Ловец человеков
Часть 24 из 44 Информация о книге
Тот ничего не сказал в ответ, сидя молча и глядя в сторону, на нетерпеливо переступающего настоятельского жеребца. — Все ли настолько добросовестны? — возразил бывший студент, наконец переведя взгляд на него спустя минуту; Курт вздохнул: — В это не верят, вот в чем дело. Просто не желают верить. Я это даже понимаю — прошло слишком мало времени с тех пор, как все изменилось. Сейчас Конгрегации в каком-то смысле приходится завоевывать доверие заново, почти с нуля. — Это будет сложно. Курт усмехнулся невесело, краем глаза оценивая состояние капитанского коня. — И я это понимаю. Как и то, что сперва нам придется пройти через острое желание всех и каждого отомстить нам за все прошлое. Желающих попинать львенка за грехи старого льва найдется немало. — А правда, — нерешительно спросил Бруно, теребя травинки у ног, — что тот, кто все это начал… один из ваших… что он сам был малефиком, но служил Инквизиции? Курт улыбнулся: — Профессор Майнц… Он, можно сказать, легенда Конгрегации… Все было так и не совсем так. — А как? — Ну, если тебе интересно… Вот тебе еще одна история. В тысяча триста сорок девятом году во Фрайбурге у одной женщины был похищен ребенок — младенец трех дней от роду. Профессор Альберт Майнц был арестован; в чем состоит ирония судьбы — тогда его взяли по обвинению, которое сейчас не считается достаточным, «на основании общественного мнения». Просто все полагали, что с ним что-то нечисто — странные книги просматривал в университетской библиотеке, странные речи временами от него слышали, часто куда-то пропадал; вечно задумчивый, и просто — persona suspecta[56]. После ареста провели обыск в доме. Было найдено много интересного, в том числе неаккуратно спрятанные выписки из какого-то гримуара, где описывался некий ритуал с жертвоприношением. Жертвой, как легко догадаться, должен был стать некрещеный младенец мужского пола. Действенно это или нет, что за ритуал — сейчас не важно. Важно, что все улики говорили о том, что он виновен. — И он молчал… — Естественно. Точнее, не совсем молчал — он говорил, что ни в чем не виноват; причем так убедительно, что один из инквизиторов отказался вести дознание дальше, когда его заключение о невиновности профессора проигнорировали. А продолжившийся обыск тем временем показал, что у Майнца есть сообщник. Разумеется, он не сказал, кто это, и продолжал убеждать судей, что невиновен, а сообщник, оказавшийся его студентом, тем временем сбежал. Когда об этом сказали профессору, он даже глазом не повел и продолжал стоять на своем. Он продержался четыре дня — без сна, без воды, выдержав колодки на солнце, бич, дыбу, иглы под ногтями, неподвижное стояние в несколько часов, вывернутые руки, шила в нервных узлах — докрасна раскаленные… я всего даже не вспомню. — Что-то слишком много восхищения я слышу в голосе инквизитора, который мне это рассказывает, — заметил Бруно; Курт развел руками: — Сильный человек заслуживает уважения. В любом случае. — Но и этот сильный человек сдался в конце концов? — Ничьи силы не беспредельны; frangit fortia corda dolor…[57] Да, почти уже в бреду, уже почти на краю смерти, профессор Майнц сознался. Только для похищенного младенца было уже поздно — он умер в тайном убежище от голода, от жажды, от… Ему было всего три дня, много ли надо такому крохе. — И? Его приговорили? — Не совсем. Один уже довольно немолодой инквизитор, любитель экспериментов, испросил разрешения заменить смертную казнь пожизненным заключением в особой тюрьме под его надзором, и, собственно говоря, это означало, что профессор исчезает из мира и остается в полной власти этого святого отца. — И? — Дело было в том, что когда-то тот священник слышал его лекции, читал его «Трактат о стихе»; он был одним из тех, кто вел допрос, и решил, что человек такого ума и силы не должен просто так умереть. Он задался целью привести профессора к покаянию. — К покаянию? — переспросил Бруно с усмешкой. — Того, кто собирался заколоть младенца? — Именно. Его идея показалась любопытной начальнику тюрьмы, и они взялись за профессора вдвоем. Инквизитор долго говорил с ним, привел врача, который занимался лечением; лечить, кстати, пришлось долго, однако он так и остался на всю жизнь прихрамывающим — после «сапога» трещина в кости левой ноги срослась неровно, перед дождями ныли суставы в плечах и локтях, после всего произошедшего он стал заикаться… — А в чем заключалась роль начальника тюрьмы, который «заинтересовался»? — У него недавно родилась внучка, и