Кожа времени. Книга перемен
Часть 31 из 32 Информация о книге
Не ходи вокруг да около В августе 1991-го мы, в Нью-Йорке, делали, что могли, то есть – не отрывались от телевизора. На второй день путча, когда даже самый интеллигентный – 13-й – канал устал от непроизносимых названий и фамилий, в студию позвали экспертов – двух дам, одну – свою, вторую – нашу. Последняя начала издалека, изготовившись к пространной речи: – Прямо не знаю, что и сказать… – Спасибо, что признались, – быстро отреагировал ведущий и повернулся к американке. – Две моторизованные дивизии направляются в Москву с северо-запада, – затараторила молодая негритянка с непривычным именем Кондолиза. За этим эпизодом, который не остался без последствий для одной из участниц, стоят противоположные лингвистические тактики и антагонистические психологические установки. На Западе невежливо говорить расплывчато; изъясняться иначе у русских считается хамством. Если в Америке от тебя ждут цифр, фактов или хотя бы собственного мнения, то в России отвечать на вопрос в лоб – примерно то же, что треснуть собеседника по этому самому лбу. Не исключено, что сознательная вязкость русского этикета коренится в христианском смирении, православной соборности и исторической недостаточности. – Кто ты такой, – спрашиваем мы сами себя, – чтобы знать больше другого? И ведь верно: демонстрируя собственное преимущество, мы зазнаёмся и возносимся, наживая врагов и напрашиваясь на неприятности у судьбы и общества. Точность – это агрессия, агон, демократия и всё остальное, что не красит народ экивоков. – Видите ли, – начинаем мы любую фразу, извиняясь уже за то, что открыли рот. Дело еще в том, что в отечественной практике всё важное надежно скрывалось в зоне эвфемизмов: Бог и деньги, водка и секс, но главное, конечно, – правящая партия. Про нее говорили “они”, ее считали вездесущей, но она была всего лишь незаменимой. Это выяснилось, когда партий стало много и культура эзоповой словесности лишилась кудрявой цели – говорить обиняками о том, что ни для кого не составляет секрета. Раньше мы умели часами болтать (особенно по телефону), с наслаждением обходясь околичностями в виде непроизнесенной, но угаданной мысли крамольного или скабрезного содержания. Но и теперь, уже вроде бы и лишившись логики запрета, родная речь осталась в сладком плену расплывчатости. Разница в том, что если раньше фигура умолчания скрывала то, что все твердо знали и боялись сказать вслух, то теперь – не известно что. Когда правду говорят вслух, она оказывается всего лишь спорной теорией. Поэтому проще ее оставить там, где была – в ватной упаковке местоимений. Вместо определенного имени – беспредельное семантическое расширение, покрывающее любой предмет пеленой намека и многозначительности. Короче – сплошное “Про это”. Если заменить конкретное описательным, то жизнь приобретет расслабленную походку школьного хулигана: вместо суммы гонорара – “не обидим”, вместо темы – “чтоб не скучно”, вместо даты – “пару дней”. Приезжая в Москву, я пользуюсь газетами для иностранцев, в остальных часы работы музеев заменяет репортаж “Весна приходит в Лужники”. И только в России, представляясь, опускают фамилию. Я уже не удивляюсь, когда лысый господин, крепко пожимая мне руку, называет себя “Илюшаей”. Возможно, меня испортила заграница, где я отвык от спасительного зазора между тем, что говорится, и тем, что подразумевается. Отколовшись от своих, я взалкал однозначности и получил по заслугам – как раз столько, сколько причитается. Точность ведь – обоюдоострое оружие. Другого она ранит вызовом, тебя – вопросом. Всякая жизнь оказывается рискованным предприятием, если требовать от себя столь же конкретных ответов, что и от окружающих. Точность честна, проницательна и опасна тем, что требует бо́льшей ясности, чем мы можем вынести без ущерба для душевного покоя. Попробуйте определить, зачем вам любовь, деньги, слава? Что́ нам дает закат и что́ – шампанское? Когда начинается старость? И почему? Где прячется Бог днем? И откуда Он является бессонной ночью? Точность