Каменное зеркало
Часть 6 из 56 Информация о книге
Эммочка была дитя не только незаконнорождённое, но и нежеланное. Эвелин считала, что этот ребёнок поломал ей жизнь. Один только Штернберг, в ту пору гимназист, был по-настоящему рад появлению девочки на свет: мелодия бессловесных мыслей и незатейливых чувств младенца, чистая, как родник, ласкала его слух, открытый Тонкому миру, а аура вокруг крохотного существа была яркой и необыкновенно красивой. Он очень гордился тем, что всегда знал обо всех потребностях младенца, – тогда как другие демонстрировали в этом отношении невероятную тупость. Вечерами он расхаживал по своей комнате, держа перед собой белый свёрток и учебник, и нараспев зубрил очередной урок. Таким образом, во времена младенчества Эммочку убаюкивали не колыбельные няни, которую семья тогда не могла себе позволить, а Плутарх, Тацит, Гораций, алгебра, геометрия и история Французской революции. Позже, когда он получил членский билет СС и потому его стало можно хулить как угодно, Эвелин не переставала язвить, и мать никогда её не одёргивала: надо же, до чего докатилось благородное семейство барона фон Штернберга – выродок нянчит бастарда. За обедом Эммочка вела себя, как всегда, буйно – смеялась, гремела посудой и стучала стулом, но, если б не она, в столовой царило бы ледяное молчание. – Смотри, что я умею делать! – Эммочка стала подбрасывать крошки печенья и ловить их ртом – половина падала на пол. – А смотри, что я сейчас сделаю, – Штернберг пристально поглядел на лежавшую перед ним салфетку. На уголке её появился язычок пламени и быстро побежал к центру, сужая концентрические круги, оставляя выжженную дорожку в виде спирали. – О господи, – раздражённо произнесла сестра и встала из-за стола. Мать поджала губы. – Здорово! – захлопала в ладоши Эммочка. – Давай ещё чего-нибудь подожжём! – В другой раз, солнце моё. Штернберг откинулся на спинку кресла, далеко под стол вытянув длинные ноги. Эммочка пересела со своего места к нему на колени и принялась разглядывать и теребить перстни на его пальцах – снимать их ей не разрешалось, а про эсэсовское серебряное кольцо с черепом Штернберг как-то сказал, что оно заколдованное и что носить ему это кольцо до тех пор, пока не завершится его служба. Так теперь Эммочка всякий раз проверяла, нет ли на кольце трещин, и придумывала разные способы, как его сломать, очень уж ей хотелось, чтобы дядюшка никуда больше от неё не уезжал. – Мне доводилось слышать, – начал Штернберг, – что здесь начинается строительство большой электростанции. Если это будет причинять беспокойство, можно подыскать место получше… – его слова упали в пустоту. – Нам ничего не нужно, – сухо ответила мать почти через минуту. – Открой окно, – попросила Эммочка. Этот фокус ей никогда не надоедал. Штернберг картинно вытянул руку с указующим перстом по направлению к дальнему окну, и оно с треском распахнулось. – Альрих, перестань, – сказала мать. – Сейчас Ханна придёт убирать посуду, ты же напугаешь её до смерти. – Просто Ханна глупая, – заявила Эммочка. – Она ничего не понимает в волшебстве. Давай превратим её в белую мышь! – А ты не боишься, что её съест кошка? – Тогда в мопса! Сестра вздохнула: – Между прочим, кому-то здесь давно пора заняться французским. – У меня каникулы, – отмахнулась Эммочка. – Каникулы надо заслужить. Кроме того, не забывай про невыученные стихи из Евангелия. – Эви, дорогуша, у нас теперь строгая католическая семья? – заухмылялся Штернберг. – Я сейчас изреку банальную истину: то, что вбивается в голову бездумно, навсегда останется бессмысленным грузом. – Я тебя спрашивала?.. – А французским я с ней сам позанимаюсь. Последняя гувернантка, как я погляжу, напрочь отбила у неё охоту учиться. – Нет уж, – зло, но совершенно беспомощно