Комната на Марсе
Часть 5 из 36 Информация о книге
Бар в верхней части Хейт-стрит, где проводила время мама Евы, назывался «Пэлл-Мэлл». Туда пускали детей, и нам покупали бургеры «Любовь», которые были обычными гамбургерами, не считая того, что булочку можно было посыпать карри, что, вероятно, и означало любовь — соус, пачкавший руки ярко-желтой пыльцой. На выходе из бара мы отдавали то, что не доели, Кожаному. Помните Кожаного? Много людей с Хейт-стрит могли бы вспомнить Кожаного, если их спросить о нем. Кожаный носил черные кожаные штаны, кожаную рубашку и черную кожаную шляпу. Его голые ступни были черны как сажа, от дорожной пыли. Он стоял у входа в «Пэлл-Мэлл» или бродил по восточной окраине парка, вдоль Станян-стрит, прочесывая территорию. Там повсюду валялся мусор, точно ракушки на пляже, из «Макдоналдсов» по другую сторону улицы. О Кожаном говорили, что он никогда не снимал одежду. Уже несколько десятков лет. Как-то раз мы с мамой Евы стояли рядом с «Пэлл-Мэлл» и смотрели, как Кожаный роется в мусорном баке. — Знаете, девочки, что случится, если он снимет свою одежду? — спросила она. — Знаете? Мы покачали головами. — Он умрет. Она выдохнула дым и пульнула окурок на улицу изящным жестом, от большого и указательного пальцев, — я потом переняла этот жест, дававший мне ощущение крутизны. Кожаный поднял окурок и с наслаждением затянулся несколько раз — мама Евы могла проявить к нему такую щедрость. Кожаного не следует путать с Коцаным, но никто из тех, кто знал их, их не путал. Коцаный зависал на Норьега-стрит, в доме 71. Я видела его только один раз и сразу поняла, что это тот печально известный тип, о котором я слышала. Ему в голову был вставлен или вплавлен твердый пластик, напоминавший кусок мяса, вроде печени. Эта штука, ее слитность с ним, неотделимость, придавала ему брутальный вид. Плотная, блестящая пластина, закрепленная там, где должны были быть волосы или лысина. Говорили, что он был ветераном Корейской войны. Он получил какую-то травму, из-за которой ему приклеили к макушке эту штуку. Еще одним местным чудиком был Вертлявый. Он обитал на другой стороне парка, около «Баскин-Роббинс» на Гири-стрит, где я работала в школьном буфете. Вертлявый шел обычной походкой, а затем вдруг его ноги принимались выделывать кренделя, наглаживая асфальт, словно он был машиной для полировки тротуара. Он скользил и вилял всю дорогу до конца квартала, затем останавливался и снова шел нормальной походкой. Возможно, у него было какое-то нервное расстройство, но я считала, что это его судьба. Ему было суждено полировать Гири-стрит, а дальше он мог идти спокойно. Я сказала, что работала, но это преувеличение. Мы продавали мороженое в буфете, но не всё пробивали в кассе, так что под конец вечера у нас набиралась неплохая выручка. Мы орудовали баллоном с закисью азота, предназначавшимся для сифонов со взбитыми сливками. В основном там работали девочки, и мы разрешали мальчишкам кататься на скейтбордах в помещении, заходить за стойку, расходовать закись азота и накладывать себе мороженое. Под конец вечера мы плескали воду на пол вместо того, чтобы мыть его, и передвигали стрелки часов вперед, чтобы закрыться пораньше. Там всем заправляли дети, и никто не смотрел за ними, потому что менеджер вечерней смены, алкоголичка из Шотландии по имени Хелен, уходила каждый день пораньше, сделав стаканчики для мороженого, что требовало определенных навыков, которых у нас не было. Тот человек на автобусной остановке на Лагуна-хонде, который хотел валиум, насторожил меня своим напористым оптимизмом, готовностью написать свой телефонный номер на стене носком туфли. Ему требовались наркотики, и он был готов иметь дело с двенадцатилетней девчонкой. Ему требовалось верить ей, хотя было ясно, что она, скорее всего, лжет. Мама Евы была белой, а папа филиппинцем. Мама сидела на героине. Папа был правильным. Он работал в службе охраны, определившей его на ворота гигантской старой пивоварни «Лаки-лагер» в Бэйвью, которая закрылась. Мы были там один раз, чтобы взять у него денег. Он скомкал их, швырнул Еве