бывает душераздирающей, но именно это делает ее незаменимой: растут только порванные мышцы. Не считай галок Прошлое им заменял отчет, будущее – план. Из газет Вопреки общепринятому, я доверяю цифрам куда меньше, чем буквам. Алфавит составляют графические знаки звуков, реально существующих в природе, но цифр в ней нет вовсе. Плод чистой умозрительности, они существуют лишь в нашем сознании. Как сны, мечты или фантазии, цифры, бесспорно, имеют отношение к физической реальности, только никто не знает – какое. Именно поэтому таблица умножения не давалась аборигенам. – Дважды два – чего? – резонно спрашивали они, объясняя назойливым миссионерам, что́ получится, если скрестить пару кенгуру с двумя бумерангами. Только научившись отделять число от вещи, мы сумели построить цивилизацию, загнавшую нас в гносеологическую ловушку. Наверняка, – решил прогресс, – известно лишь то, что подается счету. Следуя этой зверской логике, шампанское от политуры отличает градус, умного от глупого – число процитированных книг. Цифра сомнительна даже там, где она вершит судьбу, как это случается с тотализатором. Чтобы ставить наверняка, продвинутые игроки заказали ученым математическую модель скачек. – Мы уже можем, – через год похвастались программисты, – предсказать успех квадратного коня в безвоздушном пространстве. Арифметика, как алкоголь, безопасна только в разумных пределах, но определить их в обоих случаях мешает эйфория: раз начав, трудно остановиться. Даже статистика полезна лишь в тех редких обстоятельствах, когда она имеет дело с чем-то простым и взаимозаменяемым, вроде гвоздей, из которых пытались делать людей по совету незаурядного поэта. Пережиток не такой уж долгой, но очень унылой фабричной эпохи, цифра упорно заменяла штучное серийным. Понятно, что больше других эта практика полюбилась тем, кто считает. В сущности, коммунист – это менеджер среднего звена, который прочно сидит на учете и защищает свое рабочее место неизбежно подтасованной статистикой. Дорвавшаяся до тотальной власти, цифра создала удивительную страну, где уровень социального прогресса определяло количество победителей в социалистическом соревновании, где площадь распаханной целины заменяла собранный с нее урожай, где показателем индустриального развития считался вес даже неработающих станков. Этот исторический казус – всего лишь крайний случай управленческого помешательства, столь же универсального, как и само начальство. Страдая паранойей, оно норовит всех подчиненных уловить в сеть трудодней. Оно и понятно: как, скажем, определить гонорар за написанное? По буквам? Мыслям? Слезам? Улыбкам? По заслугам я получал лишь на токарной практике, где мне велели распилить длинный прут на множество коротких штырей, дальнейшая судьба которых до сих пор не известна. Беда в том, что прежде, чем сосчитать, надо уравнять. Чтобы уравнять, надо упростить, а проще всего быть покойником: ему – всё одно. Утопия цифры – мир, где все на одно лицо, похожее на ноль. Зато в нашей частной и неповторимой жизни – всё разное: мили, дни, граммы, а особенно – деньги. В юности я твердо знал, что предназначенный к пропою червонец категорически отличается от десятки, сдуру отложенной на черный день. – Ну вот, – сказал мне внутренний голос, – черный день пришел, и что ж – помогла тебе магическая десятка? С тех пор мы с ним мысленно рисуем на деньгах их будущее: одну купюру – в ресторан, другую – на книжку, желательно – с картинками. Англичане до сих пор цены на редкие марки, коллекционные вина и антикварную мебель указывают в гинеях, отличающихся от фунтов престижем, а не стоимостью. И так во всём: разнообразие – убежище от абстракции. Рецепт спасения в том, чтобы заменить количество неизмеримым качеством. Назвать мгновение, прицепить уникальную виртуальную наклейку на каждый сантиметр и гирю, создать эксцентрическую систему мер, рассчитанную на сугубо индивидуальное потребление. Собственно, потому я и твержу: не считай галок, ибо ни одна Галка не повторяет другую. Не кати бочку Движениье – всё, цель – ничто. Сизиф Никто