Книжный вор
Часть 11 из 24 Информация о книге
Тут никто не хотел задерживаться, но почти все останавливались и озирались. Улица — как длинная переломленная рука, на ней — несколько домов с рваными стеклами и контуженными стенами. На дверях нарисованы звезды Давида. Дома эти — будто какие-то прокаженные. По самой меньшей мере — гноящиеся болячки на израненной немецкой земле. — Шиллер-штрассе, — сказал Руди. — Улица желтых звезд. Вдалеке по улице брели какие-то прохожие. Из-за мороси они казались призраками. Не люди, а кляксы, топчущиеся под тучами свинцового цвета. — Эй, пошли давайте, — окликнул Курт (старший из Штайнеров-детей), и Руби с Лизель поспешили за ним. В школе Руби настойчиво разыскивал Лизель на каждой перемене. Ему было начхать, что другие фыркают над тупицей новенькой. Он стал помогать ей с самого начала, он будет рядом и потом, когда ее тоска перельется через край. Но он будет это делать не бескорыстно. * * * ХУЖЕ МАЛЬЧИШКИ, КОТОРЫЙ ТЕБЯ НЕНАВИДИТ, ТОЛЬКО ОДНО * * * — мальчишка, который тебя любит. Раз в конце апреля после уроков Руди с Лизель шатались по Химмель-штрассе, собираясь, как обычно, играть в футбол. Было рановато, остальные игроки пока не вышли. На улице они увидели одного сквернослова Пфиффикуса. — Смотри, — махнул Руди. * * * ПОРТРЕТ ПФИФФИКУСА * * * Хлипкая фигура. Белые волосы. Черный дождевик, бурые штаны, разложившиеся ботинки и язык — да еще какой. — Эй, Пфиффикус! Силуэт вдалеке обернулся, и Руди тут же засвистал. Выпрямившись, старик тут же пошел браниться с такой лютостью, в какой нельзя было не признать редкостного таланта. Его настоящего имени, похоже, никто не знал, а если кто и знал, то им его никогда не звали. Только «Пфиффикус» — так зовут того, кто любит свистеть, а Пфиффикус это явно любил. Он постоянно насвистывал мелодию под названием «Марш Радецкого»,[4] и все городские детишки, окликнув его, начинали выводить тот же мотивчик. Пфиффикус тотчас забывал свою обычную походку (наклон вперед, крупные циркульные шаги, руки за спиной в дождевике) и, выпрямившись, начинал изрыгать брань. Тут-то всякая благостность разлеталась в пух и прах, поскольку голос его кипел от ярости. В этот раз Лизель повторила подначку почти машинально. — Пфиффикус! — подхватила она, мигом усваивая подобающую жестокость, которой, судя по всему, требует детство. Свистела она из рук вон плохо, но совершенствоваться было некогда. Старик с воплями погнался за ними. Начав с «гешайссена»,[5] он быстро перешел к словам покрепче. Сперва он метил только в мальчишку, но дело скоро дошло и до Лизель. — Шлюха малолетняя! — заорал он. Слово шибануло Лизель по спине. — Я тебя тут раньше не видел! Представьте — назвать шлюхой десятилетнюю девочку. Таков был Пфиффикус. Все единодушно соглашались, что они с фрау Хольцапфель составили бы премилую парочку. — А ну иди сюда! — Это были последние слова, которые услышали на бегу Лизель и Руди. Не останавливались они до самой Мюнхен-штрассе. — Пошли, — сказал Руди, когда они немного отдышались. — Вон туда, недалеко! Он привел ее к «Овалу Губерта», где произошла история с Джесси Оуэнзом, и они молча встали, руки в карманы. Перед ними тянулась беговая дорожка. Дальше могло быть только одно. И Руди начал. — Сто метров! — подначил он Лизель. — Спорим, я тебя перегоню! Лизель такого не стерпела: — Спорим, не перегонишь! — На что ты споришь, свинюха малолетняя? У тебя что, есть деньги? — Откуда? А у тебя? — Нет. — Зато у Руди возникла идея. В нем заговорил донжуан. — Если я перегоню, я тебя поцелую! — Он присел и стал закатывать брюки. Лизель встревожилась, чтоб не сказать больше. — Ты зачем это хочешь меня поцеловать? Я же грязная! — А я нет? — Руди явно не понимал, чем делу может помешать капелька грязи. У каждого из них период между ваннами был примерно на середине. Лизель подумала об этом, разглядывая тощие ножки соперника. Почти такие же, как у нее. Никак ему меня не перегнать, подумала она. И серьезно кивнула. Уговор. — Если перегонишь — поцелуешь. А если я перегоню, я на ворота не встаю на футболе. Руди подумал. — Нормально. И они ударили по рукам. Вокруг все было темно-небесным и смутным, сыпались мелкие осколки дождя. Дорожка оказалась грязнее, чем с виду. Бегуны приготовились. Вместо стартового выстрела Руди подбросил в воздух камень. Когда упадет — можно бежать. — Я даже не вижу, где финиш, — пожаловалась Лизель. — А я вижу? Камень врезался в грязь. Они побежали — рядом, толкаясь локтями и пытаясь забежать вперед другого. Скользкая дорожка чавкала под ногами, и метров за двадцать до конца оба разом повалились на землю. — Езус, Мария и Йозеф! — заскулил Руди. — Я весь в говне! — Это не говно, — поправила Лизель, — это грязь, — хотя не была так уж уверена. Они проехали еще метров пять к финишу. — Ну что, ничья? Руди оглянулся — сплошь острые зубы и выпученные синие глаза. Пол-лица раскрашено грязью. — Если ничья, мне же все равно положен поцелуй? — Еще чего! — Лизель поднялась и стала отряхивать грязь с курточки. — Я тебя не поставлю на ворота. — Подавись своими воротами. На обратном пути на Химмель-штрассе Руди предупредил: — Когда-нибудь, Лизель, ты сама до смерти захочешь со мной целоваться. Но Лизель знала другое. Она дала клятву. Никогда в жизни она не станет целовать этого жалкого грязного свинуха, и уж точно не станет сегодня. Сейчас надо заняться делами поважнее. Она оглядела свои доспехи из грязи и огласила очевидное: — Она меня убьет. «Она» — это, конечно, была Роза Хуберман, известная также как Мама, — и она впрямь едва не убила. Слово «свинюха» по ходу свершения наказания звучало без продыху. Роза измесила ее в фарш.