Камера смертников. Последние минуты
Часть 4 из 18 Информация о книге
ЛАРРИ ФИЦДЖЕРАЛЬД Перед первой казнью я сильно волновался. А как не волноваться, если скоро впервые на моих глазах человека предадут смерти? Несколько дней, не зная, чего ожидать, я чувствовал опустошение. Будет ли преступник буянить? Или ему станет дурно? Может, начнет молить о пощаде? Войдя в комнату для свидетелей, я подумал: «Когда я выйду, кто-то уже будет мертв». На кушетке лежал осужденный – Клифтон Рассел-младший из округа Тейлор. Ему начали вводить препарат. Все как в больнице, когда пациента готовят к операции, – с той лишь разницей, что здесь пациент точно умрет. Все произошло быстро, за несколько минут. Моя первая мысль: вот это и все? Будучи репортером, я видел, как в людей стреляют, как их закалывают, и потому такая смерть – зрелище сравнительно приличное. Через полчаса я опять был там: наблюдал, как ту же самую процедуру проходит Уилли Уильямс из округа Харрис. В то время казни начинали совершать в полночь, и вторая окончилась около четырех утра. Я поехал домой, урвал часок сна, а потом поспешил на работу – успеть к следующему новостному блоку. Не дело, думал я, смотреть среди ночи, как умирает человек. Через несколько месяцев порядок изменился: казни теперь исполнялись в шесть вечера. Однако смотреть на них приятнее не стало. Это было ужасно. Помню, казнили одного чернокожего осужденного, а все вокруг – белые. Я подумал – вот он лежит на кушетке, смотрит вокруг – и видит только белые лица. Я даже расстроился. При губернаторе Буше казнили много. Я стал как бы официальным символом высшей меры в Техасе, и казни сделались для меня зрелищем привычным. Когда часто их посещаешь, впору по ним часы сверять. Большинство осужденных, чью смерть я видел, оставались для меня просто именем на бумаге, и меня смущало, что я могу стоять и смотреть, как государство отнимает у человека жизнь – наивысший акт бюрократии, – а потом уйти и забыть. Однако, наверное, благодаря этому я и мог справляться. Если бы каждая увиденная казнь оставалась со мной – я бы скоро сошел с ума. Впервые я всерьез задумался о своей работе года через четыре. Все началось с сомнений в вине осужденного – а как раз этого я не должен был себе позволять. И мне начало казаться, что мы можем предать смерти и невиновного человека. Например, у меня возникли сомнения по поводу Дэвида Спенса, казненного за отвратительные убийства на озере Уэйко: в 1982 году там закололи троих подростков. Спенса осудили на основании показаний сокамерников, а кое-какие расследования поставили его причастность к убийству под сомнение. Иногда мы казнили людей, как я подозреваю, душевнобольных, например Монти Делка, которому, на мой взгляд, абсолютно снесло крышу, но официальные лица сочли его симулянтом. Когда стоишь за стеклом, смотришь на казнь и думаешь о всяком таком, чувствуешь себя совершенно беспомощным. Что я мог поделать? Ничего. Такова моя работа, и я сам на это согласился. Люди совершают убийства, и их казнят, и так уж случилось, что мое дело – быть здесь. По крайней мере, я старался так думать. Начальник одной из тюрем мне сказал: «Если ты хоть раз видел казнь – никогда этого не забудешь». Так и есть. Хуже всего то, что я сблизился с заключенными. Раньше отделение смертников располагалось в тюрьме Эллис[15], – и там все было как в кино. Раздвижные решетчатые двери, которые иногда отодвигали, чтобы заключенные могли немного пройтись в пределах своего отсека. Я заходил, присаживался на койки, разговаривал с ними. То были осужденные убийцы, но я их не боялся. Чувствовал себя спокойно, потому что узники понимали: я – единственная ниточка, ведущая от них к СМИ, и, следовательно, – их единственная связь с внешним миром. Я был для них не начальник, не охранник, а просто человек. В тюрьме Эллис действовала программа поощрения за хорошее поведение. Заключенные работали малярами, шили одежду для охраны. Им давали шить только один предмет, иначе, имея полный костюм, они