и ушел за ворота. Через десять лет я оказалась в компании ребят, которые вломились туда. Мои приятели вынесли кучу всякого оборудования. Один из них потом вернулся на арендованном экскаваторе и увез в ковше неподъемную технику. К тому времени папа Евы уже там не работал. Ева работала на улицах. Ее мать умерла от передоза. «Пэлл-Мэлл» закрыли. «Черпаки» пропали. Сансет перестроили. Бакалейный магазин на Ирвинг-стрит превратился в кулинарный. Девушка, с которой я дружила в средней школе, работала там кассиршей в мясном отделе. На улицах стало полно людей, похожих на зеленых студентов, одетых в трикотажные рубашки и попивающих натуральные соки из гигантских пенопластовых стакашек. Даже старую почту переместили, что я восприняла как оскорбление действием. Все стало измеряться деньгами, и мне стало не хватать тех мрачных мест, которые хоть и не дарили счастливых воспоминаний, но все равно манили меня. Бары с липкими полами и туалетами, в которых были автоматы с французскими презиками, такими как «Золотой шлем» (мы называли их «золотой член»), бары со старыми ирландцами, спавшими под дверью в ожидании открытия в семь утра. Мне стало не хватать одиноких, ненадежных трамваев, вместо которых теперь ходили новые каждые восемь минут, набитые людьми в дорогих туфлях и с ухоженными волосами. Маленькую автобусную остановку с навесом, где я ждала 44-й на Лагуна-хонде, обновили. Пропал запах мочи и розовато-бежевый цвет стенки и навеса, того же нежного оттенка, что и Центр ориентации молодежи за автобусной остановкой, на вершине холма. ЦОМ теперь называется по-другому, как-то дружелюбней, приветливей. Стену, на которой тот человек написал свой номер носком туфли, перекрасили. Но что, если бы эту стену не тронули, если бы каким-то чудом эти цифры, нацарапанные на грубой штукатурке, остались там, кровоточа сквозь время, выведенные носком черной туфли? Кто бы ответил по этому номеру? И где теперь тот человек? Где мальчик, который помешивал лапшу на Масоник-авеню, юный Черпак, где Кожаный и где Ева? Где все они и что с ними стало? 3 Никакой оранжевой одежды Никакой одежды любого оттенка синего Никакой белой одежды Никакой желтой одежды Никакой бежевой одежды или цвета хаки Никакой зеленой одежды Никакой красной одежды Никакой сиреневой одежды Никаких джинсов любого вида или цвета Никаких треников или хэбэшек Никаких лифчиков на косточках или с металлическими деталями Леди должны носить лифчики Никакой кружевной или просвечивающей одежды Никакой лишней одежды Никаких голых плеч Никаких маек или блузок без рукавов Никаких блузок с низким вырезом Никакого лишнего оголения тела — никаких топиков или штанов с заниженной талией Никаких надписей или рисунков на одежде Никаких брюк капри Никаких шортов Никаких юбок или платьев выше колен Никаких штанов из серии «длинных шортов» Никаких рубашек без галстуков Все рубашки должны быть заправлены Никаких украшений (допустимо одно «приличное» обручальное кольцо, которое инвентаризуют сотрудники исправительного учреждения при оформлении) Никакого пирсинга Никаких заколок-невидимок или металлических заколок в волосах Волосы должны быть ухожены и зачесаны назад Никаких сандалий для душа Никаких шлепок Никаких солнечных очков Никаких курток Никаких «верхних рубашек» Никаких «балахонов» и никакой одежды с капюшоном Никакой облегающей одежды Одежда не должна быть слишком свободной или мешковатой Внешность, волосы и одежда должны иметь профессиональный вид и соответствовать хорошему вкусу. Прибывающим в государственное учреждение в недолжном виде будет отказано в доступе и посещении заключенных. 