Когда бог был кроликом
Часть 2 из 48 Информация о книге
— Тебе совсем не обязательно ходить в воскресную школу или в церковь, чтобы Бог тебя любил, — сказал он. — И чтобы все остальные тебя любили. Ты ведь это и сама знаешь, да? — Да, — кивнула я, но ни чуточки ему не поверила. — Ты все сама поймешь, когда вырастешь, — добавил отец. Я не собиралась ждать так долго. Я уже решила, что если этот Бог не может любить меня, придется найти себе другого, который сможет. ~ — Новая война нам не помешала бы, — сказал мистер Абрахам, наш новый сосед. — Мужчинам нужна воина. — Мужчинам нужней мозги, — подмигнула мне его сестра Эсфирь и нечаянно втянула пылесосом валявшийся на полу шнурок, отчего вскоре сломался ремень вентилятора и в комнате запахло паленой резиной. Мне нравился запах паленой резины и нравился мистер Голан. А больше всего мне нравилось то, что в столь преклонном возрасте он живет не с женой, а с сестрой: я надеялась, что когда-нибудь, в очень далеком будущем, мой брат последует его примеру. Мистер Голан и его сестра переехали на нашу улицу в сентябре, а к декабрю на всех подоконниках в их доме горели свечи, оповещая соседей о символе веры новых жильцов. Перевесившись через забор, мы с братом наблюдали, как теплым и хмурым воскресным утром к соседнему дому подкатил голубой фургон и мужчины с сигаретами в зубах и газетами, торчащими из задних карманов, начали не особенно аккуратно перетаскивать в дом коробки и мебель. — В этом кресле наверняка кто-то умер, — сказал брат, когда кресло проносили мимо нас. — Ты откуда знаешь? — Знаю, и все. — Он многозначительно постучал по носу, будто намекая на некое шестое чувство, хотя мне было уже очень хорошо известно, что и на имеющиеся у него пять полагаться не стоит. Чуть позже к дому подкатил черный «зефир», криво припарковался на тротуаре, и из него выбрался человек, старше которого я еще никого не видела. У него были абсолютно белые волосы, а бежевый вельветовый пиджак болтался на плечах, как вторая, чересчур просторная кожа. Он внимательно огляделся вокруг и двинулся к соседнему дому, а проходя мимо нас, остановился и сказал: — Доброе утро. У него был странный акцент — венгерский, как выяснилось позже. — Ну вы и старый! — восхитилась я, хоть и собиралась просто вежливо поздороваться. — Старый, как время, — засмеялся он. — Как тебя зовут? Я ответила, и он протянул мне руку, а я крепко ее пожала. Мне исполнилось четыре года девять месяцев и четыре дня. Ему было восемьдесят. Эта разница между нами растаяла мгновенно и незаметно, как тает таблетка аспирина в стакане воды. Я легко и быстро отказалась от привычного уклада нашей улицы ради нового таинственного мира мистера Голана, его свечей и молитв. Этот мир был полон секретов, и каждый я хранила нежно и бережно, будто найденное в гнезде хрупкое птичье яйцо. Сосед рассказывал мне, что в субботу нельзя пользоваться ничем, кроме телевизора, а когда он возвращался из синагоги, мы ели удивительные блюда, которых я никогда не пробовала раньше: мацу, и печеночный паштет, и форшмак, и фаршированную рыбу — мистер Голан говорил, что они напоминают ему о родной стороне. — Ах, Криклвуд, — вздыхал он и вытирал слезу в уголке старческого голубого глаза, и только гораздо позже отец, как-то вечером присев на край моей кровати, объяснил, что Криклвуд не граничит ни с Иорданией, ни с Сирией и уж точно не имеет собственной армии. — Я еврей, — говорил мистер Голан, — но прежде всего я человек. Я кивала, как будто все понимала. Неделю за неделей я внимала его молитвам и думала, что Бог не может не прислушаться к звукам таким прекрасным, как «Шма Исраэль», а иногда мистер Голан брал в руки скрипку, и тогда слова превращались в ноты и устремлялись прямо к сердцу Творца. — Слышишь, как она рыдает? — спрашивал он, скользя смычком по струнам. — Да, слышу, слышу. Я могла часами слушать эту самую грустную на свете музыку, а когда возвращалась домой, не хотела ни есть, ни разговаривать и мои щеки покрывала тяжелая, недетская бледность. Мать присаживалась ко мне на кровать, щупала прохладной рукой лоб и тревожно спрашивала: — В чем дело? Ты заболела? Но что мог объяснить ей ребенок, который впервые в жизни научился чувствовать чужую боль? — Может, ей не стоит проводить