сказала Эвелин. – Да уж, да уж! – радостно подхватила Эммочка. Эвелин в бешенстве вышла из комнаты. Но что она могла сделать? Этот омерзительно всесильный чиновник, вылупившийся из её нелепого младшего брата, привязал их к себе главным – деньгами. Он был единственным источником доходов. А раз так, его приходилось терпеть… Хотя так называемые занятия французским следовало бы всё равно запретить. Видела она, что они собой представляют. Например, следующее: книга валяется на софе, Эммочка, болтая ногами, сидит на письменном столе перед Штернбергом, и они вместе, хохоча, распевают куплеты про доктора Гильотена – куплеты очень сомнительного, никак не детского содержания. А эти истории про старые вестфальские замки и про неупокоенные души, которые он ей рассказывает на ночь, а Эммочка потом стращает чужих ребят услышанными небылицами так, что те плачут от ужаса, – ей-то, негоднице, всё нипочём. А эти меланхоличные, с мутным смыслом и с каким-то издевательским подтекстом песни, которые он, сидя за роялем, поёт для неё, а она с явным удовольствием подпевает – и в результате Эммочка наотрез отказывается разучивать хорошие, добрые, понятные песни, написанные специально для детей. А эти странные знаки, которые она рисует на косяках и на дверях, и неразборчивые словечки, которые шепчет над разбитой коленкой – от него, всё ведь от него… * * * Поздним вечером в открытые окна налетели большие ночницы и с тугим стуком бились в колпак настольной лампы, оставляя на нём чешуйки тёмно-серой пыльцы, бумажно трепеща короткими крыльями. Штернберг читал книгу – вот что в нём никогда не менялось, так это пристрастие к книгам и к чтению за полночь. Знакомая поза сосредоточенности: сплетённые пальцы подпирают подбородок, из-за чего плечи приподняты, но не тощие юношеские, а широкие и сильные мужские – сейчас даже от его прилежно, по-ученически склонённой большой спины, казалось, исходила смутная угроза. Когда они обе вошли и симметрично встали по сторонам от двери, словно кариатиды, он не обернулся, но, не отрываясь от книги, ответил на невысказанный вопрос: – До воскресенья, я полагаю. Помолчав немного, добавил: – Хорошо, не буду. – Вот именно. – Эвелин обошла стол, отмеченный кругом электрического света, и посмотрела в окно, в свежую, веющую дождём черноту. – Хотя бы минут десять постарайся не отвечать, пока тебя не спросят. Что за штуку Эмма притащила в дом? – Лук. И стрелы. Я учил её стрелять из лука. – Этого ещё не хватало. Она не мальчишка. – Она сама меня попросила. Мать тоже обошла стол и села напротив. – Господи, Альрих, как ты её балуешь! Страшно подумать, что будет с твоими собственными детьми. – Надеюсь, их не будет как можно дольше… Эвелин, я всё слышу. Насчёт десятка на стороне. Я что, похож на Казанову? – Послушай, Альрих, – нервозно начала мать, – у тебя в комнате опять на столе коньяк. Как и в прошлый раз. Каждый день. Тебя там что, спаивают? Он не успел ответить, потому что сестра подступила с другой стороны: – Ты отдаёшь себе отчёт в том, что очень плохо влияешь на Эмму? После твоих отъездов эта негодница становится совершенно неуправляемой. – Ей просто-напросто не хватает внимания. И если бы моя работа позволяла бывать здесь чаще… – Твоя работа? – с горькой язвительностью переспросила Эвелин. – Знаешь, Альрих, – продолжала мать, – мы регулярно слушаем сводки новостей. В последнее время по всем западным радиостанциям только и передают о том, что германские войска отступают и несут потери. Для Гитлера всё кончится так же, как для Муссолини. Эта война уже проиграна, Альрих. – Нет. Германия никогда не потерпит поражение, – Штернберг по-прежнему не поднимал голову от книги. – Германия и рейх – вовсе не одно и то же, – сказала Эвелин от окна. – Родину не выбирают. – Ах