Я, Титуба, ведьма из Салема
Часть 8 из 9 Информация о книге
– Разве вам когда-нибудь случалось видеть черные цветы? После минутного размышления она ответила: – Нет, но если бы они существовали, то были бы похожи на твои руки. Я положила руку ей на лоб, как ни странно, ледяной и одновременно с тем мокрый от пота. Чем она больна? Я догадывалась, что это разум влечет за собой тело, как, впрочем, при большинстве человеческих недугов. В это мгновение дверь открылась от грубого толчка, и вошел Сэмюэль Паррис. Вряд ли я смогла бы сказать, кто из нас двоих – госпожа Паррис или я – был более смущен и повергнут в ужас. Голос Сэмюэля Парриса не стал громче ни на малость, кровь не бросилась в его белое как мел лицо. Он просто заявил: – Элизабет, вы что, с ума сошли? Вы позволяете этой негритянке сидеть рядом с вами? Титуба, вон отсюда, и побыстрее! Я подчинилась. На палубе холодный воздух подействовал на меня подобно упреку. Что? Я молча позволю этому человеку обращаться со мной как с животным? Я уже собиралась передумать и вернуться в каюту, когда встретилась взглядом с двумя девочками, наряженными в длинные черные платья, на фоне которых резко выделялись узкие белые фартуки. На головах у девочек были чепцы, из-под которых не выбивалось ни единой волосинки. Никогда не видела, чтобы детей так одевали. Одна из них, как две капли воды походившая на бедную затворницу, которую я только что оставила, спросила: – Это ты Титуба? Я узнала ласковые интонации ее матери. Другая девочка, на два или три года старше, пристально смотрела на меня с невыносимым высокомерием. Я тихонько спросила: – Вы дети Парриса? Ответила мне старшая девочка: – Она Бетси Паррис. Я Абигайль Вильямс, племянница пастора. У меня не было детства. Тень виселицы моей матери омрачила все годы, которые должны были быть посвящены играм и беззаботности. По причинам, которые, несомненно, отличались от моих, Бетси Паррис и Абигайль Вильямс, как я догадалась, тоже оказались лишены детства, не познали мягкости и легкости, составляющих его суть. Я догадалась, что им никогда не пели колыбельные, не рассказывали сказки, наполняющие воображение волшебными и добрыми приключениями. И испытала к ним глубокую жалость, особенно к маленькой Бетси, такой очаровательной и такой беззащитной. Я предложила: – Пойдемте, я уложу вас в кровать. Вы выглядите такими усталыми. Другая девочка, Абигайль, решительно воспротивилась: – Что вы такое говорите? Она еще не прочитала молитвы. Вы что, хотите, чтобы мой дядя ее выпорол? Пожав плечами, я отправилась дальше. На кормовой палубе сидел Джон Индеец, окруженный восхищенными матросами, и вытворял бог знает какую ерунду. Странное дело: Джон Индеец, который еще недавно изошел на слезы, когда очертания нашего нежно любимого Барбадоса растворились в тумане, уже утешился. Он выполнял для матросов тысячу заданий, таким образом зарабатывая монеты, с которыми вмешивался в их игры, попивая их ром. Сейчас он учил собравшихся старой песне рабов, удивляя хорошо поставленным голосом: Могей[22] эй, Могей эй, Петушок уже поет… Ах! Каким легкомысленным был мужчина, которого выбрало мое тело! Но, возможно, мне самой не понравилось бы, если бы он тоже предавался печали и скорби, подобной той, в какую погрузилась я. Заметив мое приближение, Джон Индеец поспешно подошел ко мне, оставив на произвол судьбы шумно запротестовавший хор учеников. Взяв меня за руки, он прошептал: – Уж больно странный человек наш новый хозяин. Неудавшийся коммерсант, с опозданием начинающий жизнь там, где ее оставил… Я прервала его: – У меня совсем не лежит душа выслушивать сплетни. Мы прогулялись по палубе и устроились за штабелем бочонков сахарного тростника, плывших в бостонский порт. Поднялась луна; по яркости это скромное ночное светило не уступало дневному. Я прижалась к Джону Индейцу; наши руки искали тела друг друга, когда доски палубы и бочонки вздрогнули от тяжелых шагов. Это был Сэмюэль Паррис. При виде позы, в которой мы находились, немного крови окрасило его мертвенно-бледные щеки. Он сказал, будто плюнул ядом: – Несомненно, цвет вашей кожи является признаком вашего проклятия. В то же время, пока вы живете под моей крышей, будете себя вести, как положено христианам! Живо на молитву! Мы повиновались. Госпожа Паррис и обе девочки, Абигайль и Бетси, уже стояли на коленях в одной из кают. Оставшись стоять, хозяин поднял глаза к потолку и принялся