4 Если его ученики смогут научиться как следует думать и получать удовольствие от чтения книг, они в каком-то смысле станут свободны. Так Гордон Хаузер говорил себе и им тоже. Но бывали такие дни — например, когда одна заключенная вошла в классную комнату и выплеснула в лицо другой женщине кипяток с сахаром, — когда он не верил в это. Бывали дни, когда ему казалось, что настоящий смысл его работы в том, чтобы гробить свою жизнь, пытаясь учить людей, которые были готовы сожрать друг друга живьем. Надзиратели только всё усложняли, поскольку они ненавидели этих женщин, настроенных и без того враждебно к свободным служащим, таким как Гордон. Надзирателей заставляли проходить групповую психотерапию, и они бесились от этого. — Это всё из-за вас, сучек, вы вечно сопли распускаете и достаете вопросами, — говорили они. — У вас сплошные «за что?» да «зачем?». Все надзиратели тосковали по лучшим временам, когда они работали в мужских тюрьмах, где они смотрели на внутрисистемных мониторах в безопасных наблюдательных комнатах, как заключенные пускают друг другу кровь, а в остальное время зэки жили строго по понятиям. Тогда как зэчки спорили и препирались с надзирателями, а надзиратели, словно нарочно, вели себя как можно грубее, во всем возражая им, что вызывало больше сложностей, чем подавление бунтов. Никакому надзирателю не хотелось работать в женской тюрьме. Гордон не знал этого до тех пор, пока не попал в ЖТСК по собственному выбору, так как ему было удобно добираться из Окленда, и еще потому, что работать учителем в женской тюрьме казалось ему менее опасным, чем в мужской. Его трудовая деятельность началась в тюрьме для несовершеннолетних в Сан-Франциско. Он проработал там шесть месяцев, и ему было морально тяжело. Подростки в клетках рассказывали ему о своих приемных семьях, о сексуальных домогательствах и прочих издевательствах. Большинство из них были сиротами, но не все. Гордон видел родителей некоторых из них в зале ожидания суда, по которому он проходил по пути в свою классную комнату за решетчатой дверью: на этих людях были дырявые спортивные штаны, футболки со всевозможными эмблемами, неказистая обувь — это были бедняки, жившие как придется. Неужели судьи по делам несовершеннолетних не понимали по виду надзирателей, что малолетним заключенным нечего рассчитывать на справедливое отношение? Указания на стенах призывали подтянуть штаны, потому что штаны на бедрах считались признаком неуважения. У Гордона был ученик, которому всегда доставалось из-за слишком низко спущенных штанов. Это был крупный белый парень с близко посаженными глазами на мясистом лице. — Ты говоришь, словно ты черный, — сказал черный парень этому белому, — а выглядишь как дебил. «БОСИКОМ НЕ ВХОДИТЬ», — гласило указание у входа в здание. Как будто кто-то мог прийти в СИЗО или суд, в муниципальное здание на мрачном углу, продуваемом ветрами, совсем не близко от пляжа, без обуви. Другое указание гласило: «В МАЙКАХ НЕ ВХОДИТЬ». А ниже изображалось большое семейство, в котором все, от мала до велика, были в майках и сверкали телесами. И что такого было в оголенных плечах? Откуда был этот страх правоохранительных органов перед голыми плечами? — Чтобы загреметь сюда, нужно быть страшным как черт, беззубым и жирным, как бочка, — сказал Гордону капитан полиции в ЖТСК в его первую неделю на новом месте. Когда капитан говорил это, позади него проходили прекрасные женщины, уборщицы со швабрами и вениками, толкавшие мусорные ящики на колесиках, среди них были стройные и молодые, со всеми зубами, улыбавшиеся и подмигивавшие Гордону, словно предметом шутки был сам капитан, отличавшийся избыточным весом. Одна из этих женщин тут же привлекла тайное внимание Гордона. Его тронуло ее задумчивое лицо, в котором было что-то детское, и большие темные глаза. Вот что такое красота, подумал он: когда чье-то лицо затрагивает твои чувства. Она все время читала, ее глаза не поднимались от книги. Как известно, привлекательные люди вполне сознают свою красоту. Они проверяют ее на других, они подчеркивают ее, предлагают в обмен на что-то и управляют ею. Хаузер никогда не имел склонности к таким шарадам, будь то в тюремной жизни или в другой, реальной, которая становилась для него все менее реальной. Но эта девушка никак не использовала свою красоту, чтобы манипулировать кем-то, и возможно, как думал Гордон, даже не знала о ней, и когда однажды он посмотрел на нее долгим взглядом, она взглянула на него, и, перед тем как она отвернулась, он увидел страх в ее глазах или то, что он принял за страх.