могли переодеться и выйти под видом сотрудника. В швейном цехе имелись кондиционеры, заключенные могли курить и пить кофе. И еще они могли общаться. Здесь работали самые известные техасские убийцы, они пользовались всякими острыми инструментами, но я ходил там взад-вперед, и мы болтали о всякой всячине. Они ценили, что я обращаюсь с ними как с людьми. В тюрьме мне и рубашки гладили, и обувь чистили. Меня там стригли, и, сидя в кресле, я смотрел вместе с узниками сериал. Такая система не давала им зачахнуть и обходилась недорого. У своих дверей я оставлял сигареты и соус чили – для уборщиков. Если у освобожденного не хватало денег на автобус, я ему давал. Один заключенный по имени Арнольд Дарби сделал мне ботинки. Когда он отсидел свои тридцать семь лет, я постарался устроить его на работу, но он уже отвык от внешнего мира и скоро вернулся в тюрьму. Все же я попытался. В отделении смертников сидел некий Джермарр Арнольд, которого боялась вся охрана. Здоровенный такой – ему бы в НФЛ играть. Арнольд убил продавщицу в ювелирном магазине в городке Корпус-Кристи, удрал в Калифорнию, а потом попал в тюрьму Пеликан-Бей[16] – исправительное заведение с печальной славой. Тюрьма эта настолько плоха, что Арнольд признался в совершенном убийстве, ибо предпочел техасское отделение смертников. Помню, как-то я сидел в кабинете начальника в тюрьме Полунски, и привели его – в наручниках, – и он сказал: «Мистер Фицджеральд, когда я с вами, наручники не нужны. Я вас уважаю». Мы хорошо поговорили и расстались на дружеской ноте. Перед казнью он потребовал, чтобы никто не видел, как его уводят из отделения, и нам с Мишель пришлось спрятаться за угол. Насколько я помню, во время казни Арнольд не сопротивлялся. В тюрьме Эллис Арнольд заставил осужденного по имени Эмерсон Радд убить во время прогулки во дворе другого узника – проткнуть ему висок отверткой. Когда пришел день казни Эмерсона, его, чтобы не дрался, пришлось запереть в тесную клетку. Он не пожелал оттуда выходить, и охранники применили газ. Да еще как, черт возьми, от души применили: кожа у него стала цвета сырого мяса. Когда его тащили мимо меня, он поднял взгляд и показал два больших пальца. Назовите это хоть стокгольмским синдромом, хоть как, только я перед Эмерсоном снимаю шляпу! Заключенные часто говорили о своих родителях и детях. Если они желали рассказать о своем преступлении, я сидел и слушал. Сам же принципиально подобных тем не поднимал: не мое дело. Я скоро понял, что, хотя многие из них творили страшные вещи, они все равно остаются людьми. Преступления часто совершаются под воздействием алкоголя или наркотиков; иногда люди оказываются в невыносимом положении, иногда у них проблемы с работой… В 1983 году Карла Фэй Такер, накачавшись амфетамином и спиртным, зарубила мотыгой двоих человек. Когда обнаружили трупы, мотыга еще торчала в груди убитой девушки. И все же Карла Фэй мне нравилась; думаю, и она ко мне хорошо относилась. Она вновь обратилась к Христу, и у меня не было причин сомневаться в ее искренности. Да, я помню старую поговорку, что в окопах и атеист молится, однако в Карле была особая одухотворенность. Она даже вышла замуж за тюремного проповедника. Насколько я понимаю, Карла – хороший человек, совершивший ужасную ошибку. Капеллан Брэззил рассказал мне, что к нему в кабинет приходили заключенные – всего восемнадцать человек – и просили: «Капеллан, пожалуйста, пусть меня казнят вместо нее». Вот так она действовала на людей. Я не устаю повторять: избеги Карла смертной казни, я мог бы жить с ней по соседству. До того как я пришел в Департамент, отделение смертников в женской тюрьме Гейтсвилл[17] было довольно закрытой структурой, для СМИ недоступной. Я уговорил их приоткрыться. Фрэнсис Ньютон, осужденная за убийство мужа и двоих маленьких детей, в 1987 году связала для моей матери покрывало с желтыми розами, потому что моя мама – «Желтая роза Техаса»[18]. Фрэнсис была хорошая женщина, и мне она очень нравилась, – как нравились