он привел дочь вместе с ребенком в здание тюрьмы; переделал одну из ближайших к профессору камер в пристойную комнату и оставил их там. По ночам ребенок плакал. Детский плач, который будит тебя ночью, — это само по себе пытка еще та, уж ты-то должен знать… Дочери было велено не подходить к ребенку сразу, а дать покричать, чтобы было слышно в соседней камере. Бруно зло фыркнул: — Да вы еще большие изуверы, чем я думал. Собственную плоть и кровь подвергать… — Брось ты, — отмахнулся Курт. — Оттого, что младенец покричит минуту-другую, с ним не случится ровным счетом ничего. — Не хочу спорить на эту тему… И чего они добились? — Того, что профессор Майнц перестал спать по ночам. На это понадобился не один месяц, но мало-помалу ему перестало казаться, что идея резать младенцев так уж хороша. К тому же тот старый инквизитор умел хорошо говорить, и он говорил с заключенным — ежедневно. Когда внучка начальника тюрьмы подросла, где-то через полгода, от ее услуг отказались — в плаче стали прорываться слова, это уже было ни к чему. Но профессор все равно продолжал ночами просыпаться от детского плача. Словом, еще через полгода он запросил исповеди. А когда инквизитор убедился в его искренности, он добился перевода Майнца из тюрьмы в отдаленный монастырь. Поначалу за профессором следили, за каждым шагом, но вскоре убедились, что бежать он не намерен. — Интересно, что он сказал бы, если б узнал, что на самом деле донимало его ночами? — Он сказал, что ему жаль девочку и ее мать, которым пришлось страдать из-за его грехов. — Так он узнал об этом?.. — Да, спустя время… Итак, в этом монастыре он со временем принял постриг. Устав монастыря не был особенно строгим, но сам для себя профессор потребовал от духовника епитимьи; и все не мог успокоиться, требуя все более строгой, почти жестокой, так что уже начали опасаться за его здоровье. А однажды, это было спустя еще года четыре, произошла одна история… В монастырь прибыли братья из соседней обители — не важно, с какой целью; и когда утром в церкви профессор Майнц столкнулся с одним из них, его духовник заметил, как тот отшатнулся от этого монаха, не ответив на братское приветствие, и из церкви почти выбежал. Он долго не хотел говорить, в чем дело, но когда на него насел духовник, сказал следующее: «Я вижу кровь на этом человеке». И сознался в том, что чувствует тех, кто, подобно ему, обладает некой особенной силой, способностью творить то, что обычному человеку неподвластно. И в особенности видит тех, в чьих мыслях эта сила связана с чем-то недобрым. Само собой, об этом было сообщено руководству монастыря; аббат был в шоке. Ведь это обвинение, причем серьезное, и при этом подозрительное — бывший малефик обвинил монаха. Расследование было доскональным, пристальным, придирчивым; монаха пока никто не арестовал, просто изобрели предлог, чтобы задержать его в монастыре, пока шло дознание. И дознание показало, что профессор не ошибся. О том монахе выяснили такое, что у аббата волосы на голове зашевелились… — Монаха спалили? — Само собой. Профессор был в ужасе, когда узнал, что своими словами отправил человека на смерть. Когда его духовник увидел, как тот терзается, его осенило. Если ты хочешь более сильной епитимьи, сказал он профессору, будешь инквизитором. — И он согласился? — пренебрежительно покривился Бруно; Курт невесело улыбнулся: — Не сразу. Он долго упирался, умолял, но чем больше просил, тем непреклоннее был духовник. В конце концов Майнц сдался. Вот тогда и начались эти самые изменения, которым надо быть благодарными сегодня, — именно он сочинил то наставление по ведению следствия, которое легло в основу современного, именно он отбросил многое, что теперь вычеркнуто из столь нелюбимого не только тобой «Молота». И именно он добился того, что в вину вменялись уже не способности, а действия. Именно благодаря профессору признали, наконец, что особой силой человека может наделить и Бог тоже. — «Наставление по ведению следствия»… — повторил Бруно и уточнил: — И наставления по ведению допросов, надо думать? При его-то опыте, кто лучше мог знать, как и на что надо давить… — Верно. После профессора остался объемистый труд, при прочтении которого некоторых новичков мутит… — И именно он вам подсказал набирать на службу малефиков? — С чего ты взял такое? — уточнил Курт, нахмурясь, и бывший студент покривился с раздражением. — Да брось ты, об этом вся Германия знает. Чего отпираться-то? — Я не отпирался, лишь спросил, откуда ты такое услышал, — уклончиво возразил он; Бруно