Кожа времени. Книга перемен
Часть 13 из 32 Информация о книге
В настоящей жизни у насилия нет оправдания. Всякая война – от мировой до донбасской – оказывается ошибкой, всякий террор – от народовольческого до исламского – никуда не ведет, и отнюдь не всякий убийца знает, что и зачем делает. Но чем меньше сегодняшний мир похож на свою стройную схему, тем больше мы в ней нуждаемся. В конечном счете детектив умеет рассказывать только одну историю. Она повествует о том, как, разоблачив преступление, сыщик возвращает норму, без которой нам жить трудно, больно и приходится. Метемпсихоз В прошлом году в Америке вышло более пяти тысяч телевизионных драм. Конечно, никто, включая критиков, не мог посмотреть их все, но этого и не требуется. Сериалов так много, что они поневоле повторяют друг друга, особенно детективы. Пока на экране еще только выстраивают экспозицию, любой сможет догадаться, кто убийца, а кто им быть никак не может. Раньше к первым относились курящие, а ко вторым – чернокожие. Теперь схема разветвилась, но не настолько, чтобы не опознать преступника в том персонаже, которого труднее всего заподозрить. Это может быть глуховатая старушка-гувернантка или смирный мальчик-аутист, но никогда не уголовник с блатной татуировкой или злодей с черными усиками, обманывающий жену и пинающий собаку. Все оставшееся время мы обречены следить за тем, как грубоватый сыщик (теперь чаще сыщица с несложившейся личной жизнью) по очереди убеждается в невиновности тех, на кого щедро бросает тень сценарий. Чтобы мы всё же смогли отличить один сериал от другого, нас по пути развлекают деталями. Французы учиняют убийства в самых прекрасных окрестностях своей счастливой страны. Итальянцы берут в полицию грудастых красавиц. Скандинавы крепко пьют, англичане постоянно шутят, американцы борются за равенство рас, полов и интеллекта, а русских я плохо понимаю, потому что актеры говорят протяжно и со значением. Но ничто не помогает справиться с невольным плагиатом. В нем виновен кризис воображения, вызванный бешеным взрывом интереса к сериалам. Телевизору не хватает оригинальных драм, идей, авторов. В пятимиллионной Дании, которая поставляет лучшие сериалы всей Европе, обнаружился такой дефицит сценаристов, что университеты вводят новые факультеты, а продюсеры разбирают студентов, едва успевших их закончить. И все потому, что на нас не напасешься, ибо тем, чем в XIX веке были романы, а в XX – кино, в XXI стали сериалы. Роман долго был универсальным. Он обнимал жизнь и включал ее всю: быт и бытие, религию и философию, естественные науки и любовные шашни. За три века романы приучили относиться к себе серьезно, даже тогда, когда позволяли над собой смеяться. (В хорошем романе, как в пьесах Шекспира, всегда есть комический персонаж, часто – рассказчик, а иногда и автор.) Чтение заменяло образование, воспитывало чувства и учило чему попало. Не удивительно, что роман привык себя чувствовать королем литературы, но сегодня он еще царствует, но уже не правит. Демократия жанров упразднила ту узурпаторскую власть над действительностью, которая в моей школе называлась “реализм”, а теперь – никак. Конечно, роман уже давно начали хоронить, и каждый раз он выворачивался, предлагая нечто такое, что захватывало человечество и считалось мировым бестселлером. Скажем – “Сто лет одиночества”, “Имя розы”, “Код да Винчи”, “Гарри Поттер”. Но уже этот список выхваченных почти наугад книг демонстрирует кривую, спускающуюся по лестнице, ведущей вверх. Прощаясь со второй декадой нашего века, я просмотрел перечень лучших романов, опубликованных за это время в Америке. Нет смысла его приводить, потому что все равно никто не вспомнит эти книги ни через десять, ни тем более через сто лет. Между тем если оглянуться на прошлый век, то мы обнаружим, что 1910-е были родиной великой модернистской словесности, начиная с большой троицы: Джойс, Пруст, Кафка. Сегодня таких нет и не будет – слишком много конкурентов. В борьбе с ними роман, как металл в мостах, переживает усталость жанра. Каждый раз, когда я вижу новый пухлый роман, меня охватывает ужас перед перспективой убить месяц на чтение. У молодых всё еще хуже. Недавно я разговаривал с одной “миллениалкой”, которая призналась, что их поколению не только