почти все тамошние обитательницы. Перед самой казнью Карла Фэй сказала: «Мистер Фицджеральд, вы меня никогда не обманывали. Что со мной сегодня сделают?» И я ответил: «Тебя сегодня убьют, Карла». Она засмеялась: «Я так и знала!» Это был наш последний разговор. Казнь Карлы Фэй стала еще одним важным событием, привлекшим неслыханно большое внимание СМИ, – потому что Карла была женщина, и из-за орудия убийства. У тюрьмы собрались сотни противников смертной казни, но пришло и много сторонников. Они радостно отреагировали на сообщение о смерти Карлы Фэй. Последняя трапеза Карлы состояла из банана, персика и листьев салата. Казни она совершенно не боялась, в камеру смерти буквально неслась, потому что верила: попадет в лучший мир. Меня ее казнь глубоко расстроила. Видеть ее на кушетке было мучительно. В 1984 году Джеймс Битхард принял участие в тройном убийстве в округе Тринити. Он упорно отстаивал свою невиновность; впрочем, меня это не касалось. В день казни я спросил, могу ли что-нибудь для него сделать, и он попросил черешни. Был как раз сезон, я сходил в магазин, купил пару фунтов, – и мы сели рядом и поели. Несколько часов спустя я смотрел через стекло, как он лежит на кушетке. Я вспоминал наши с ним разговоры, шутки и думал о том, что через несколько минут он умрет. Да, теперь это были не просто неизвестные люди, которых следовало казнить, это были мои хорошие знакомые. После общения с «Анонимными алкоголиками» я пять с половиной лет не пил. К тому времени как пришел в тюремную систему, начал пить снова, а необходимость наблюдать за исполнением приговоров только увеличила мою тягу к спиртному. После казни Гэри Грэма по пути домой я плакал в машине, а потом прикладывался к бутылке. Так случается, когда тебя называют убийцей. Поддержкой мне служили ви́ски и Джим Брэззил. Брэззил был очень общительным, я в него буквально влюбился при первом же знакомстве. Я часто повторял, что полжизни провел в Хантсвилле и дружил с баптистским священником, – вот, мол, какая у меня банальная биография. «Неблагая весть» был замечательнейший человек, абсолютно искренний. Кинокомпания «Уорнер бразерс» предложила ему два с половиной миллиона, чтобы он снялся в документальном сериале о себе самом, а он отказался. Не желал профанации дела, которое совершал во славу Господа. Иногда мы с Брэззилом до поздней ночи разговаривали о казнях. Он попивал «Доктор Пеппер», а я – что-нибудь покрепче. Мне казалось, у него самая тяжкая в тюрьме работа. В день казни он три часа – с трех до шести вечера – проводил с осужденным, стараясь поднять его дух. Своей искренностью и умением найти подход к узникам он сильно облегчал мою работу. Время от времени Брэззил проводил и похороны, и, кроме того, службы для сотрудников. Он поддерживал меня, а я – его. Можно сказать, мы друг друга консультировали, только он был более знающий консультант, чем я. Один заключенный в 1986 году, набравшись «Джека Дэниэлса» и наевшись колес, заколол двух женщин в Остине. Само преступление я запомнил, так как оно произошло неподалеку от моей школы. Переживаю, что не могу вспомнить имя убийцы. Мы с ним тоже сблизились, и, уже сидя во временной камере, он сказал: «Ты же знал, Ларри, что рано или поздно этим кончится». Помню, музыкант Стив Эрл, с которым тот осужденный переписывался, приехал присутствовать на казни. Только для комнаты смерти кантри и рок не годятся. Приговоренный, глубоко верующий католик, стал произносить длинный отрывок из послания к Коринфянам, тот, который начинается словами «и я покажу вам путь еще превосходнейший». Он договорился с Брэззилом и начальником тюрьмы, что, когда закончит молиться и станет петь рождественский гимн «Ночь тиха», ему начнут вводить препарат. Ночь тиха, Ночь свята. Люди спят, Даль чиста. Лишь в пещере Огонь горит. Вот сколько времени нужно в Техасе человеку, чтобы умереть. Рождество для меня стало уже не то… Моя работа заключалась не только в наблюдении за казнями, – то была лишь малая ее часть. Тюрем