отмахнулся: — Ну, пусть так. Никаких малефиков на службе Инквизиции, о которых ведомо всем, не существует; ясно… Но Майнц-то признается вами открыто. И он, думаю, оставил не только опус о том, куда правильно иголки с шилами пихать? Вынюхивал и сам — как с тем монахом? — Он сам — да, срывался по первому зову в любую, самую отдаленную часть страны, чтобы присутствовать на допросе, если у следователей возникали какие-то сомнения. Иногда ведь хватало того, что он просто входил в комнату, и становилось ясно, что обвиняемый — лишь человек, который не способен на то, что ему предъявлено. Или наоборот. В особых случаях проводил допрос сам. Бруно посмотрел на его лицо с пристальностью, качнул головой: — Это твой герой, да? — Профессор Майнц — великий человек, и попробуй мне сказать, что это не так. — В известной степени… — неохотно признал тот. — Что с ним стало потом? — Он умер на одном из допросов. Сердце не выдержало… — Как трогательно. Курт повернул к нему голову, не меняя позы, и сквозь зубы выцедил: — Профессор Майнц за время своей службы оправдал больше двух сотен человек. Для почти сотни осужденных добился смены казни на заключение! К покаянию привел — десятки! После каждого допроса его отпаивали лекари! Если обвиняемый лишался сна, он сам не смыкал глаз! Не пил ни капли, если лишал воды того, кого допрашивал, — три дня, четыре! Мог после двухдневного бодрствования отправиться в другой конец страны по первой просьбе! И если ты, сукин сын, позволишь себе еще одно презрительное замечание по этому поводу, я переломаю тебе ноги и оставлю валяться здесь, среди полей. Это — понятно? — Да, майстер инквизитор, — криво улыбнулся Бруно, отвернувшись. — Еще как понятно. — Все, поднимайся. Конь отдохнул, ты тоже. Пора ехать. — Я не отдохнул. — Меня это не волнует, — отрезал Курт, поднимаясь. — Ты сам напросился со мной, и я предупреждал, что времени нет. Бруно молча поднялся, не глядя в его сторону, и зло затопал к коню. До самого конца пути, когда уже в темноте они въехали в деревушку едва ли больше Таннендорфа, никто из них не произнес ни слова. Уже когда Курт, вспоминая данные капитаном ориентиры, придержал жеребца, отыскивая дом, Бруно поравнялся с ним, кашлянул, привлекая внимание, и негромко произнес: — Мне жаль, что я задел твои чувства. — Мои чувства меня не заботят, — отозвался Курт, озираясь и привставая в стременах. — Но этого человека оскорблять не стоит. Он этого не заслужил. Вот и все. — Согласен. И среди вас попадаются неплохие ребята, — уклончиво ответил бродяга; Курт кивнул, не ответив, и указал на дверь в пяти шагах от них, спешиваясь: — Это здесь. Займись лошадьми. — Н-да. — В голос бывшего студента вновь вернулось прежнее издевательское недовольство. — Жаль только, что эти хорошие ребята мне не встречаются. — Кони в мыле, — пояснил Курт, передавая поводья. — Если их сейчас не выводить, они просто сдохнут. Я-то себе коня на обратный путь найду. А ты пойдешь на своих двоих или останешься тут. Покинув ворчащего Бруно перед воротами, он приблизился к дому, оценивая невысокое, но качественное строение с пространным двором; судя по всему, барон не поскупился, чтобы сберечь свою тайну. Такое жилище стоит немалых для крестьян денег… Когда Курт был уже в трех шагах от двери, под ноги ему метнулась собачонка чуть крупнее кошки, заливчато лая, но не делая попыток вцепиться хотя бы в ногу; это, скорее, нечто вроде дверного колокольчика, подумал он, притопнув на надоедливую шавку, только этот колокольчик надо еще кормить. Дверь, разумеется, об эту пору была уже заперта, и, подождав, не выглянет ли кто из владельцев на лай собаки, Курт стукнул в толстые доски кулаком. — Эй, хозяева! — прикрикнул Курт, ударив еще пару раз. — Открывай! Пока к двери шуршали торопливые шаги, он вдруг подумал о том, что ситуация настолько отдает затасканной байкой про Инквизицию, что даже противно: тот самый пугающий всех стук в дверь темной ночью, а на пороге — инквизитор… — Кого черт принес на ночь глядя? — поинтересовался хриплый со сна голос сквозь дверь, и Курт, сдерживаясь, чтобы не засмеяться от столь типичного продолжения упомянутой байки, ответил: — Святая Инквизиция. Открывай. Знак, пока отпиралась дверь, он выдернул из-за воротника, уже не расстегиваясь, ткнул почти в самое лицо, бледное и перепуганное, тощему заспанному мужику на пороге и так же, не расстегиваясь, ухитрился убрать знак обратно. Хозяин отшатнулся, пропуская ночного гостя внутрь, и Курт увидел напряженное женское лицо, выглядывающее из дальней комнаты.