толком не знает, за что приговорили Сизифа. Мифы противоречат друг другу, а остальным все равно, так как его живописное наказание способно затмить любое преступление. Тициан изобразил Сизифа с метровым валуном неправильной формы, оставляющей надежду на то, что камень может застрять в расщелине. Мне проще представить вместо неровной глыбы железную бочку от солярки, этакую проржавевшую гадину, которая норовит вырваться из рук и упасть на ноги. Однажды в юности, когда мне довелось катить такую в гору, я поклялся никогда не повторять ошибку. – Только тот труд достоин наших мук, – решил я сгоряча, – что приносит результаты. С тех пор больше властей и смерти я боялся бесконечной работы, не оставляющей следов. – Лучше быть палачом, чем лифтером, – объявил я, но на самом деле пошел в писатели. С годами, однако, выяснилось, что если каждая исписанная страница и приближает к вершине, то написанная книга не остается там, а срывается вниз, ибо она – лишь скромная тень той, которую ты сам себе обещал сочинить. На первый взгляд кажется, что автор просто не успел сказать, что хотел. Но опыт бессмертного Сизифа доказывает, что вечная жизнь вовсе не помогает решить проблему, с которой мы не справились в отведенный нам срок. В старые времена больше всего читали в Восточной Германии. Поэтому писатели ГДР считали себя солью земли, во всяком случае, той ее части, что начиналась к востоку от Эльбы. После падения Стены, когда библиотеки объединившейся Германии освобождали место для пользующихся спросом книг, новые власти избавились от бумажных отходов предыдущего режима. Помня прошлое, а, главное, зная, что о нем помнят другие, немцы не сожгли ненужные книги, а похоронили их, зарыв в неплодородную глину. Такой курган оставляет после себя всякая, а не только соцреалистическая литература. И это вынуждает автора, отказавшегося от претензии к вечности, искать иных критериев. На их поиски я отправился туда, где все ищут пропавшие ценности – в монастырь. Хорошо еще, что мне попался буддийский, где никто ничего не спрашивает. Но работать, пусть и молча, там надо всем. На кухню, хоть я на нее и облизывался, меня не взяли, выставив на мороз, где мне пришлось выложить камнями дорожку, круто поднимающуюся к кладбищу. Каждая плита весила два пуда и обдавала могильным холодом, когда я тесно прижимал ее к животу. К тому же холм покрывал скользкий снег. Сизиф даже в подземном царстве жил в более мягком климате. С другой стороны, мои камни вели себя лучше, чем его, – они лежали на месте, как вкопанные. Гордясь содеянным, я до сих вожу гостей по своей дорожке. Если первый монастырский опыт приучил меня к полезному труду, то второй – к бесполезному. На этот раз меня поставили мыть пол. До тех пор я никогда этого не делал, взвалив на себя те супружеские обязанности, что не связаны с уборкой. В неожиданно сложном устройстве механизированной швабры мне помог разобраться приветливый, как все здесь, монах, бывший в прошлой жизни морским пехотинцем. Освоившись, я драил пол с тем молитвенным усердием, что заменяет буддистам веру в загробную жизнь. Каждый шаг бросал вызов и открывал новую перспективу на грязную целину, казавшуюся бескрайной в просторной трапезной. Тем не менее, стройные, как грядки, половицы уступали благочестивому напору. За мной оставалась благородная хрустящая чистота. Дойдя до стенки, я с восторгом оглядел дело своих рук, не в силах отдать предпочтение этическому или эстетическому удовлетворению. За меня решила собравшаяся к обеду братия, быстро вернувшая вымытому полу его прежний вид. От разочарования меня могло спасти лишь ментальное сальто. – Если успех, – почти убедил я себя, – есть совпадение намерений с результатами, будем считать, что я приехал в монастырь ради танго с тряпкой. Поэтому не кати бочку, а танцуй с ней – и так, и вприсядку. К тому же, как говорил Будда, думать, что кто-то другой может сделать тебя счастливым или несчастным, просто смешно. – Да уж, – ответил Сизиф, двинувшись в го- ру, – обхохочешься. Не гони волну Так солдаты в траншее поверх бруствера