вокруг города полно, и, просыпаясь утром, никогда не знаешь, чего ждать от нового дня. Вдруг произойдет побег? Или заключенный захватит заложников? Или убьют или ранят сотрудника? Раньше я писала о заседаниях городского совета – предмет не очень увлекательный. А в тюремной сфере – сплошные сенсации. Кроме экстренных новостей и происшествий вроде нападений на охрану, я освещала и административные вопросы. Если в Департамент приходил новый директор, я брала у него интервью, выясняла его позицию. Во время сессии законодательного собрания, когда в Департаменте определяли бюджет и рассматривали различные предложения, я посещала заседания – не только в Хантсвилле, а по всему Техасу. Случалось, что одно заседание проводят в Далласе, а следующее – в Мак-Аллене, до которого восемь или девять часов пути. Техас – прямо-таки немаленький штат. Еще я брала интервью у смертников, обычно после того, как им назначали дату исполнения. Некоторые вообще отказывались говорить с журналистами. Одни просто им не доверяли, другим адвокаты не советовали. Я написала несколько запросов на интервью с Бетти Лу Битс по прозвищу «Черная вдова», которая закапывала мужей у себя в саду, словно домашних зверушек. Она в конце концов согласилась встретиться, а когда я потратила два с половиной часа на дорогу до Гейтсвилла, в последний момент передумала. Не очень-то любезно. Таким образом, я увидела ее только в комнате смерти. Бетти Лу была прямо крошечная, и я подумала: «Похожа на маленькую старенькую бабушку… Да она и есть маленькая старенькая бабушка». Ее голоса я так и не услышала: она отказалась от последнего слова. Много раз осужденные сами со мной заговаривали. Почему бы и нет? Двадцать три часа в сутки они сидели взаперти, так отчего не свести знакомство с новым человеком, пусть хоть и через лист плексигласа? К тому же эти отчаявшиеся люди надеялись, что я как-то помогу им избежать казни. Один из заключенных, у которых я брала интервью, – Наполеон Бизли. Девятнадцатого апреля 1994 года Наполеон и несколько его друзей напали на пожилую чету в Тайлере, в ста тридцати милях к северу от Хьюстона. Наполеону было всего семнадцать. Он и его дружки следили за жертвами до самого их дома, а когда те въехали в гараж, набросились на них и застрелили мужчину. Женщина лежала на земле, притворяясь мертвой, пока грабители угоняли свой трофей: десятилетний «Мерседес-Бенц». Наполеон неудачно выбрал жертв. Они оказались родителями федерального судьи Майкла Латтига; смертный приговор был неизбежен, по крайней мере, для того, кто нажал на курок. Наполеон играл в школьной футбольной команде, был старостой класса – симпатичный, обаятельный; имел много друзей. Его родители, добропорядочные граждане, владели большим домом в Грейпленде – городке в ста тридцати милях к северу от Хьюстона. До нападения на Джона Латтига у Наполеона была завидная судьба. А через сорок семь дней после преступления – и через две недели после окончания школы (по успеваемости он шел тринадцатым из шестидесяти учеников) – улики привели следствие в Грейпленд, и Наполеона арестовали и предъявили обвинение в убийстве. В следующем году его приговорили к смерти. Соучастники – Седрик и Дональд Коулманы – дали против него показания и получили пожизненное. Из-за юного возраста преступника дело получило международный резонанс. Техас – один из двадцати двух штатов, где смертная казнь применяется к осужденным начиная с семнадцатилетнего возраста (а в семнадцати штатах казнят даже шестнадцатилетних), но адвокаты Наполеона и активисты – противники смертной казни – стали давить на губернатора и обратились в Верховный суд США и техасское Бюро помилований и условно-досрочных освобождений. Воззвания о милосердии сыпались дождем: от Евросоюза, от архиепископа Десмонда Туту[19], от американской ассоциации адвокатов, от судьи, который вел процесс Бизли, от прокурора округа, где проживал Наполеон. Организация «Международная амнистия» подчеркивала факт, что Соединенные Штаты – одно из пяти государств, применяющих смертную казнь к «несовершеннолетним» (остальные: Саудовская Аравия, Иран, Конго и Нигерия). Защитники Бизли напирали на то, что раньше он не совершал преступлений, и его, черного, судило полностью белое жюри, и к смертной казни приговорили благодаря юридическим связям жертвы. Наполеон был довольно светлокожий и нигде не пришелся ко двору – для белой общины слишком темный и слишком светлый для черной, где высмеивали его образованность и грамотную речь. В результате, желая самоутвердиться, он связался с самыми буйными хулиганами – черными ребятами, которые носили оружие и употребляли наркотики. Я беседовала с ним недели за две до казни, и мое первое впечатление: он грамотный и умный – хороший мальчик, попавший в дурную компанию. После убийства прошло семь лет, и Наполеон казался уже совсем не тем человеком, чьи характеристики фигурировали в полицейских и судебных документах. Мы с ним были примерно одного возраста и образования, но я ему сочувствовала не только поэтому. Например, когда я училась на первом курсе, один парень ворвался в квартиру своей однокурсницы, убил ее и, чтобы скрыть улики, устроил поджог. Когда мы встречались в отделении смертников, с ним было интересно поговорить, – такой вежливый и воспитанный, – но никакого сочувствия к нему я не испытывала. Знала я и многих других, весьма красноречивых (причем безотносительно к уровню образованности, ведь большинство из них едва доучились до восьмого класса), но меня не покидало чувство, что они морочат мне голову. Твердили о своей невиновности, хотя вина была вполне доказана. Мне это действовало на нервы. Уж лучше бы признались и не отнимали у людей время. И причина ясна: им просто не хотелось умирать. Наполеон же вел себя совершенно иначе. Он говорил искренне, не отрицал своего преступления. После нашей беседы я подумала: «Не попади он сюда, мы могли бы стать друзьями». Быть здесь [т. е. в отделении смертников] – все равно что болеть раком. Болезнь съедает тебя по частям, и ты доходишь до того, что тебе уже безразлично, жив ты или мертв. Возможно, мне дадут отсрочку, но это вряд ли. Забить в гольфе мяч одним ударом и то больше вероятности. Наполеон Бизли, цитата из статьи Мишель Лайонс в «Хантсвилл айтем»,15 августа 2001 года Как я быстро убедилась, почти весь мир за пределами Америки ужасается тому, что мы все еще казним людей. Не могу сосчитать, сколько я дала интервью и сколько раз обо мне писали – в Германии, во Франции, в Испании, Австралии, – я была «та самая девушка, которая наблюдает за казнями». Их точка зрения проявлялась сразу; например, европейские журналисты часто говорят «убить» вместо «казнить». Вот так они думают, – что мы убиваем людей, – и мне приходилось их поправлять. Мне это не нравилось, поскольку свидетельствовало об их предвзятости и нежелании понять истинное положение вещей. Немецкий режиссер Вернер Херцог снял фильм об отделении смертников, и меня вот что подкупило: хотя Херцог решительный противник смертной казни, на фильме это не отразилось. Его больше интересовал даже не факт признания или непризнания осужденным своей вины, а как тот готовится к смерти. Я его за это уважаю, и он – не единственный европеец, который старается объективно освещать институт смертной казни. Однако многие европейские журналисты далеко не так беспристрастны. Глядя, как они стоят в комнате для свидетелей, прижимая ладони к стеклу, я думала: «Прекратили бы дурить… Ладно, когда переживают родственники. А вы их даже не знали». Ларри от такого злился, порой просто из себя выходил. После казни Гэри Грэма к нему подскочила одна итальянская журналистка и завопила: «Культура смерти! Культура смерти!» А он уже стоял на крыльце тюрьмы, собирался после тяжкого дня отправиться домой. Ларри мне часто говаривал: «Являются сюда с заранее отработанной программой, а еще называют себя репортерами». За несколько недель, предшествующих казни Наполеона Бизли, когда уже назначили дату, я получила бессчетное