книги, но уже и фильмы кажутся длинными. – Два часа эмоционального напряжения, – сказала она, – слишком высокая цена за то, чтобы узнать, чем всё кончится. И тут же, плюнув на вопиющее противоречие, она сказала, что сериалы – другое дело: смотришь неделями, а по воскресеньям – залпом. Чтобы распутать этот парадокс, надо предположить, что сериалы дают то, что раньше предлагали другие виды искусства, а именно: массированную иллюзию реальности, вкрадчивое погружение в вымышленную жизнь, мерную, ритмически организованную композицию, чередование нарративной активности и темпераментных всплесков, океан занимательных подробностей и море интересных лиц. Короче, всё то, что нам давали толстые книги Диккенса, Толстого и всех авторов “романов с продолжением”. Именно поэтому классики так легко перебираются на малый, а не большой экран. Последний их калечит, превращая эпос в эпизод. Сюжет должен замкнуться на протяжении тех двух-трех часов, которые, как говорил Хичкок, зрителю отпускает мочевой пузырь. Кстати сказать, сам маэстро экранизировал только дурацкие книги, ибо в нелепой фабуле и абсурдной развязке видел вызов своему мастерству. Хороший роман редко поддается пересадке в кино и часто – в телевизор. Так, Англия построила могучую телеиндустрию на эксплуатации собственной словесности, нажимая с особым азартом на Джейн Остин. Этот путь уже так хорошо протоптан, что вскоре каждая литература удвоит национальный канон за счет сериалов. Однако и это не исчерпает мировых ресурсов изящной словесности. Дорвавшись до Борхеса, я от восторга и зависти исчеркал карандашом весь трехтомник, но один абзац обвел еще и фломастером, увидев в нем руководство к действию. – Лучшие литературные герои вроде Дон Кихота, – писал аргентинский пророк, – так хороши, что могут без труда выбраться из переплета и зажить отдельной жизнью, участвуя в новых приключениях, не описанных автором. Борхес, несомненно, прав. Гениальные литературные персонажи, которым ставят памятники благодарные читатели, – большая редкость и неоценимое богатство. Создать такого удается далеко не каждому писателю, пусть и великому в других отношениях (мне тут всегда приходит в голову Набоков). Понятно почему супергероям не сидится на книжной полке. И не надо! Лучший пример посмертной жизни являют Шерлок Холмс и доктор Ватсон. С тех пор как Конан Дойла экранизировали бесчисленное количество раз, эта пара снова материализовалась на голубом экране уже в XXI веке, чтобы продолжить жизнь в категорически иной среде, раскрывая новые, уже почти не имеющие отношения к оригиналу преступления. Изобретатели британского сериала с великолепным Камбербэтчем не просто перенесли исходный текст в наше время, а совершили метемпсихоз – переселение литературной души в еще не опробованные сюжеты, в другую эпоху и в чужие обстоятельства. Этот опыт вписывается в актуальную экологическую парадигму с ее требованием вторичного использования не только материального, но и духовного сырья. Во всяком случае, я, как теперь говорят, запасся попкорном (на самом деле в рот не беру), и жду, когда мой телевизор доберется до оживленных героев любимых книжек. Список первого десятка сериалов предлагается ниже. Гек Финн в Гарлеме шестидесятых Смок Беллью и золотая лихорадка в Кремниевой долине Пиквик с друзьями в эпоху Брексита Фауст и заговор фармацевтов Остап Бендер и перестройка Чичиков в Голливуде Хлестаков в Думе Обломов в Застое Чонкин в Афгане Престарелые хиппи Гаргантюа и Пантагрюэль в Телемской обители с уставом “Делай что хочешь” Хворые Цена здоровья У меня умерла мама. И удалось ей это лишь потому, что мы с братом, вооруженные специальным завещанием, сумели спасти ее от американской медицины, норовящей продлить умирающим мучения, сорвав с пациента последнюю рубашку. Не удивительно, что к здравоохранению США у меня накопилось немало претензий. Мои отношения с американской медициной начались с Сахарова. Я был молодым, пьющим, доверчивым и к врачу пришел, надеясь, что в Америке лечат даже похмелье. Слушаясь книг, прежде всего – Драйзера, я выбрал доктора с кабинетом на Пятой авеню, тем более что напротив стоял Метрополитен-музей, удовлетворявший мою жажду иным манером. Как водится в Америке с русскими эмигрантами, медицинский опрос начался с