голосить. Его речь я не особенно понимала, за исключением уже слышанных столько раз слов: грех, зло, Лукавый, Сатана, демон… Самым тяжелым из всего этого оказалась исповедь. Каждый должен был громко признаться, какие грехи совершил за день; я услышала, как бедные дети лепечут: – Я смотрела, как Джон Индеец танцует на палубе. – Я сняла чепец и позволила солнцу погладить меня по волосам. В своей обычной манере Джон Индеец исповедался со всеми ужимками и вышел сухим из воды, так как хозяин ограничился тем, что сказал ему: – Бог прощает тебя, Джон Индеец! Иди и не греши больше! Когда подошла моя очередь, меня охватил гнев, без сомнения, являющийся обратной стороной страха, который внушал мне Сэмюэль Паррис. Я твердо произнесла: – Зачем исповедоваться? То, что происходит у меня в голове и в сердце, никого не касается. Он меня ударил. Рука, сухая и резкая, ударила по моему рту и кровь залила его. При виде этой красной струйки госпожа Паррис нашла в себе силы; она выпрямилась и с яростью заявила: – Сэмюэль, вы не имеете права!.. Он ударил и жену. Лицо ее тоже обагрилось кровью, скрепившей наш союз. Иногда засушливая пустынная земля порождает цветок пленительной окраски, освещающий и наполняющий ароматом местность вокруг. Только с этим я могу сравнить дружбу, которая не замедлила соединить меня с госпожой Паррис и маленькой Бетси. Вместе мы изобретали тысячу хитростей, чтобы встретиться в отсутствие демона, которым и был преподобный Паррис. Я расчесывала их длинные светлые волосы, которые, освобожденные из плена косичек и пучков, ниспадали им до лодыжек. Я натирала маслом, рецепт которого передала мне Ман Яя, их бледную болезненную кожу, которая понемногу золотилась у меня под руками. Однажды, растирая хозяйку Паррис, я принялась расспрашивать ее: – Что говорит ваш жестокий муж по поводу изменений вашего тела? Она рассмеялась. – Моя бедная Титуба, каким образом ты хочешь, чтобы он это заметил? Я подняла глаза к небу. – Я бы сказала, кому, как не ему, это сделать! Она засмеялась еще сильнее. – Если бы ты знала! Он берет меня, не сняв ни мою одежду, ни свою, спеша покончить с этим отвратительным занятием. Я возмутилась: – Отвратительным? Для меня это самое прекрасное занятие на свете. Она оттолкнула мою руку, стоило мне начать ей это объяснять. – Да разве не оно способствует сохранению жизни? Ее глаза наполнились ужасом. – Замолчи, замолчи! Это наследие Сатаны в нас. Она казалась такой потрясенной, что я не стала настаивать. Как правило, наши разговоры с госпожой Паррис не принимали такой оборот. Она находила удовольствие в сказках, восхищавших Бетси: о пауке Ананси, о заложенных людях, о сукуньянах, о звере Манн Ибе, скачущем на трехногой лошади. Она слушала меня с тем же воодушевлением, что и дочь. В ее прекрасных глазах орехового цвета вспыхивали звездочки счастья, и она переспрашивала: – Неужели так бывает, Титуба? Человеческое существо может оставить свое тело и мысленно прогуляться в место, находящееся на расстоянии в несколько миль? Я согласно кивала. – Да, такое возможно! Она настаивала: – Без сомнения, чтобы переместиться, нужна ручка от метлы? Я громко смеялась. – Что за глупая мысль? Что, по-вашему, нужно делать с ручкой от метлы? Госпожа Паррис оставалась в замешательстве. Мне не нравилось, когда наше уединение с Бетси нарушала юная Абигайль. В этом ребенке было что-то такое, от чего мне делалось очень не по себе. Мне не нравилось, как она слушала, как смотрела на меня – так, словно я была чем-то чудовищным и в то же время привлекательным! Властным тоном она требовала уточнять буквально всё. – Какие слова должны произносить отданные в залог люди перед тем, как покинуть тело? – Каким образом сукуньяны пьют кровь своих жертв? Я отвечала уклончиво. По правде говоря, я боялась, как бы она не рассказала об этих разговорах своему дяде Сэмюэлю Паррису и чтобы свет удовольствия, который они внесли в нашу жизнь, не погас. Ничего такого Абигайль не сделала. Она чрезвычайно умело все утаивала. Никогда во время вечерних молитв даже не намекнула на то, что в глазах Парриса могло показаться одним из непростительных грехов. Она ограничивалась признаниями: – Я стояла на палубе, чтобы на меня попадали брызги воды. Я выбросила в море половину своей овсянки. И Сэмюэль Паррис отпускал ей грехи: – Иди, Абигайль Вильямс, и не греши больше! Постепенно я принимала ее в нашу тесную компанию, только ради Бетси.