вот как! Если ночью к соседям вламывается полиция, если молодчики в галифе стреляют в людей прямо на улицах только за то, что те ходят в синагогу, а не в кирху… – Так бывает, когда стремление навести порядок вырождается в… – Порядок?! – вспылила Эвелин. – Да что ты, скажи на милость, называешь порядком? Нескончаемую войну? Бешеную пропаганду? Не говори мне о порядке и уж тем более не говори о каких-то там своих идеалах! Скажи лучше честно: ты нашёл золотую жилу. Потому что твой рейх как известный триптих: для одних ад, а для других – сад земных наслаждений! Штернберг коротко мотнул головой, будто ему отвесили пощёчину, и исподлобья взглянул на сестру. На его скулах проступали яркие пунцовые пятна, и в точности такой же лихорадочный румянец горел на бледном лице Эвелин – из-за чего они стали очень похожи друг на друга. – Что ж, если ты полагаешь, что это золото было для нас лишним, когда мы подыхали от нищеты… – процедил Штернберг. – Что значит подыхать, ты лучше спроси у нашего нового соседа. Он сначала побывал в подвалах на Принц-Альбрехтштрассе, а потом больше полугода, до побега, провёл в Бухенвальде. Вот он тебе расскажет! Хотя лучше бы не рассказывал ничего, а просто-напросто плюнул тебе в глаза! – Эвелин, – тихо сказала мать. – Да, конечно. Зачем я всё это говорю. Кому я это говорю… – Эвелин! – повторила мать. Сестра вышла, хлопнув дверью. Мать молча посмотрела на него. А он глядел на лампу, на то, как в жёлтый абажур с налёту врезаются тёмные мохнатые ночницы, глупые слепые твари, рождённые для мрака, и отчего их так притягивает чуждый их природе свет, почему они так упорно стремятся к нему, каким неведомым чудом им представляется эта дурацкая лампа? Одна из бабочек залетела в круглое отверстие наверху колпака, побилась внутри и скоро вывалилась снизу с поджатыми к норковой грудке лапками, убитая жаром светильника. Штернберг трясущейся рукой потянулся к выключателю, стукнул по нему, не попал, стукнул снова, и комната погрузилась во тьму. Из темноты выплывали серые, сизые, белесоватые очертания предметов. За окном чуть слышно перешёптывалась листва. Мать сидела молча. – Альрих, – произнесла она наконец со строгой, но в то же время просительной, едва ли не умоляющей интонацией. В сущности, она не знала, что ему сказать. Слишком непостижимым был он для неё, непроглядным, во сто крат темнее этой затихшей комнаты. Она бы и хотела испытать какое-то пронзительное понимание, какое-то совершенно искреннее тепло по отношению к нему, но чувства, смущённые его чуждостью, скованные справедливостью суждения, были способны лишь на жалость, смешанную с неизбывной опаской. Да и вообще, не стоит его злить, никуда тут не денешься: хорошие деньги есть хорошие деньги, они нужны всегда… Было видно, как он снял очки и стал неспешно протирать их широким отворотом халата. – Альрих, ты не хочешь поговорить с отцом? – О чём? – обронил он с этой своей новоприобретённой отвратительной холодной отстранённостью. – О чём-нибудь… Ведь уже четвёртый год идёт, Альрих. За четыре года уж наверняка можно было решить, что именно следует сказать, чтобы он тебе ответил. Штернберг нервно хмыкнул, продолжая полировать очки. – Если б такие слова существовали, я давно бы их произнёс. – Вчера он мне сказал, что хочет с тобой поговорить. – Неправда, – быстро произнёс Штернберг. – Ты это сама только что придумала. – Господи, какое же ты всё-таки чудовище… – Точно. Монстр. Надо было меня ещё в колыбели задушить подушкой. Или отстрелить мне голову из охотничьего ружья. Или, ещё лучше, оттяпать садовыми ножницами. Это же его слова, верно? – Прекрати, – глухо сказала мать. – Никогда раньше не подозревала, что ты настолько злопамятен. Или это они там тебя научили? – И для всепрощенья существуют пределы.