политики. Выяснив, что я уже выбрал свободу, доктор заинтересовался Сахаровым. До диагноза дело не дошло, обошлись тестами. Об их результатах я так и не узнал ничего определенного, потому что в отведенное на визит время мы обсуждали здоровье, но не мое, а Сахарова. Когда академик умер, доктор окончательно потерял ко мне интерес, и я перебрался к другому врачу – обидчивому. Узнав меня получше, он дал понять, что такого и лечить не стоит. К моим жалобам он относился свысока, давая понять, что при таком образе жизни я лучшего не заслуживаю. О диагнозе речь опять не шла. Американская медицина любой ценой избегает определенности, ибо за нее легко угодить под суд в случае ошибки. Помня об этом, врачи всех лечат от одной и той же болезни, которая называется “инфекция” и может означать всё, от чего умирают не сразу. Этим она напоминает мне ту химеру советского здравоохранения, что изображалась аббревиатурой ОРЗ, расшифровывалась – “бюллетень” и случалась после зарплаты. Несмотря на воспоминания, третьего врача я нашел через интернет и выбрал лишь после того, как взвесил его настоящее и оценил прошлое. Соотечественник и земляк, он заканчивал тот Рижский мед- институт, где учились близкие друзья и красивые девушки. Общие воспоминания оказались лучшим лекарством, и я вообще перестал ходить к врачу. Но тут умер отец, внезапно состарилась оставшаяся без него мать, и на нас обрушилось американское здравоохранение. Американская медицина может сделать всё, включая много лишнего. Лучше ее в мире нет, но и хуже – немного. Самая развитая и расточительная, она лечит и разоряет страну с одинаковым успехом. Чтобы распутать эту цепь парадоксов, нужна статистика. На здоровье души и тела среднего американца уходит вдвое больше, чем в любой другой стране, включая, допустим, Францию, где живут лучше и дольше. Расходы на медицину душат страну и ее промышленность. Нельзя, например, сказать, что американские машины заведомо хуже импортных, – они просто дороже. Почти вся разница – цена страховки, которой фирма оплачивает здоровье своих профсоюзных рабочих – с первого дня до последнего. Боясь остаться без врачей, низы живут в крепостной зависимости от верхов. Вторые разоряются, оплачивая здоровье первых, поэтому на улице оказываются и те и другие. Эту смутную арифметику трудно усвоить приезжим из стран с национализированной на социалистический манер медициной, то есть со всего мира, кроме Америки. Канадцам, которых во всем остальном трудно отличить, наши проблемы даются с особым трудом. Например, моему однокласснику, поселившемуся в Торонто, все американцы кажутся безнадежными ипохондриками, мусолящими нудные социальные вопросы, вместо того чтобы кататься, как принято у соседей, на лыжах. Американцы и впрямь одержимы здоровьем, но дорожат они им еще и потому, что знают, сколько оно стоит. Самая важная часть американской зарплаты – страховка, особенно, говоря по-нашему, та редкая, что “вплоть до зубов”. Если у вас полиса нет вообще, то дело плохо. Умереть не дадут, но и жить – не очень. Проще всего тем, с кого взять нечего. Я знаю по себе – сын родился за полцены. Больше у нас тогда не было, а когда я выписывал чек на оставшуюся сумму, то от отчаяния сделал столько ошибок в английском правописании, что банк его не оплатил, а больница отстала. Долго, однако, так могут протянуть только бездомные. Их лечат даром и самым невыгодным для общества образом: от инфаркта до насморка – в реанимации. Легче приходится тем, кого закон признает неимущим. Среди добившихся такого статуса много наших. Их лечат бесплатно, в том числе от депрессии, – экскурсиями в казино и походами на Брайтон. Хуже тем, кто сводит концы с концами и нигде не служит, скажем – художникам всякого рода. Когда жившая без страховки Сьюзен Зонтаг заболела раком, весь интеллигентный Нью-Йорк собирал деньги на лечение. Оно, кстати сказать, надолго оттянуло развязку, потому что американская онкология – лучшая в мире. Но долги остались. Страх перед ними преследует всех, ибо медицина стоит зверские, несуразные, будто игрушечные деньги. Стоимость пребывания в больнице превышает цену за постой в “Рице” или “Плазе”, может быть, даже вместе взятых. И понятно – почему. Во-первых, мы платим за тех, кто этого не делает. Во-вторых, больница – проходной двор и фабрика расходов: она за всё дерет, чтобы содержать парк сложных машин и сомнительную орду бездельников. Так, когда мать опять сломала ногу, гениальный хирург бережно собрал ей бедро, как вазу из черепков. Затем началось вымогательство. Каждый день в больнице стоил нам – сто долларов, плюс – по десятке за телевизор и телефон, плюс – целое состояние ее страховке. В больнице играли в лото, стоял рояль, лежачих учили вышивать, ходячих – бальным танцам. Среди персонала встречались социальные работники, эксперты по трудотерапии, психиатры широкого профиля, заезжие фармацевты, тренеры и коммивояжеры. Специалисты-диетологи разносили научно выверенное и кулинарно заковыристое меню: “суп из спаржи, лосось с диким рисом, птифуры”. По вкусу еда, впрочем, напоминала самолетный обед, только мягкий, будто его уже один раз жевали. Маме, однако, от этого было не легче, потому что после удара она не могла держать ложку и ела раз в день, когда я ее кормил, приходя в палату. В коридоре меня встречал хоровод сестер и санитарок, но у каждой из них были строго оговоренные контрактом обязанности. И чем больше людей вертелось вокруг, тем меньше оставалось надежд найти на них управу, и когда говорившая только по-испански уборщица выбросила мамину вставную челюсть, от всех птифуров осталась прохладная каша. Хуже стало, когда выяснилось, к чему всё идет. В американской больнице смерть – апофеоз траты, и последний день человека – самый дорогой в его жизни. Когда сделать уже ничего нельзя, медицина пускает в ход простаивающую технику, чтобы растянуть агонию и раздуть расходы. За всем этим хищно присматривала страховка. Полностью понять ее византийское устройство не может никто, мне хватает той части, что доступна здравому смыслу. Страховые компании зарабатывают себе на хлеб тем, что, стоя между пациентом и врачом, отбирают у первого как можно больше, следя, чтобы второму досталось как можно меньше. С лукавством колхозного нарядчика страховка начисляет докторам трудодни и больным доплаты. Так, создав беспрецедентную по сложности бумажную архитектуру, страховой бизнес сам себя кормит. Дикая цифра: в системе здравоохранения США на 17 работающих в медицине человек приходится только один практикующий врач. Остальные пишут – документы, отчеты, мемуары, инструкции. Живя по своим, списанным у Кафки, законам, бюрократический организм заполняет собой экономическое пространство, не производя ничего полезного. Америка тратит намного больше, чем ей надо. В совокупности выходит столько лишних миллиардов в год, что хватило бы на шесть войн в Ираке плюс мелочь на карательные экспедиции. Страна горячо мечтает, чтобы это кончилось, и панически боится, что будет хуже. Беда в том, что, как я, Америка инстинктивно не доверяет всему, что напоминает о социализме, даже тогда, когда он с человеческим лицом и в белом халате. Жиртрест Каждый раз, когда я возвращаюсь из Европы в Америку, мне приходится заново привыкать. Не то чтобы Новый Свет так уж отличался от Старого на первый взгляд, но на второй неизбежно замечаешь, что его существенно больше. Машины тяжелее, тени длиннее, луна огромнее, а люди толще, причем – намного. Издалека американская толпа напоминает тюленей. Вблизи замечаешь, что между кроссовками и бейсболкой помещается веретенообразное тело, с трудом обтянутое тканью. Обычно – немаркой расцветки, чтобы было легче слиться с окружающим. Из этого, конечно, ничего не получается. Толстых нельзя не заметить. Ходят они редко и переваливаясь, сидят, не помещаясь на стуле, устают, не успевая встать, и умирают раньше положенного. Ожирение – страшный недуг еще и потому, что этих больных никто не жалеет. Деликатные худые вообще не смотрят на толстых, самодовольные, наоборот, – пялятся, и с презрением. Лишь среди своих толстяки могут рассчитывать на снисхождение, на любовь – тем более, поэтому они кучкуются с себе подобными. Прокормить такое тело – изнурительный труд, связанный с унижениями. В ресторане на их тарелки косятся посетители, и даже официанты лезут с советами. Зная это, жирные всему в мире предпочитают буфеты самообслуживания. За определенную и незначительную сумму они обещают клиенту “всё, что он сможет съесть”. Именно так: не всё, что захочет, а всё, что влезет.