Когда бог был кроликом
Часть 5 из 48 Информация о книге
Мы смотрели по телевизору «Дженерейшн гейм» и хором кричали: «Игрушка! Игрушка!» — когда раздался звонок в дверь. Матери пришлось выйти в прихожую, и она пропустила самую интересную часть: бегущую ленту с призами. Вернувшись, она подошла к отцу и что-то прошептала ему в ухо. Он быстро поднялся и сказал: — Джо, побудь тут с сестрой. Нам надо выйти к соседям. Это ненадолго. — Хорошо, — сказал брат, но, как только дверь за родителями закрылась, повернулся ко мне: — Пошли. Ночь была холодной, и ноги в домашних тапочках сразу заледенели. Стараясь держаться в тени изгороди, мы пробрались к дому мистера Голана и поднялись на крыльцо. Дверь, к счастью, была на месте. Я на секунду замерла на пороге — последний раз я пересекала его три месяца назад, а с тех пор всеми силами избегала недоуменных расспросов родителей и умоляющих старческих глаз из-за забора. Брат взял меня за руку, и вместе мы зашли в прихожую, пахнущую едой и мокрыми пальто. Из кухни раздавались приглушенные голоса, и мы двинулись в ту сторону. Брат стиснул мою руку. — Ты в порядке? — шепотом спросил он. Дверь была открыта. Эсфирь сидела на стуле, а моя мать разговаривала по телефону. Отец стоял спиной к двери. Нашего появления никто не заметил. — Мы думаем, он покончил с собой, — говорила мать. — Здесь везде таблетки. Я — соседка. Нет, раньше вам звонила его сестра. Да, конечно, мы вас дождемся. Конечно. Я взглянула на брата. Он отвернулся от меня. Отец отошел к окну, и тут я снова увидела мистера Голана. Только на этот раз он лежат на полу: ноги вместе, одна рука откинута в сторону, другая, согнутая, лежит на груди, как будто он умер, танцуя танго. Брат пытался удержать меня, но я вырвалась и подошла ближе. — Где его номер? — громко спросила я. Все посмотрели на меня, а мать положила трубку. — Уходи отсюда немедленно. Элли, — сказал отец и потянулся ко мне, но я увернулась от его рук. — Нет! Где его номер? Номер на руке? Где он? Эсфирь посмотрела на мою мать, но та отвернулась. Тогда старуха раскинула руки и позвала: — Иди ко мне, Элли. Я приблизилась и встала перед ней. От нее пахло какими-то восточными сладостями. Кажется, рахат-лукумом. — Не было у него никакого номера, — тихо сказала она. — Нет, был. Я сама видела. — Не было у него номера, — так же тихо повторила она. — Он рисовал его сам, когда ему было грустно. Вот так я узнала, что номер, такой четкий, словно был нарисован вчера, и вправду был нарисован вчера. — Не понимаю, — сказала я. — Тебе и не надо этого понимать, — сердито вмешался отец. — А как же страшные лагеря? Эсфирь положила руки мне на плечи. — Лагеря на самом деле были, и они были страшными, и об этом нельзя забывать. — Она притянула меня к себе, и ее голос слегка дрогнул. — Но Абрахам никогда не был в лагере. Никогда не был. Он был психически болен, — добавила она так спокойно, словно говорила о новом цвете волос. — Он приехал в Америку в двадцать седьмом году и счастливо жил здесь с тех пор. Многие даже скажут, что он был эгоистично счастлив. Он много гастролировал, играл на скрипке и имел успех. Пока он принимал таблетки, с ним все было в порядке. А когда прекращал принимать, то становился проблемой и для себя, и для других… — Ну зачем он рассказывал мне все это? — спросила я, не вытирая текущих по щекам слез. — Зачем он врал мне? Она уже собиралась заговорить, но вдруг сжала губы и посмотрела мне прямо в глаза. И сейчас я понимаю, что она что-то увидела в них, а я тоже что-то увидела в ее глазах, увидела страх, и поняла: она знает обо всем, что случилось со мной. Я потянулась к ней, как утопающие тянутся за спасательным тросом. Эсфирь отвернулась. — Почему он тебе врал? Это все из-за чувства вины, — торопливо объяснила она. — Иногда жизнь бывает слишком добра к тебе. И ты чувствуешь, что не заслуживаешь этого. Эсфирь Голан не захотела спасать меня. ~ Сама мать считала, что виной всему отложенный стресс, запоздалая реакция на трагическую гибель родителей. Именно из-за этого и появилась опухоль, объясняла она нам, ставя на кухонный стол торт и раздавая тарелки. Внутри скапливается огромное количество негативной энергии, она бурлит и раскручивается, набирая силу, а потом однажды срабатывает какой-то