количество писем, и бумажных, и электронных, со всего мира. Некоторые вызывали чувство гадливости. Особенно достал меня один тип из Германии. Он, среди прочего, написал про свой сон: ему приснилось, как я отшлепала его за плохое поведение. Я обратилась в Управление генерального инспектора, и выяснилось, что он работает в фирме «Сименс», хотя, как мне показалось, искать нужно было поближе. Он даже позвонил в «Хантсвилл айтем» и спросил моего отца – пытался выведать, замужем я или нет, видимо, предполагая, что Дэвид Лайонс – мой муж. В большей части писем речь шла о смертной казни. Некоторые авторы высказывались в ее поддержку, но очень многие негодовали, особенно из Европы. Я просто в шоке была, читая послание какого-нибудь, например, шведа, в котором расписывалось, какая я отвратительная особа. Меня это просто бесило. Какое-то время я терпела, потом стала отвечать, причем иногда довольно сердито. Я была молода, мне не хватало терпения и выдержки, но еще мне очень хотелось, чтобы в этом споре выслушали и другую сторону. Я отчаянно отстаивала свои позиции: «Почему вы беретесь критиковать нас и нашу судебную систему? Что вам вообще известно о Техасе?» Середины для меня не существовало, но все же в статье для «Айтем» я, защищая свою работу, отвечала спокойнее: «Как вы выдерживаете зрелище человеческой смерти?» – «Такой вопрос мне задают часто. И я так и не научилась придумывать умные ответы. Мне никогда не доставляло удовольствия видеть, как человек испускает последний вздох. Просто у меня такая работа». Непонимание того, чем мы занимаемся, демонстрировали не только иностранцы. Журнал «Роллинг стоун» опубликовал жуткую статью, в которой разгромил и тюрьму Хантсвилл, и лично Ларри. Автор называл Ларри недоумком и – еще того хлеще – призывал губернатора Буша его уволить. Про меня говорилось: «Юная выпускница Техасского университета A&M, видевшая больше казней, чем может вынести без вреда для здоровья человек ее возраста». Это было крайне унизительно и сильно меня разозлило. Я из кожи вон лезу, чтобы стать хорошим репортером, а про меня вон как пишут! Кристиан Аманпур[20] тоже неплохо порезвилась, когда готовила большой материал для Си-эн-эн. Ларри, показывая ей камеру для временного содержания, упомянул, что, если осужденный не попросил ничего для последней трапезы, ему приносят тарелку с закусками и пунш. В рассказе он употребил выражение «party platter»[21]. «Потому что это праздник?» – тут же спросила Аманпур. А ведь Ларри ничего такого не говорил. На этом она не остановилась. В интервью со мной она называла меня «начинающим репортером» и задала вопрос: «Разве нормально для молоденькой девушки так часто наблюдать смерть?» Мне стало обидно: да, я молода, но у меня за плечами уже семь лет журналистской работы. Особенно я негодовала, потому что сама она – женщина, как и я, – в двадцать с небольшим лет уже освещала военные действия. Я вполне могла бы ей сказать: «А для вас нормально было писать об Ирано-иракской войне, ходить в дурацкой куртке-сафари, когда на улице адская жара?» Очень долго потом, если при мне упоминали Кристиан Аманпур, я говорила «К черту ее, эту Кристиан Аманпур!» Из 40 казней, произведенных в Техасе в 2000 году, я присутствовала на 38, а две пропустила, так как писала в те дни о заседаниях тюремной администрации. Кажется, я не думала о том, что мы казним много людей. Наверное, это было неправильно, ведь прежде я ничего такого не видела. Однако меня куда больше заботил наш высокий уровень преступности. Говорят, в Техасе все слишком большое, – у нас бургер в ресторане можно заказать не с булочкой, а с двумя пончиками, – наверное, это касается и преступности. И преступления у нас куда более сумасшедшие, чем в других штатах. Взять хоть астронавта Лизу Новак – она промчалась в машине девятьсот миль до Флориды – причем, говорят, ради спешки надела памперс, какими пользуются в космосе, – чтобы разобраться со случайной подружкой своего бывшего. И ведь такая выдающаяся