смотрят туда, где их больше нет. Иосиф Бродский В молодости в это трудно поверить, но когда долго живешь, приходит тусклое ощущение, что всё уже было. И тогда, чтобы увидеть новое, нужно сменить позицию. Набоков, скажем, советовал своим американским студентам просунуть голову между ног и как следует осмотреться. Без тени злорадства (редкий случай) он уверял, что так написан знаменитый роман Джойса. Эксцентрическая точка зрения на мир и впрямь переворачивает его с ног на голову, но ни нам, ни ему не устоять так долго. К тому же, гениальные аттракционы удаются лишь однажды. То-то никто не написал второго “Улисса”. Другой способ – тоже непростой. Чтобы обновить окружающее, надо измениться самому. Например – исчезнуть, желательно – не навсегда. Об этом, как всегда обиняками, рассказывает дзенский анекдот про западного профессора, отправившегося на учебу в восточный монастырь. Угощая приезжего, настоятель без устали лил чай в его чашку, хотя она давно уже переполнилась. – Вы же видите, – удивился ученый, – в чашке нет места. – Как и в вас, – ответил монах. – Вы настолько полны своим знанием, что мое просто не влезет. Периодически опустошать себя, чтобы нашлось место для другого, – процедура, необходимая для гигиены ума. Однако опорожнить любое (а не только ментальное) пространство труднее, чем его затоварить. Хлам накапливается сам, но чтобы расчистить завал, нужна твердая мужская воля и мягкая женская интуиция. Первая помогает избавиться от ненужного, вторая – его опознать. Вопреки тому, что нам твердили взрослые, тратить часто труднее, чем копить. Как природа, мы тоже не терпим пустоты. Одни заполняют ее вещами, другие – книгами, третьи – друзьями, и все – собой. Последний мешает больше всех, потому что он бегает за тобой, как тень. Чтобы отвязаться от нее, можно выключить свет, но и в темноте остаются мысли. Кажется, что их ход остановить невозможно – как бег времени. Но ведь и это случается – Фаусту обещал помочь Мефистофель, мне, рассчитывал я, медитация. – Мысли мои, – жаловался я наставнику, – разбегаются, как блохи. – Пусть, – обрадовался он, – лишь бы не вернулись. Но они возвращаются, в среднем – по одной на каждые пять вздохов. Часто избавиться от них помогает не покой, а движение, особенно – по наклонной плоскости. Может быть, потому мы и любим опасные виды спорта, что они не оставляют нам времени на посторонние, да и любые другие размышления. Катаясь на лыжах, я выбираю склон как раз такой крутизны, чтобы ужас падения мешал задаваться вопросом, можно ли меня со стороны принять за Джеймса Бонда. Гамлет не устоит на лыжах, Будда их не заметит. Впрочем, важно не средство, а цель. Из-за способности к полной метаморфозе вода – лучшая метафора для сознания, для подсознания – тем более. Влюбляясь, мы будим рябь, злясь, поднимаем взвесь со дна, переживая, образуем воронки. Но если вместо того, чтобы гнать волну, мы уймем волнение, то отразившаяся в нас действительность окажется совсем не такой, какой она становится с нашей помощью. Японский режиссер Озу, которого в отличие от любимого нами Куросавы на родине считают главным автором национального кино, не снимал самураев. Он просто оставлял камеру включенной и тогда, когда из ее поля зрения исчезали актеры. Оказалось, что больше битв и дуэлей нас волнует метафизическое открытие. Вещи живут, даже если мы на них не смотрим: часы идут, зеркало покрывается пылью, бронза – патиной. Чтобы не мешать миру своим к нему отношением, нужно перейти из активного залога в пассивный: лучше ждать, чем догонять. Однако, сменить темперамент – все равно, что собаке стать кошкой. Собака рыщет, кот сидит в засаде. Но кошка – лучший охотник, чем пес, поэтому ей не нужна стая. Я хочу всего лишь сказать, что добыча сама находит того, кто не гонит волну. И когда осядет муть интеллекта, в душе, обращенной в зеркало, отразится гораздо больше, чем мы смели надеяться. Понятия не имею, как происходит это чудо, но оно меня нисколько не удивляет, потому что мне не раз доводилось видеть, как в тихой луже вмещается целое небо.