пусковой механизм, и, вытираясь после ванны, ты нащупываешь у себя на груди уплотнение, которого вроде бы не должно там быть, но стараешься не обращать на него внимания, и так месяц за месяцем, и от подавленного страха оно становится все больше, и вот ты уже сидишь у врача, говоришь ему: «Кажется, у меня опухоль», и начинаешь медленно расстегивать кофточку. Отец сразу же поверил, что это рак, не потому, что у матери была генетическая склонность к такой болезни, а просто потому, что подсознательно он давно уже ждал, чтобы что-нибудь разрушило его незаслуженно счастливую жизнь. Потребовалось совсем немного времени, чтобы наполовину полный стакан превратился в наполовину пустой. Странно было наблюдать, как прямо у нас на глазах идеализм отца тает стремительно, будто грязный снег. Мять уезжала ненадолго, биопсия и анализы должны были занять лишь несколько дней, и сумку она укладывала спокойно и методично, будто собиралась в отпуск. В больницу с ней отправлялись только самые лучшие вещи, и духи, и даже роман — она сказала, что это приятное чтение. Между аккуратно сложенными и разделенными нежнейшей папиросной бумагой хлопковыми блузками поместилось саше с лавандой, и скоро доктора станут восхищаться: «От вас так приятно пахнет! Что это? Лаванда?» А она будет приветливо кивать столпившимся вокруг нее студентам-медикам, которые по очереди станут ставить диагноз и угадывать, что это за загадочное новообразование поселилось у нее в груди. Новую пижаму мать положила в специальный клетчатый мешочек. Я погладила рукой ткань. — Шелк, — объяснила мать. — Это Нэнси мне подарила. — Нэнси всегда дарит очень хорошие вещи, да? — Она скоро приезжает и поживет у нас немного. — Я знаю. — Поможет папе по дому и присмотрит за вами. — Я знаю. — Ты ведь рада? Это хорошая новость? (Опять эта книга; глава под названием «Как правильно сообщать детям плохие новости».) — Да, — тихо подтвердила я. Было так странно, что она уезжает от нас. До этого ее присутствие в нашей жизни было постоянным и безусловным. Она была всегда. А мы были ее жизнью и ее работой, потому что от другой работы она отказалась уже давно, для того чтобы день и ночь охранять и беречь нас, — много позже она скажет, что это мы были ее защитой от многих страшных вещей: от звонящего в дверь полицейского, от незнакомого голоса в телефонной трубке, безучастно сообщающего, что ее жизнь и сердце разбиты. Я сидела на кровати и мысленно перебирала достоинства матери, будто готовила эпитафию. Мой страх разрастался и захватывал меня беззвучно, как разрастались у нее в груди новые клетки. Моя мать была очень красива. Когда она говорила, ее прелестные руки словно приподнимали и подгоняли разговор, а будь она глухонемой, ее язык жестов был бы изящным, как стихи. Я всматривалась в ее глаза: синие-синие-синие; такие же, как у меня. Я впитывала эту синеву, пела ее, как мелодию, и погружалась в нее, как в воду. Мать оторвалась от сумки, выпрямилась и осторожно дотронулась ладонью до груди; может, она так прощалась с опухолью или представляла разрез, который сделает нож хирурга. Может, думала о том, как в него влезет чужая рука. Может, об этом думай не она, а я. Мне вдруг стало холодно. — У меня тоже опухоль, — сказала я. — Где? Я показала на горло, а она притянула меня к себе и обняла. От нее пахло лавандой, как от только что сложенных блузок. — Ты умрешь? — спросила я, а она засмеялась, как будто это была шутка, и ее смех успокоил меня больше, чем любые слова. У тети Нэнси не было детей. Детей она любила или, по крайней мере, любила нас, но я часто слышала, как мама говорит, что в жизни Нэнси просто нет места для детей, и это казалось мне довольно странным, поскольку Нэнси жила совершенно одна в очень большой квартире в Лондоне. Она была кинозвездой; не такой уж мегазвездой по нынешним меркам, но все-таки звездой. В придачу она была лесбиянкой, и это казалось такой же неотъемлемой частью ее личности, как и талант. Нэнси приходилась отцу младшей сестрой и всегда говорила, что из них двоих именно ему перепали и мозги, и внешность, а уж ей — только то, что осталось, но все мы знали, что это ложь. Стоило ей просиять своей звездной улыбкой, сразу же становилось понятным, почему люди влюбляются в нее. Мы все давно