женщина – работала в НАСА, – а пыталась похитить ту несчастную, брызнула на нее из газового баллончика. Потому-то Ларри и нравилось работать на радио в Форт-Уорте – этот город славится безбашенными преступниками даже по техасским меркам. В Техасе приезжаешь с работы домой, включаешь радио – а там новости: то беспорядочная стрельба, то поножовщина, то изнасилование. Такое происходит каждый день, и это страшно. Одна женщина приходила в 2001 году на две казни, на которых я присутствовала, – Джека Уэйда Кларка и Адольфа Эрнандеса. В течение одного года произошло два не связанных меж собой преступления: Кларк убил ее дочь, а позже Эрнандес убил ее мать. Существование смертной казни – лишь симптом высокого уровня преступности. В довершение всего преступные деяния в Америке тщательно фиксируются, – в журнальных и газетных статьях, на сайтах, в документальных и художественных фильмах, – и вся эта информация представляет собой огромную бесформенную массу разношерстных сведений. В качестве примера приведу случай. У меня в кабинете висел постер к фильму «Жизнь Дэвида Гейла», и однажды некая тележурналистка, увидев его, заметила: «О, Дэвид Гейл… помню тот процесс. Громкий был, с другими не сравнить». Я кивнула, хотя, боюсь, смотрела на нее как на сумасшедшую, ведь «Жизнь Дэвида Гейла» – история полностью вымышленная, и человек на постере – актер Кевин Спейси. Не могу утверждать, что наблюдение за казнями стало делом повседневным и, значит, привычным; видеть последние минуты человека, смотреть, как жизнь и душа покидают его тело, – такое никогда не станет привычной рутиной, но в Техасе часто приговаривают к смерти, и многое здесь усовершенствовано – зрелища больше нет. Смертельная инъекция выглядит не так эффектно, как повешение, или расстрел, или поджаривание на электрическом стуле. В нашем штате казнь – процедура клиническая, в ней даже есть своеобразный ритуал: капеллан обычно кладет руку на колено приговоренного, а стоящий рядом начальник тюрьмы поправляет, если нужно, подушку. Двенадцатого июня 2000 года после казни Томаса Мейсона я написала в дневнике: «Он был похож на старичка, задремавшего в кресле с приоткрытым ртом». Он опять напомнил мне моего деда, самое преступное деяние которого – привычка впадать в вечернюю дрему. Наступило время, когда лица всех казненных стали для меня сливаться в одно. Если казней много, большинство из них перестает быть значимым событием. Гэри Грэму посвятили метры газетных колонок, зато, когда 6 декабря 2000 года казнили Дэниэла Хиттла – он убил пять человек, включая офицера полиции и четырехлетнего ребенка, – из Далласа, где произошло преступление, присутствовать на исполнении приговора не явился ни один репортер. Ларри как-то пожаловался: «У нас то скандирующие толпы собираются – просто жуть, а иной раз хоть из пушки пали – ни в кого не попадешь». После казни Джека Уэйда Кларка 9 января 2001 года я написала в своем дневнике лишь одну фразу – о его преступлении – и остановилась. То была последняя запись. Я – человек организованный, всегда все записываю, и, наверное, дневник понадобился, чтобы как-то изолировать сведения о казнях, отделить их от моей остальной жизни. Однако, видимо на подсознательном уровне, я ощутила, что даже ведение дневника и его последующий просмотр – дело рискованное. Я как будто оказалась на развилке дорог и выбрала менее опасный путь. С того-то момента я и начала «складывать свои мысли в чемодан», – но не так, как кладут вещи – аккуратно расправляя, чтобы всегда были наготове, – а комкая и запихивая подальше. Для работы мои чувства значения не имели, важно было другое: за что преступник попал на кушетку и как он там себя вел – вот о чем я писала сухой прозой в «Хантсвилл айтем». Никто и не подумал бы, что все эти казни на меня влияют, – и потому никому не приходило в голову поинтересоваться, как я справляюсь. Даже я сама не думала, что зрелище чужой смерти может на мне отразиться. Думала, у меня все отлично. Глава 4. Это же Ларри!