ими. Отец подарил мне печатную машинку – и я понемногу собрал антологии русских футуристов, символистов и акмеистов, перепечатывая их собственноручно, двумя пальцами. Если стихи Маяковского и Каменского (футуризм), Блока и Брюсова (символизм), Городецкого и даже Ахматовой (акмеизм) были доступны, то Мережковского, Белого, Сологуба и Бальмонта, Хлебникова и Бенедикта Лившица, и тем более Гумилёва найти было куда сложнее. Но я находил. Во-первых, в разнообразных советских поэтических антологиях, где почти все вышеназванные появлялись время от времени. Во-вторых, у нас было советское собрание сочинений Корнея Чуковского, и там были, о, чудо, в отличной статье о футуристах – множество примеров футуристических стихов, иные даже целиком; ещё там была статья про Фёдора Сологуба, тоже с целыми стихами в качестве примеров; там я обнаружил блистательную статью про Игоря Северянина – и странным образом влюбился в его стихи, которые собрал в отдельную, собственного изготовления, книжку. Почти всего классического, начиная с «Громокипящего кубка» и года до 17-го Северянина я знал наизусть (сейчас я думаю – с некоторой, быть может, печалью, – что это очень средний поэт). В-третьих, какие-то редкие издания перечисленных поэтов я обнаружил в запасниках дзержинского Дома книги, где иногда сидел целыми днями, понемногу прогуливая школу; а что-то к 1987 году начало появляться в периодике. В любом случае, когда отец прошил и переплёл собранные мною антологии символистов, футуристов и акмеистов, – их в России не существовало вообще: собрали их и начали издавать только лет десять спустя. Двоюродная моя сестра Саша училась на филфаке – и носила туда мои антологии, потому что других учебных пособий по теме русского модернизма начала века просто не было. В 1989 году я увидел в кинотеатре работу Алана Паркера «Сердце Ангела» с Микки Рурком в главной роли, и пересмотрел его несколько десятков раз, будучи поражён эстетической безупречностью фильма и явственным ощущением чего-то потустороннего. Рурк там играл гениально. У сестры Саши был парень – Геннадий, носивший прозвище Ганс, – Ульянов. Он был музыкантом. Музыка стала новой моей страстью. В пятнадцать лет я начал учиться играть на гитаре и сочинять песни – скажем, песню «Вороны» я придумал в 16 лет, записал на аудиокассету, а спустя 25 лет извлёк, немного переделал текст и записал: её исполнил рок-бард Бранимир. С Геной мы были неразлучны года четыре подряд. Я нещадно прогуливал школу, мы целыми днями слушали музыку, пили пиво и мечтали о скорой славе. Стены моей комнаты в квартире на улице Терешковой, 10, полученной матерью от завода, где она работала, были украшены плакатами с изображениями Александра Башлачёва, Бориса Гребенщикова, Виктора Цоя и Константина Кинчева. Чуть меньшее пространство занимали Вячеслав Бутусов, Дмитрий Ревякин, Михаил Борзыкин и Александр Скляр. Тогда же я начал слушать и собирать все записи «Cure», «A-HA», «Depeche Mode». Многие годы любимейшим моим исполнителем был Марк Алмонд, удивительными казались поздний Брайн Ферри и ранний Крис Айзек; пару лет спустя в моей фонотеке появился и утвердился на многие годы Игги Поп. По-прежнему и я, и мои родители много слушали Александра Дольского, очень любимого моей матерью Владимира Высоцкого и открытого для меня отцом Александра Вертинского, которого я обожал. К 1990 году мы сочинили с Гансом штук тридцать песен, некоторые из них мне до сих пор кажутся очень хорошими. В том же году наша с ним группа впервые начала выступать на рок-фестивалях, хотя сам я на сцену ещё не выходил. Если говорить о литературе, то в тот год я начал узнавать греческую поэзию XX века, которую люблю по сей день, особенно мне близки Яннис Рицос и Тасос Ливадитис. Восхищают они меня нисколько не меньше, чем ключевые фигуры столетия вроде Хэма или Экзюпери. В прозе я тогда же открыл для себя Гайто Газданова, пожалуй, любимого моего писателя по сей день. Все девяностые я был увлечён сочинениями Генри Миллера. В эти годы я вдруг начал, как остервенелый, качаться, и за пару лет достиг каких-то удивительных результатов: я мог целыми днями отжиматься и подтягиваться, бегать по лесу с гантелями, бить боксёрскую грушу, и находил это крайне увлекательным. Ещё в 1990 году я прочитал Лимонова. В Скопине, на книжном развале, я увидел книгу «Это я, Эдичка» – и, зная, что автор из Дзержинска, купил. Лимоновский роман стал для меня потрясением, в чём-то даже сравнимым с первой реакцией на есенинские стихи. Но там я был ещё ребёнком, а тут уже вытянулся в подростка. Лимонов был отличным писателем до тюрьмы и в тюрьме, а потом расхотел, но это уже его дело. В периодике тогда мне стали попадаться антиперестроечные статьи Лимонова – и я сразу безоговорочно им поверил. Отец мой был настроен консервативно, хотя в бесконечных политических спорах той поры не участвовал. Тогда все вокруг нас поголовно были демократами, – а отец, ни с кем не споря, уходил что-нибудь читать, закуривая по дороге «Астру». 