влюбились, каждый по-своему. Она была стремительной и внезапной, такой же, как ее визиты к нам. Она просто появлялась из ниоткуда, словно добрая фея, задача которой — делать нас всех счастливыми. Если она оставалась на ночь, то спала в моей комнате, и жизнь сразу же расцветала. Она словно компенсировала периодические перебои с электричеством в стране. Она была щедрой, доброй, и от нее всегда изумительно пахло. Не знаю, что это были за духи: я просто считала, что это ее аромат. Мне часто говорили, что внешне я на нее похожа, и мне это нравилось, хоть я и помалкивала. Как-то раз отец сказал, что Нэнси слишком быстро повзрослела. «Как это можно слишком быстро повзрослеть?» — не поняла я. Он посоветовал мне забыть об этом, но я запомнила его слова надолго. Как только Нэнси исполнилось семнадцать, она поступила в радикальную театральную труппу, которая разъезжала по всей стране в старом фургоне и давала импровизированные представления в клубах и пабах. На всяких шоу, куда приглашают знаменитостей, Нэнси всегда заявляла, что театр был ее первой любовью, а мы, сидя перед телевизором, в этом месте всегда хохотали и кричали: «Врет!» — потому что знали: на самом деле ее первой любовью была Кэтрин Хепберн. Не та самая Кэтрин Хепберн, а хорошо пожившая, коренастая помощница режиссера, без обиняков объявившая Нэнси о своей любви после премьеры малоперспективной двухактной пьесы «К чертям и обратно, или Всё в порядке». Все началось в небольшой деревеньке на окраине Нантвича, а их первый поцелуй произошел на заднем дворе «Курицы и белки», куда клиенты обычно выходили отлить, хотя в тот раз, как уверяла Нэнси, воздух там был пропитан только романтикой и любовью. Они тащили охапки реквизита из паба в фургон, когда Кэтрин Хепберн вдруг повернулась к Нэнси, прижала ее спиной к выложенной галькой стене и поцеловала прямо в рот, с языком и всем прочим, а Нэнси была так ошеломлена этим неженским натиском и скоростью, что уронила коробку. Позже, описывая свои впечатления, она говорила: «Это было так естественно и так сексуально. Ощущение такое, будто целуешь сама себя», что, вероятно, было наивысшей похвалой для подлинной актрисы. Мой отец никогда раньше не встречался с лесбиянками, и ему не повезло, что К. X. оказалась первой: его шикарный либеральный плащ не удержался на плечах и сполз, обнажив толстую кольчугу из самых примитивных предрассудков. Он никогда не мог понять, что Нэнси нашла в ней, а та говорила только, что К. X. присуща удивительная внутренняя красота, на что отец возражал, что эта красота, должно быть, невероятно глубоко запрятана и даже если археологи станут работать сутки напролет, они вряд ли что-нибудь отроют. И кстати, он был прав. Сущность К. X. действительно была хорошо спрятана, и прежде всего — за свидетельством о рождении, в котором стояло имя Кэрол Бенчли. К. X. была абсолютной киноманкой, сама это признавала, помнила наизусть огромное количество фильмов, а кроме того, могла похвастаться не менее глубокими знаниями в области организации психиатрической помощи в рамках государственной медицины. Этой женщине не раз случалось невзначай пересекать ту призрачную целлулоидную ленту, что удерживала Дороти на Дороге из желтого кирпича, а всех нас — в уютной безопасности наших постелей. — Извини, что опоздала! — воскликнула как-то раз запыхавшаяся Нэнси, врываясь в кафе, где у них с К. X. была назначена встреча. — «Честно говоря, дорогая, мне на это глубоко наплевать», — моментально процитировала та. — Ну и хорошо, — кивнула Нэнси, усаживаясь за столик. К. X. неторопливо обвела взглядом столики и, повысив голос, проговорила: — «Из всех забегаловок всех городов во всем мире она зашла именно в мою». Нэнси заметила, что остальные посетители начали на них оглядываться. — Хочешь сэндвич? — негромко спросила она. — «Бог свидетель, даже если мне придется убивать, красть и обманывать, я никогда больше не буду голодать»[4]. — Я так понимаю, что хочешь, — вздохнула Нэнси и раскрыла меню. Большинство людей, услышав этот диалог, несомненно, легко разглядели бы в нем признаки начинающегося или уже наступившего безумия, но Нэнси все видела по-другому. Она была еще очень молода, эксцентрична и к тому же охвачена жаром своей первой однополой любви.