столько времени со стариком Абрахамом? — говорил отец, думая, что я не слышу. — Ей нужны друзья ее возраста. Но у меня не было друзей моего возраста. И мне был нужен мистер Голан. — Главное, что нам надо найти, — это смысл в жизни, — сказал мистер Голан, поглядел на маленькие разноцветные таблетки в своей ладони, разом проглотил их и засмеялся. — Понятно, — кивнула я и тоже засмеялась, хотя уже чувствовала сжимающую желудок боль, которую много позже мой психолог назовет нервной. Мистер Голан открыл книгу и продолжил: — Если нет смысла, зачем все остальное? Только он даст нам силы с достоинством переносить страдания и продолжать жить. Его надо понимать не головой, но сердцем. Мы должны сознавать цель наших страданий. Я смотрела на его руки, такие же сухие и старые, как страницы, которые он переворачивал, а сам он глядел не на меня, а вверх, как будто адресовался прямо к небесам. Я молчала, потому что мысли, в которых так трудно было разобраться, словно сковали мой язык. Зато начали чесаться спрятавшиеся за кромкой носков маленькие псориазные бляшки, и скоро мне пришлось их почесать, сначала потихоньку, подушечками пальцев, а потом все быстрее и ожесточеннее. Магия, воцарившаяся в комнате, от этого, конечно, рассеялась. Мистер Голан посмотрел на меня немного растерянно: — На чем я остановился? Я на минуту задумалась и тихо подсказала: — На страдании. — Вы что, не понимаете? — объясняла я в тот же вечер гостям своих родителей, толпящимся вокруг горелки с фондю. Они замолкли, и в комнате слышалось только деликатное побулькивание духовитой смеси «грюйера» и «эмментальского» в кастрюльке. — Тому, кто знает, зачем жить, все равно как жить, — торжественно объявила я и важно добавила: — Это же Ницше. — А тебе уже пора спать, а не рассуждать о смерти, — сказал мистер Харрис из тридцать седьмого дома. После того как в прошлом году от него ушла жена («к другой женщине», шептались у нас), он все время был в дурном настроении. — Я хочу стать евреем, — объявила я, и мистер Харрис окунул кусок хлеба в кипящий сыр. — Поговорим об этом утром, — предложил отец, доливая вина в бокалы. Мать прилегла на кровать рядом со мной. Запах ее духов щекотал мне кожу, а слова пахли дюбонне и лимонадом. — Ты же говорила, что когда я вырасту, то смогу стать кем захочу, — напомнила я. — Так и есть, — улыбнулась она. — Но знаешь, стать евреем не очень-то просто. — Знаю, — грустно согласилась я. — Нужен номер на руке. Она вдруг перестала улыбаться. Был ясный весенний день, и я наконец решилась спросить. Конечно, я заметила уже давно, потому что дети всегда замечают такие вещи. Мы сидели в саду, он завернул рукава рубашки, и я опять увидела их. — Что это? — спросила я, указывая на ряд цифр на тонкой, почти прозрачной коже. — Когда-то это был мой личный номер, — ответил он. — Во время войны. В лагере. — Каком лагере? — В таком лагере, вроде тюрьмы. — Вы что-то плохое сделали? — Нет-нет. — Тогда почему вы там были? — Ах! — Он поднял кверху указательный палец. — Это и есть самый главный вопрос. Почему мы там были? В самом деле, почему? Я смотрела на него, ожидая ответа, но он молчал, и тогда я еще раз взглянула на номер: шесть цифр, таких ярких и четких, будто они появились вчера. — Лагерь — это только ужас и страдания, — негромко заговорил мистер Голан. — Такие рассказы не для твоих юных ушек. — Но я хочу знать. Я хочу знать об ужасе. И о страданиях. Тогда мистер Голан закрыл глаза и ладонью прикрыл цифры на руке, как будто они были шифром от сейфа, который он очень редко открывал. — Ну тогда я тебе расскажу, — вздохнул он. — Иди сюда, садись поближе. Родители в саду вешали скворечник на нижнюю корявую ветку старой яблони. До меня доносился их смех и громкие выкрики: «Выше!», «Нет, теперь ниже!». В другой день и я крутилась бы в саду вместе с ними: погода стояла прекрасная и работа была увлекательной. Но за последнюю пару недель я заметно притихла, погрузилась в себя, и меня больше тянуло к книгам. Я сидела на диване и читала, когда в комнате появился брат. Он неловко помаячил в дверном проеме и показался мне встревоженным; я всегда могла определить это по его молчанию, зыбкому и неуверенному, словно мечтающему быть прерванным. — Что? — спросила я, опуская книгу. — Ничего.