19 августа 1991 года мы с моей сестрой, по дороге из российского ещё Крыма, попали в Москву, – я помню, как весь день бродил по городу и, встречая колонну демократических демонстрантов, испытывал явственное чувство отторжения. Закончив школу, я пошёл на филфак. Учиться там я не любил, латынь и языкознание еле сдавал, и всё надеялся, что вот-вот мы с Гансом станем известны, и мне можно будет оставить мой университет в Нижнем – кажется, Горький тогда уже переименовали в Нижний Новгород. Филфак располагался сначала на площади Минина, а потом переехал на Большую Покровку. Но вместо музыки, неожиданно для самого себя, я занялся совсем другим. Наверное, на меня очень сильно повлияла смерть отца, – он умер в 1994 году в возрасте 47 лет. Ещё в 93-м вышел странный указ Бориса Ельцина о пополнении рядов МВД учащимися вузов. Студенты, начиная с третьего курса, могли, прослужив полгода в армии, устроиться на разные должности в милиции. Прослышав об этом, я решил подать документы: возьмите и меня. Помню, что в милицию я пришёл с длинными волосами – я же был музыкант. И ещё с серьгою в ухе, в виде крестика. Удивительно, но принимавший документы подполковник не выгнал меня вон. В итоге, когда таких, как я, набралось достаточное количество, для нас создали в лесу на реке Линда специальную воинскую часть. Я взял академ в университете и пошёл служить. Это был 94-й год. Для нас специально подобрали армейских, а не милицейских, командиров, которые должны были из студенчества стремительно выбить гражданскую дурь – тем более что служить нам предстояло не положенные тогда полтора года, а куда меньше. Нас начали терзать бесконечной строевой, ночными построениями и уставщиной, но хватило командиров только месяца на полтора – ввиду того, что самих их никто не проверял, они начали бесконечно пьянствовать; в итоге наша служба постепенно превратилась в нечто невообразимое – потому что мы тоже, естественно, пили, тягая водку из соседних деревень. Офицеры прятались от нас, мы от них. Даже не могу понять, что напоминала мне моя служба. Закончилось всё, впрочем, благополучно – после этого приключения я отучился в милицейской учебке, попал в патрульно-постовую службу, и оттуда поскорей перевёлся в ОМОН: тогда как раз началась первая чеченская, в Нижегородском ОМОНе и в местном СОБРе уже были потери. Я точно знал, что мне туда надо. Примерно в те годы я бросил писать стихи, и с тех пор написал их не более пяти – семи штук, по случайности. В марте 1996 года наш отряд поехал в командировку в Грозный, который как раз тогда брали в очередной раз местные сепаратисты при поддержке мирового ваххабитского движения и добровольцев из отдельных бывших республик СССР. Отряд наш провёл множество зачисток, в которых я тоже, естественно, участвовал, мы сопровождали разные опасные грузы, охраняли офицеров высшего звена, участвовали в нескольких боях, брали в плен и вывозили за пределы республики «полевых командиров». Мародёрством не занимались категорически, пленных не избивали и не пытали – короче, всё, что потом вешали на «федералов», прошло мимо меня, ничего подобного я никогда не видел. Помню, мы подсчитали, что за весну того года в отрядах особого назначения, что работали в Грозном, погиб каждый двадцатый боец. Убивали тогда каждый день – и добавляли новые фамилии в фойе ГУОШ (штаб округа) на специальной траурной доске. Мы там как раз стояли, в центре Грозного. Теперь я не узнаю Грозный – он был изуродован и развален; нынче всё иначе. В конце 1996 года в Дзержинск приехал Эдуард Лимонов. В Дзержинске он не был с детства. После встречи с читателями я подошёл к Лимонову и сказал, что я из ОМОНа, и тоже хочу антибуржуазной революции. Ельцина и демократию тех времён я за власть не считал; хотя думал об этом, в сущности, мало. Лимонов дал мне свой адрес и телефон. Спустя пару недель написал ему письмо. Там было про то, как я люблю его книги, особенно «Дневник неудачника». И ещё два моих военных стихотворения были в письме. Он ответил мне. Хотя Лимонов терпеть не мог, когда ему присылали стихи, он написал мне: «Стихи у вас отличные, мы дадим в “Лимонке”. Одно». Ещё там было про партийные дела. Я написал тогда заявление о вступлении в партию, но оно затерялось, в итоге я вступил в Национал-большевистскую партию чуть позже. В 1997 году я встретил свою жену Машу и вскоре, по безумной любви, женился. Помню, что месяцы моей влюблённости совпали с тем, что я наконец раздобыл сборник поэзии Анатолия Мариенгофа – и читал его ранние стихи и поэмы взахлёб. До 1924 года он был очень оригинальным поэтом. В 1998 году у нас с Машей родился первый сын. Ещё помню, как вместе с женою мы читали «Иосиф и его братья» Томаса Манна – это невозможная и величественная книга, в мире таких несколько, я перечитываю их раз в десять лет – эту, «Тихий Дон», «Анну Каренину».